Текст книги "Том 4. Повести и рассказы"
Автор книги: Викентий Вересаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
– Кто это там? – говорю кротким голосом. – Не мешайте, пожалуйста.
И остриг. Пять целковых получил за это дело… Никогда не нужно бить собаку, чтобы, например, отучить гадить, – особенно плеткой. Всего больше собака боится – шуму. Скольких я отучил! Нужно бить по полу мокрым полотенцем или клеенкой, а собаку тыкать, куда следует. В один раз отвыкнет.
Да! Много случается видеть!.. Графиня одна уезжала на лето за границу и мне свою болонку оставила на содержание. И нужно же: сегодня графиня приехала, а собачонка за день до того сдохла. Старая собачонка, паршивая, – вы бы ее за три сажени обошли кругом. Принес я ее, дохлую. И что же вы думаете? Графиня этому дохлому псу начала лапки целовать! Сама плачет, заливается. Вижу, тут можно делов наделать. Послюнявил потихоньку палец себе, намочил глаза. Стою, всхлипываю:
– Уж как жалко! Какая аккуратная была собачка, до чего чувствительная! Как будто у самого меня дите померло!
Она заливается, а я стою, нос себе утираю да рожи строю.
– Ваше сиятельство! Уж не говорите! До чего мне даже тяжело, – что же вам-то!
Она говорит:
– Можете вы с нее лапочку снять, чучельнику отдать, чтоб хоть лапочка мне осталась на память?
– Это, – я говорю, – можно.
– И потом: я хочу ее похоронить. Можете вы это взять на себя? Только чтоб я сама не видела, а то у меня сердце, говорит, разорвется на части.
– Это тоже можно. Не мое это собственно дело, но для вас… Опять же и для собачки, – потому уж очень я ее полюбил… Можно будет, не извольте беспокоиться!
– Гробик чтобы обить голубым атласом… Сколько все это будет стоить?
– Десять рублей чучельнику, три рубля чухонцу, чтоб отвез гробик, – здесь, в Петербурге, нельзя. Ну, гробик чтобы был вполне приличный, все прочее – рублей пятнадцать…
А сам думаю:
«Дай ты мне, дура, в морду за мое замечательное нахальство!»
– Ну, – говорит, – вот вам тридцать пять рублей.
Я собачонку в мешок и, конечно, на пустыре забросил, а деньги в карман. Вот какие бывают графини! Прислуга умирай у нее, ей дела не будет – убирайся в больницу! А для паршивой собачонки что готова делать!.. Вот я вам теперь объяснил всю дурость Петербурга.
«Бог соединил»
Были замедленные встречи у колодца весною, когда из темневшего барского сада несло душистым тополем и цветущей черемухой. Были потом возвращения с посиделок зимою, когда шли они вдвоем под одним тулупом и она сладко отдавалась его поцелуям и горячим ласкам. Потом поженились, и два года прошло, как счастливый сон.
Но земельный надел был малый, для обработки его хватало сил одного старика-свекра. Брат его, живший в Петербурге, устроил ее мужа артельщиком. Стал он порядочно зарабатывать, подавал домой. А потом, как часто бывает, когда долго живут врозь, стал он подавать все меньше, сошелся там с другою женщиною, написал жене: «Я тебя больше не знаю», – и совсем перестал подавать. Тогда старики не захотели ее больше держать.
Поступила она в городе Веневе в прислуги. Тосковала о муже, о былом счастье. Подвернулся ласковый парень, нежно слушал ее, сочувствовал. Она – больше из благодарности – уступила его настояниям, хотя сама мало от этого испытала радости: совсем не то это было, что раньше с мужем, – даже странно, до чего было иначе. Забеременела. Тогда парень перестал быть ласковым и исчез. Деваться было некуда, все отшатнулись. Барыня брезгливо дулась и качала головою. Пересиливая себя, она работала до последнего часа. Уже с родовыми схватками ставила вечером самовар для господ. До крови раскусала губы, чтобы не кричать. Ночью ушла на двор и рано утром родила ребенка в отхожее место. Конечно, сейчас же нашли. Ее арестовали. Судили. Присяжные оправдали: она утверждала, что ничего не помнила. Подруге потом рассказывала: «Присяжные поверили; а я и вовсе все помнила». После того долго еще чудился по ночам плач и писк захлебывающегося в яме ребенка.
