Текст книги "Том 4. Повести и рассказы"
Автор книги: Викентий Вересаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Исанка вошла в гостиную и сразу нашла глазами Борьку, – по высокому его росту, по крепкому, мужественному голосу и по тому, что глаза всех окружающих загорались оживлением и мыслью. Васька Шилин, лучший шахматный игрок, с насмешкой спрашивал:
– Контрреволюционная игра?
– Да, контрреволюционная. Так же, как футбол. Футбол и шахматную игру должны бы насаждать в рабочем классе только фашисты, чтобы отучать рабочих думать над серьезными вопросами.
Можаев из-за шахматной доски враждебно возразил:
– Шахматы как раз приучают думать.
Борька с издевательской насмешкой доказывал, что из культурных способов отвлечения людей от серьезных умственных запросов два самые верные и незаметные – футбол и шахматы. Футбол – для людей со слабою умственностью: вся кровь уходит в ножные мышцы, и для мозга ничего не остается. Шахматы – для людей помозговитее. Вот, поглядите кругом, не было бы шахмат, – один бы книжку читал или газету, другой, кто умом устал, – гулял бы, занимался бы здоровым спортом.
– Э, дурак! Сам Ленин играл в шахматы.
– Возражение! Атлету играть десятифунтовыми гирями – один отдых, а нам, брат, с тобою это – работа, да еще какая!
Стенька слушал с довольной улыбкой, другие сердились и яро возражали, но Борька всех побивал. Исанка давно заметила, – он везде искал спора, чтобы упражняться в диалектике, изучать психологию спорящих и – наслаждаться своим превосходством.
Борька увидел Исанку, кончил спорить, подошел к ней.
– В духоте какой сидят. Пойдем, пройдемся. Вышли на террасу, спустились в парк. Он хотел взять ее за руку, но она осторожно высвободила ее и с удивлением спросила:
– Неужели ты это серьезно про шахматы?
– Немножко бузил, конечно, но в общем настаиваю. Про самого себя скажу: когда голова работает, лучше почитаю в чуждой мне области или беллетристику. А не работает, – отдохну поумнее, чем тратить мозговой фосфор на передвижение куколок по квадратикам.
Они шли над Окой, на горе сиял окнами обоих этажей дворец, а вверху шевелились густые звезды.
Борька спросил:
– Ну-ка, Лебедя найдешь?
– Ну, конечно. Вот он, в Млечном Пути.
– Покажу тебе еще на прощанье Козерога, – январский знак Зодиака. Эти три звезды Орла ты знаешь. От них проведи линию вниз. Дай-ка руку… Вот так три звезды Орла. Ниже идет, как продолжение, линия мелких звезд…
Он в темноте отмечал расположение звезд, надавливая пальцем на ее ладонь и предплечие, и радовался, что она не отнимает руки.
Долго бродили по парку. Исанка сказала:
– Мне пора. Неловко, – все лягут спать, придется стучаться, будить.
Он проводил ее до их флигеля. В окнах везде уже было темно. Окно Исанкиной комнаты выходило в сад и было открыто.
– Ну, прощай!
И протянула Борьке руку. Борька обеими руками сжимал ее руку и смотрел ожидающими глазами.
– Ну… прощай!
Исанка подтянулась на руках, вскочила на подоконник и прыгнула в комнату. Зажегся огонь и осветил комнату изнутри.
Борька вполголоса позвал из чащи сирени:
– Исанка! Смотри-ка: взошел Юпитер. Она высунулась.
– Где?
– От тебя, должно быть, еще виднее. Сейчас покажу. Вскочил на подоконник, сел.
– Нет, тут угол сарая мешает. Вот сюда подайся, вправо. В созвездии Водолея. Видишь?
– Ага!.. Ах, красота! Замолчали, любуясь. Борька сказал:
– Юпитер еще в полужидком состоянии, в его теплых и неглубоких морях только-только начинает зарождаться органическая жизнь.