Переехала в Москву. Опять поступила в прислуги. Радостно и гордо рассказывала, что у нее в Петербурге есть муж. Обзавелась новым любовником. Теперь это для нее стало просто, как воды напиться, когда захотелось пить. Только один еще шаг до проституции. После ужаса родов в отхожем месте все в жизни стало для нее грубым, темным и простым.
Неожиданно приехал из Петербурга муж, отыскал ее, стал просить дать ему развод.
– Ни за что!
Он с месяц жил в Москве, подстерегал, чтоб уличить ее в «прелюбодеянии». Но она стала очень осторожна и не позволяла любовнику приходить. Муж просил, на коленки становился, сулил денег.
– Нет, ни за что! Нас бог соединил.
Что это было? Мстительность, злоба? Не мне, так не доставайся никому? Нет. Для нее их действительно соединил бог, – бог света и жизни. И ей казалось: если они опять сойдутся, то темная, грубо-простая жизнь опять станет для нее значительной и светлой.
И, может быть, она была права.
* * *
У нестарой еще бабы с шестью ребятами умер от сыпного тифа муж. Она исступленно плачет, проклинает бога.
– Больно уж выстарился, ничего не понимает! Сидит себе и смотрит сверху. Что он может видеть, что понимать? Как я его молила, как просила! Нет, не умолила, – взял! А для чего взял? Сам не знает. Выстарился, творит, незнамо что. Взял бы суседа, – восемьдесят лет прожил. Так не! Давай ему молодого! А это ничего, что вдова с шестью ребятами остается? Нет, довольно терпеть! Так бы вцепилась в бороду его седую!
* * *
Киево-Печерский монастырь. Внизу зеленого откоса с бесконечными лесенками, под огромными вязами, – Почаевский колодезь с навесом. Всюду цветут вишни, в бойницах монастырской стены синеет Днепр. Около колодца несколько исструганных дубовых колод. Близ каждой по нескольку женщин состругивают с них перочинными ножами стружки.
На одной из колод сидела баба средних лет с костылями. Тамбовская. Зипун, синяя понёва. Лицо плакало, рот некрасиво расширялся, слезы текли по носу и подбородку. Рассказывала:
– Первые сто верст шла от своих мест, как играла. А потом, – продуло, что ли, – ноги и отнялись! Доехала кое-как на машине, а от вокзала сюда три версты на карачках приползла. Две недели в печерской больнице пролежала. Вот только сегодня как будто чуть-чуть полегчало, приползла сюда. Говорят, от стружечек этих святых большая бывает помощь.
Стоял и смотрел молодой купец с красным затылком, в лаковых сапогах и длиннополом сюртуке. Спросил:
– Это вы для чего колоду стругаете?
Одна из стругавших ответила:
– Знаете, по деревенскому обычаю: зубы заболеют или что, стружечку святую приложишь, – и пройдет. Лекарства покупать достатку у нас нету. Вот мы больше святостью и лечимся.
– Ну да! – подтвердила другая. – Скажем, дитя заболеет. Обкурить его этой щепочкой вместе с ладаном, – и все пройдет.
Молодица с лукавыми глазами засмеялась.
– Вот! Одна начинает скрести, за нею другие следом… Не знают сами, что делают!
Купчик авторитетно стал объяснять:
– Тут вера помогает, а не стружки. В Твери у нас было: купчиха одна сильно очень животом маялась. Доктора никак пособить не могли. Вот послала она кучера своего к святому Нилу Столбецкому настругать стружек с его столба святого, на котором подвизался. А кучер себе и говорит: «Лучше же я это время в трактире на большой дороге просижу, а стружек можно где хочешь достать». Настругал стружечек мелких у старого колеса, привез. Женщина съела – и выздоровела. От чего же она выздоровела? От колеса? От ве-еры!
Баба, сидевшая на бревне, жадно слушала и качала головой.
– Вот видишь, помог, значит, святитель!.. – И с глубоким, истерическим вздохом произнесла: – Все святые преподобные, молите бога за меня, грешную!
Перекрестилась, наклонилась к колоде и стала ее стругать.
На деревенском базаре
Становой.
– Это что у тебя?
– Поросята, ваше высокородие!
– Дурак! Я сам вижу, что поросята! А вопрос, – жирные ли?
– Очень жирные, ваше высокородие!
– Дурак! Я и сам вижу, что жирные. А вот – вкусные ли?.. Понял?
– П-понял…
На пожарище
Уже в начале августа иногда бывает: солнце печет, а в тени холодно, ночи же – совсем студеные. Под вечер я был в Занине. Неделю назад оно сгорело. Перед тем долго была сушь и жара, народ весь был в поле, загорелось днем при сильнейшем ветре. В полчаса всю деревню как слизнуло языком.
Стояла деревня на обоих отлогих склонах лощины. Теперь это было широкое пространство, ровное, как ток, усеянное мелким пеплом, и только закопченные печи стояли горбатыми уродами. Сзади – ивы и березы с рыжею, сморщившеюся листвою. В гору – конопляники, тоже вначале рыжие, обгорелые. На маху несколько уцелевших риг. Из ручья торчат обгорелые столбы моста. Плотина тоже сгорела, пруд убежал.
У сложенной из кирпичей печурки – сухая старуха в рваной ситцевой юбке и кацавейке, со слезящимися глазами, молодая девка и двое мальчиков. В котелке что-то кипит.
– Хлеб вы уже убрали?
Старуха ответила громким, равнодушным голосом:
– Убрали, свезли – и пожгли!
Я с недоумением огляделся.
– Где же вы теперь живете-то?
– В риге дрожим. Ночи-то холодные, одежа вся погорела, подостлать нечего, покрыться нечем. Лежим друг возле дружки и дрожим!
Говорила она все так же громко и равнодушно, поучающим голосом, как будто читала лекцию. Подошел мужик с русой бородой, в серой поддевке.
– Отчего загорелось?
Мужик ответил:
– Кто ж его знает!
А старуха сказала:
– Шпитонок, говорят, – значит, из воспитательного дома, – стал ребятам показывать, как пчел выкуривают.
– Ну, бабы болтают, – тоже, верить им! Одна мелет, другая подлыгает.
Говорил он тоже спокойно, с легкой усмешечкой.
– Страховку вы получите?
– Ну, как же! Получим! Богато получим, – от сорока до восьмидесяти рублей! А у Семибратова купить, – один сруб семьдесят два рубля стоит. А погорело-то ведь все, – колеса, хомуты, одежа, телеги, сани, – лошадь обротать нечем! Прольешь – не подгребешь. Все ведь новое надо заводить.
Подошло еще несколько мужиков.
– Ну, а бочки, багры, – это все у вас было?
Первый мужик ответил:
– Самое это, я вам скажу, пустое дело – багры! Ведра, – больше ничего не надо.
– Почему?
– А потому. Моя вон изба: всю ее баграми растащили. Заплатить мне за нее ничего не заплатят, – не сгорела, а чем мне лучше, нежели другим? Все побили, все поломали, порвали…
– Так ведь из леса опять можно избу сложить.
– Как ее сложишь? – заметил другой.
А первый продолжал:
– Изба-то ведь жилая была, гнилая, – тронули, и рассыпалась! Эх, бра-ат!.. Вот теперь и иди по миру, ни копейки ведь мне штраховки не дадут.
Постепенно он начинал говорить все взволнованнее, губы запрыгали, на глазах выступили слезы.
– Я на багор ругаюсь, – зачем инструмент этот такой вредный! Пускай уж, гори все подряд! Пропадай пропадом! Зачем же они мне жизнь мою изломали?!.
И из груди его вырвалось короткое, глухое рыдание.
Подошедшие мужики стали рассказывать про пожар:
– Горело так, что в Марьине было жарко стоять. Из губернии запрос: «Что там такое жарко так горит?» И телеграммы об нас: «Занино! Занино!» Так со всех сторон и забирало. Прибежали с поля, бросились спасать, – куда тебе! Вихорь так и рвет, так и крутит, – со всех сторон охватило. Только и выходу, что к пруду. Так было жарко – вода в пруде закипала. Сундук в воду бросили, – он плавает, а верх горит. Одна баба сгорела, другую, в огне всю, бросили в пруд, чуть не утопла. На другой день в Ненашеве в больнице умерла, от ожогов.
Третий сказал:
– Ну да! Ведь свое добро, – жалко! Лезет баба в избу, кругом все горит, волосы на ней трещат, а она вот так рукой заслонится и тащит сундук.
– Много все-таки спасли?