– А ты знаешь… – Исанка мечтательно глядела на звезду. – Знаешь, в прошлом году я пережила душою это рождение живой материи из косной природы. Так было удивительно! Я была с экскурсией в Крыму. Раз я ушла одна далеко от всех, над морем между скал нашла себе местечко, разделась, лежу на солнце. Серые скалы, небо темно-синее, море бьет ровными, ритмическими ударами. И постепенно я перестала чувствовать себя как что-то отдельное, странно было подумать, что я сюда откуда-то сейчас пришла. Казалось, я давно уже, с незапамятных времен, лежу здесь, как эти серые камни, под ровные удары волн. Где море, где камни, где я? Мне казалось, я даже не могу шевельнуться по своей воле, а вот, если подхватят волны или ветер, то сладко закачаюсь и поплыву куда-то, – и совсем не мое дело куда. И вдруг…
Голос ее задрожал взволнованно.
– Вдруг из-за скалы вылетела чайка. Белая, яркая, быстрая, с живым, своим полетом, совсем другим, чем ровные движения волн. Что-то странное случилось, я не могу передать. Теперь это? Миллионы лет назад? Но я вдруг почувствовала, что чайка эта вот сейчас только там за скалою родилась из всего мертвого, что было кругом, – из влаги моря, из прибрежного ила, из солнечного блеска. Родилась живая, свободная, сбросила с себя косность – и полетела, как хочет, куда хочет, вкось, вверх, вниз, наперерез ветру и волнам. Как будто миллионы лет эволюции слились в один миг. Я вскочила, взмахнула руками, – почувствовала тоже, что и я, и я – я не камень, не волна, что я свободная, как эта чайка, – свободная, ничем не связанная, с живым, своим полетом!.. Удивительное было ЯНЯРНяние, – как будто бы только что я совсем по-особенному родилась на свет.
Борька изумленно воскликнул:
– Исанка! Да как же это у тебя интересно! Она поморщилась и сказала:
– Потише! Услышат… И вообще, – прощай!
– Слушай, ведь, оказывается, никому ты своим приходом не помешала, окно открыто, – пойдем, еще погуляем.
Она поспешно и резко ответила:
– Нет!
– Почему же?
– Ну… Не хочу больше…
– Ладно, тогда прощай. Я буду в Ленинграде, ты в Москве. Если напишу тебе, Исанка, – ответишь?
– Ясно, – отвечу.
– А завтра, когда автомобиль подадут, придешь нас проводить?
– Ну, приду же!
Борька пристально поглядел ей в глаза, вздохнул и медленно сказал:
– Прощай.
И спрыгнул с подоконника в кусты.
Пошел бродить по парку. В душе была обида и любовь, и пело слово: «Исанка!» В парке стояла теплынь, пахло сосною. Всюду на скамейках и под деревьями слышались мужские шепоты, сдержанный девичий смех. На скамеечке над рекою, тесно прижавшись друг к другу, сидели Стенька Верхотин и Таня.
Хотелось быть совсем одному. Борька ушел в глубину парка, где начинались обрывы над Окою, поросшие березою и дубом. На откосе, меж дубовых кустов, была полянка, вниз от нее, по склону, рос донник: высокая, кустистая трава с мелкими желтыми цветочками, с целомудренным полевым запахом. Сзади поднимался над поляной огромный дуб. Борька сел. Тишина все такая же удивительная. Внизу, в чаще обрыва, отчетливо был слышен шелестящий по сухим прошлогодним листьям осторожный шаг крадущегося барсука. На душе было необычно чисто и светло, и тесно было в груди от радости, которая переполняла ее.
Борька лег на спину, закинул руки за затылок и смотрел вверх. Звезды тихо шарили своими лучиками в синей темноте неба, все выше поднимался уверенно сиявший Юпитер, и девически-застенчивым запахом дышал чуть шевелившийся донник. Борька заснул.
Когда проснулся, – уже светало. Теплый пар курился над поверхностью Оки, вдали темнели выбегавшие в реку мысы. Небо было зеленоватое, и все кругом ясно было видно в необычном ровном полусвете без теней. Борька вскочил на ноги. И сейчас же в душе опять запело: «Исанка!»
Он пошел к парникам. Крадучись, чтоб не увидал садовник, нарезал в розариуме огромный букет роз. Черные, пунцовые, розовые, телесные, белые. Обрызганные росой. С прохладным запахом. Окно Исанки, наверно, осталось открытым. Он бросит ей в окно прощальный букет.
Перебрался через пролом в кирпичной ограде. Вдали, в окне Исанки, что-то белело. Он удивленно вглядывался, подошел ближе. У окна сидела Исанка.
Борька осторожно шепнул из кустов:
– Исанка!
Она вздрогнула, вдруг встала во весь рост и с широко открытыми глазами протянула руки вперед.