– Куда там! Дай бог самим было живу уйти!
Первый мужик – опять совсем уже спокойный – сказал, смеясь:
– Вбежал я в пруд, кричу: «Дядя Матвей, ведь ты горишь!» А он мне: «Да ведь и ты горишь!» Хвать – ан вправду картуз на голове горит! И оба мы с ним в картузах – нырк в воду!
В холодавшем воздухе стоял дружный смех.
* * *
– Как тебя звать?
– Юра, а по батюшке – Георгий!
Отец с отчаянием:
– Юрка, ну что ты за дурак такой! Как твоего отца звать? Ведь Сергей!
Юра, покраснев:
– А как же, когда меня батюшка в церкви приобщает, он меня называет Георгий?
* * *
– Я бы шофером хотел быть. Да не на что будет жить: платить не станут.
– Почему не станут платить?
Ванька удивился:
– За что же платить?
* * *
– Мама, ты меня любишь?
– Когда ты хороший мальчик, – люблю, а когда нехороший, – не люблю.
Вздохнул.
– А я тебя всегда люблю.
* * *
Перед окном кондитерской. Маленький мальчик пристально глядит на пряник. Я спросил:
– Что, брат, хорош пряник? Давай-ка купим!
Он ответил басом:
– Денег нет.
– А мы, давай, вот что: поделим работу. Я пойду куплю, а ты съешь.
Он помолчал, подумал и сказал:
Ну, ладно.
Так и сделали. И оба получили большое удовольствие.
* * *
Иду в Крыму по саду нашего дома отдыха. С горы навстречу, выпучив глаза, мчится со всех ног мальчугашка лет пяти.
– Дяденька, беги!
– Чего мне бежать?
– Беги скорей! Сторожа пришли!
– Чего мне бежать от сторожей?
Он остановился на бегу, с недоумением оглядел меня:
– За уши оттреплют!
И помчался дальше.
Вот подите: такая ужасная опасность, каждая минута на счету, а он все-таки остановился, чтобы предупредить меня. Спасибо, товарищ!
Всю жизнь отдала
Трамвайный вагон подходил к остановке. Хорошо одетая полная дама сказала упитанному мальчику лет пяти:
– Левочка, нам тут сходить.
Мальчик вскочил и, толкая всех локтями, бросился пробиваться к выходу. Старушка отвела его рукою и сердито сказала:
– Куда ты, мальчик, лезешь?
Мать в негодовании вскричала:
– Как вы смеете ребенка толкать?!
Высокий мужчина заговорил громким, на весь вагон, голосом:
– Вы бы лучше мальчишке вашему сказали, как онсмеет всех толкать? Онидет, – скажите, пожалуйста! Все должны давать ему дорогу! Он самая важная особа! Растите хулиганов, эгоистов!
Мать возмущенно отругивалась. Мальчик с открытым ртом испуганно глядел на мужчину.
Вагон остановился, публика сошла. Сошла и дама с мальчиком. Вдруг он разразился отчаянным ревом. Мать присела перед ним на корточки, обнимала, целовала.
– Ну, не плачь, мальчик мой милый! Не плачь! Не обращай на него внимания! Он, наверно, пьяный! Не плачь!
Она взяла его на руки. Мальчик, рыдая, крепко охватил ее шею. Она шла, шатаясь и задыхаясь от тяжести, и повторяла:
– Ну, не плачь, не плачь, бесценный мой!
Мальчик стихал и крепко прижимался к матери.
Пришли домой. Ужинали. Мать возмущенно рассказывала мужу, как обидел в трамвае Левочку какой-то, должно быть, пьяный хулиган. Отец с сожалением вздохнул.
– Эх, меня не было! Я бы ему ответил!
Она с гордостью возразила:
– Я ему тоже отвечала хорошо… Ну, что, милый мой мальчик! Успокоился ты?.. Не бери сливу, она кислая.
Мать положила сливу обратно в вазу. Мальчик с упрямыми глазами взял ее и снова положил перед собою.
– Ну, детка моя, не ешь, она не спелая, расстроишь себе животик… А вот, погоди, я тебе сегодня купила шоколаду «Золотой ярлык»… Кушай шоколад!
Она взяла сливу и положила перед мальчиком плитку шоколада. Мальчик концами пальцев отодвинул шоколад и обиженно нахмурился.
– Кушай, мальчик мой, кушай! Дай, я тебе его разверну.
Отец сказал просительным голосом:
– Левочка, дай мне кусочек шоколада!
– Не-ет, это для Левочки, – возразила мать. – Специально для Левочки сегодня купила. Тебе, папа, нельзя, это не для тебя… Ну, что же ты, детка, не кушаешь?
Мальчик молчал, капризно нахмурившись.
– Ты, наверно, еще не успокоился?
Мальчик подумал и ответил:
– Я еще не успокоился.
– Ну, успокоишься, тогда скушаешь, да?
Мальчик молчал и не смотрел на шоколад.
Через двадцать лет. Эта самая дама, очень исхудавшая, сидела на скамеечке Гоголевского бульвара. Много стало серебра в волосах, много стало золота в зубах. Она с отчаянием смотрела в одну точку и горько что-то шептала.
Трудную жизнь она прожила. Еще до революции муж ее умер. Она собственным трудом воспитала своего мальчика, во всем себе отказывала, после службы давала уроки, переписывала на машинке. Сын кончил втуз инженером-электротехником, занимал место с хорошим жалованьем. И вот – она сидела, одинокая, на скамеечке бульвара под медленно падавшим снегом и горько шептала:
– Я, я ему всю жизнь отдала!
Они с сыном занимали просторную комнату в Нащокинском переулке. Сын задумал жениться. Сегодня она получила повестку с приглашением явиться в качестве ответчицы в суд: сын подал заявление о выселении ее из комнаты. Уже четыре года назад, когда они получили эту комнату, Левочка предусмотрительно вписал мать проживающею «временно». Это больше всего ее потрясло: значит, тогда уже он на всякий случай развязывал себе руки…
– А я ему всю жизнь отдала!..
Снег пушистым слоем все гуще покрывал ей голову, плечи и колени. Она сидела неподвижно, горько шевеля губами. Кляла судьбу, в которую не верила, винила бога, в которого полуверила. Не винила только себя, что всю жизнь отдала на выращивание эгоиста, приученного думать только о себе.
Враги
Дмитрий Сучков был паренек горячий и наивный, но очень талантливый. Из деревни. Работал токарем по металлу на заводе. Много читал. Попал в нелегальный социал-демократический кружок, но пробыл там всего месяц: призвали в солдаты.
Время было жаркое. Отгремело декабрьское восстание в Москве. По просторам страны пылали помещичьи усадьбы. Разливались демонстрации. Лютовали погромы и карательные экспедиции. С Дальнего Востока после войны возвращались озлобленные полки. Начинались выборы в Первую Государственную думу.
Дмитрий Сучков попросился в Ромодановский полк, где служил его старший брат Афанасий. Полк только еще должен был прийти с Дальнего Востока. Триста новобранцев под командою двух офицеров, посланных вперед, ждали полка в уездном городке под Москвой.
Три дня всего пробыл Сучков в части, и случилось вот что. Солдаты обедали. В супе оказалась обглоданная селедка, – хребет с головой и хвостом. Сучков взял селедку за хвост, пошел на кухню, показал кашевару:
– Это что у вас, для навару кладется?
Кашевар с изумлением оглядел его.
– Ты… этого… агитатор?..
Назавтра вышел дежурный капитан Тиунов, прямо направился к Сучкову. Капитан – сухощавый, с бледным, строгим лицом и тонкими бровями.
– Ты тут собираешься агитацией заниматься… – И спросил взводного: – Ему устав внутренней службы читан?
– Никак нет, еще не читан.
Капитан крикнул на Сучкова:
– Стой, как следует!
– Я не знаю стоять, как следует, я стою, как умею.
– Как его фамилия?
– Что вы взводного спрашиваете, я и сам скажу, врать не стану. Сучков фамилия.
– Это ты вчера на суп жаловался?
– Да.
Капитан топнул ногой и грозно крикнул:
– Как ты смеешь так отвечать начальству?! Спроси у взводного, как нужно отвечать?
– Господин Гаврилов, как ему нужно отвечать?
Капитан совсем вскипел:
– Не «господин Гаврилов», а «господин взводный» или по имени-отчеству, и не «ему», а «его высокоблагородию»!
– Господин взводный, как этому высокоблагородию нужно отвечать?
– «Так точно» нужно говорить, «никак нет», «слушаю-с».
– Так точно, ваше высокоблагородие!
Капитан внимательно поглядел ему в лицо и отошел.
Вечером он пришел с фельдфебелем в казарму и сделал в вещах у Сучкова обыск. Однако Сучков ожидал этого и все подозрительное припрятал.
– Это что? Граф Салиас, «Пугачевцы». Ого! Какими ты книгами интересуешься!
– Вполне легальная книга!
– «Легальная»… Вот ты какие слова знаешь! Умеешь легальные книги отличать от нелегальных… А это что?
– Дневник мой.
Капитан Тиунов передал тетрадки фельдфебелю.
– Вы что же, читать его будете?
– Обязательно.
– А как это вам, господин капитан, не претит? Среди порядочных людей читать чужие письма не принято, а ведь дневники – те же письма.
Сучков за грубость был посажен на три дня под арест. Вскоре он заболел тяжелым приступом малярии и был отправлен в московский военный госпиталь. Там повел пропаганду среди больных солдат. По его почину они пропели «вечную память» казненному лейтенанту Шмидту. По приказу главного врача Сучков был выписан обратно в полк с отметкой о крайней его политической неблагонадежности.
Полк уж воротился с Дальнего Востока. Он стоял в губернском городе недалеко от Москвы. В полку было яро-черносотенное настроение. Начальство втолковывало солдатам, что в задержке демобилизации виноваты «забастовщики», что, по указке «жидов», они всячески препятствовали отправке войск с Дальнего Востока в Россию. Дмитрий Сучков пошел проведать брата Афанасия. Афанасий был ротным каптенармусом, имел в казарме вместе с фельдфебелем отдельную комнатку.
Встретились братья, расцеловались. Конечно, чаек, водочка. Тут же фельдфебель – большой, плотный мужчина с угрюмым и красным лицом.
Дмитрий спросил:
– Ну, что у вас там было на войне, рассказывай.
– Что рассказывать! Ты газеты небось читал… Расскажи лучше, что у вас тут.
Дмитрий стал рассказывать про 9 января, как рабочие Петербурга с иконами и хоругвями пошли к царю заявить о своих нуждах, а он встретил их ружейными залпами и весь город залил русскою кровью; рассказывал о карательных экспедициях в деревнях, как расстреливают и запарывают насмерть крестьян, о баррикадных боях на Красной Пресне в Москве. Рассказывал ярко, со страстью.
Когда он на минутку вышел из комнаты, брат его Афанасий покрутил головою и сказал:
– Мне это очень не нравится, что он говорит.
Фельдфебель же неожиданно сказал:
– А мне очень нравится!
Этого фельдфебеля солдаты в роте сильно боялись. Был он строг и беспощаден, следил за солдатами, не одного упек, служил царю не за страх, а за совесть. Но последние месяцы стал что-то задумываться, сделался молчалив, много читал библию и евангелие, по ночам вздыхал и молился.
Воротился в комнату Дмитрий Сучков. Взялись опять за чаек да за водочку. Фельдфебель спросил:
– Ну-ка, а как ты домекаешься – в чем тут самый корень зла, откуда вся беда?
– В царе, ясное дело! Безусловный факт!
В дверях толпились солдаты, дивились, что рядовой солдат так смело говорит с их грозным фельдфебелем, да еще какие слова!
Фельдфебель сказал:
– А ты этого, парень, не знаешь, что против царя грех идти, что это бог запрещает?
– Что-о? За царя грех идти! Вот что в библии говорится!
– Ну что… Ну что глупости говоришь! Я библию хорошо знаю.
– Есть она у тебя?
– Вот она.
– Ну, гляди. Первая книга царств, глава двенадцатая, стих девятнадцатый. Я это место вот как знаю, взажмурки найду. Читай: «И сказал весь народ Самуилу: помолись о рабах твоих перед господом богом твоим, чтобы не умереть нам; ибо ко всем грехам нашим мы прибавили еще грех, когда просили себе царя».
Фельдфебель молчал и внимательно перечитывал указанное место. Долго думал, наконец сказал:
– Теперь все понятно!
Облегченно вздохнул, перекрестился и закрыл книгу.
Долго еще беседовал фельдфебель с Дмитрием Сучковым. И стал с ним видеться каждый день. И ему не было стыдно учиться у мальчишки-рядового. Он говорил ему:
– Все у меня внутри было как будто запечатано, а ты пришел и распечатал, – вот как бутылку пива откупоривают.
Сам воздух в то время дышал возмущением и ненавистью. Агитация падала в солдатские массы, как искры в кучи сухой соломы. Агитацию вели Дмитрий Сучков, фельдфебель и еще один солдат, рабочий-еврей из Одессы. Дмитрий Сучков рос в деле с каждым днем. Солдаты смотрели на него, как на вожака. И все большим уважением проникались и к фельдфебелю, которого раньше ненавидели.
Весною случилось вот что. В железнодорожных мастерских арестовали четырех рабочих. Мастерские заволновались, бросили работу, потребовали освобождения арестованных. К мастерским двинули три роты Ромодановского полка. Перед тем, как им выступить, перед солдатами в отсутствие офицеров пламенную речь сказал Сучков, научил, как держаться, а фельдфебель Скуратов добавил:
– Если кто из вас по офицерской команде стрельнет, я его на месте уложу пулей. Когда дойдет до дела, не слушать офицеров, слушай моей команды.
Пошли. По дороге солдат завернули на двор воинского присутствия. Выступил один из ротных командиров, тот капитан Тиунов, о котором уже говорилось. Бледное, строгое лицо с тонкими бровями. В упор глядя на солдат, спросил:
– Скажите мне, братцы. Вы знаете, что такое присяга?
– Так точно.
– Может быть, не совсем хорошо знаете. Так я вам объясню. Не ваше дело рассуждать. Вы давали присягу царю и отечеству. Ты не отвечаешь за то, что твоя винтовка сделает, – за это отвечает начальство…
Увидел среди солдат Сучкова. Сучков часто замечал на себе и раньше пристальный, подозрительный взгляд капитана.
– Поди-ка сюда! А ты знаешь, что такое присяга?
– Так точно! Только всякий ее по-своему понимает.
Капитан понял, что он соглашается с ним, и обрадовался. И повел солдат к железнодорожному вокзалу.
Перед мастерскими чернела и волновалась тысячная толпа рабочих. Солдат выстроили спиною к вокзалу. Комендант кричал на рабочих, в ответ слышались крики:
– Выпустить арестованных!.. Все мастерские разнесем, поезда остановим!
Комендант крикнул:
– Теперь я с вами иначе заговорю!
И шатающимся шагом пошел к ротам. Стал сзади солдат и стал командовать.
– По толпе… залпом… роты…
И вдруг оборвал команду. Ряды стояли неподвижно, ни один солдат не взял ружья на изготовку. Комендант растерянно обратился к Тиунову:
– Капитан, почему ваши солдаты не берут на изготовку?
Тиунов, страшно бледный, молчал. Комендант вышел перед рядами и стал спрашивать отдельных солдат:
– Отчего ты не берешь на изготовку?
Солдаты стояли неподвижно, вытянувшись, и молчали, как окаменевшие. Скуратов, волнуясь, шепнул Сучкову:
– Ну, как кто поддастся!
Но никто не поддался. Комендант крикнул Тиунову:
– Тогда распоряжайтесь сами! И исчез.
Рабочие замерли на месте, услышав команду коменданта. Теперь они в бешеном восторге кинулись к солдатам.
– Ура, ромодановцы!
Окружили солдат, целовали, обнимали, совали в руки баранки, колбасу. Солдаты по-прежнему стояли неподвижно, соблюдая строй, – совсем истуканы!
От вокзала показался комендант, с ним человек пятнадцать жандармов с винтовками. Рабочие к солдатам:
– Братцы, дайте нам винтовки, мы их встретим!
Фельдфебель Скуратов скосил глаза на сторону и быстро ответил:
– Небось! Пусть хоть раз стрельнут, – мы им сами покажем!
– Ура! – закричали рабочие.
Комендант опять стал уговаривать рабочих, но теперь он говорил очень мягко. Рабочие толпились вокруг и постепенно оттирали жандармов. Жандармы очутились поодиночке в густой рабочей толпе. Ничего не добившись, комендант исчез.
Солдат повели к мастерским, выстроили перед воротами с приказом никого не выпускать. И опять молча и неподвижно, как окаменевшие, солдаты стояли, держа строй, а мимо них выбегали рабочие. Соединились в колонну и с пением марсельезы двинулись к городу, раньше прокричав ромодановцам «ура».
Командир полка, узнав о случившемся, пришел в бешенство, рвал на себе волосы.
– Батальон был самый боевой, а теперь как опоганился!
Командовавший отрядом капитан Тиунов все не являлся к полковому командиру с рапортом, так что пришлось послать за ним вестового. Вестовой побежал и, воротившись, смущенно доложил:
– Капитан Тиунов – застрелимшись.
Он выстрелил себе в грудь, пуля прошла навылет, но не задела ни сердца, ни крупных сосудов. Его снесли в лазарет.
Роты, участвовавшие в описанном деле, ходили, как победители. Время было такое, что начальство боялось их покарать. Вскоре полк ушел в лагеря. Ходили на стрельбу за пять верст от лагеря. После поверки солдаты уходили в лес, в условленное место, на митинг. По дороге – свои патрули: спрашивали пароль. Выступали присланные ораторы. Говорили о Государственной думе, о способах борьбы, о необходимости организации, о светлом будущем. Это был для солдат какой-то светлый праздник. Все ходили, как будто вновь родились. Постановили больше не ругаться матерными словами. Красное, угрюмое лицо фельдфебеля Скуратова теперь непрерывно светилось, как раньше у него бывало только в светлое воскресение. Установились у него близкие, товарищеские отношения с солдатами. Однажды стирал он в прачечной свое белье. Увидел дежурный офицер.
– Вот молодец! Фельдфебель, а сам стирает! Каждый рядовой норовит теперь это на другого свалить, а он – сам. Молодец! Вот это хороший пример.
Фельдфебель молча продолжал стирать.
– Слышишь, я говорю тебе: «Молодец!»
Скуратов молчал. Офицер грозно крикнул:
– Ты что, скотина, не слышишь? Я тебе говорю: «Молодец!»
Нужно было ответить: «Рад стараться!» Но Скуратову противно было это сказать. И он неохотно ответил:
– Не молодец, а нужда. Нет денег прачку нанять.
В начале августа, когда полк стоял еще в лагерях, случилось вот что. В праздник Преображения, 6 августа, два солдата гуляли за полковой канцелярией. И вдруг нашли в овраге большую кучу распечатанных писем и отрезов, денежных переводов, адресованных солдатам. Стали читать письма. В них солдатам писали из деревни, чтобы не стреляли в мужиков, чтобы стояли за Государственную думу. А по сверке денежных переводов оказалось, что адресаты денег этих не получили.
Заволновался полк. Сходились кучками, передавали друг другу о находке, ругались и грозно сжимали кулаки. К вечеру весь лагерь шумел, как развороченный улей. Офицеры попрятались. Солдаты искали Сучкова, чтобы он им «сказал». Но Сучков в тот день поехал в город за мясом, – его солдаты выбрали батальонным артельщиком. Кинулись к фельдфебелю Скуратову. Но он был только хорошим «младшим командиром», исполнителем, а теперь лишь недоуменно пожимал плечами. Да и правда, нелегко было направить общее негодование в нужное русло. Стали слушать каждого, кто громко кричал. Решили идти к помещению первого батальона, где находился денежный ящик и полковое знамя, деньги поделить меж собой, и со знаменем, с музыкой, двинуться в город. Пошли вдоль палаток, выгоняя спрятавшихся солдат. Открыли карцер, выпустили восьмерых арестованных, – «Пускай нынче всем будет радость». Пришли. Вдруг перед ними появился командир полка. Упал перед солдатами на колени:
– Братцы! Товарищи! Господа! Что хотите со мной делайте, а знамени и денежного ящика не трогайте!
– Э, слушай его! Валяй, ребята! Часовой, отойди!
Но тут фельдфебель Скуратов начальственно крикнул:
– Смирно, товарищи! Полковой командир дело говорит. Не трогать знамени и денежного ящика. Дайте полковому командиру сказать, что хочет.
Полковой командир приободрился и сказал:
– Ребята! Вы заявите свои требования, я их все добросовестно разберу, а дело сегодняшнее мы замнем.
Солдаты наперебой стали говорить о найденных в овраге письмах и денежных переводах, о незаконных работах для офицерского состава, которые заставляют делать солдат.
– Ребята, вы все сразу говорите и очень далеко стоите. Подойдите ближе!
– А, сукин сын, заметить хочет тех, кто говорит! К черту его!
Раздались пьяные голоса: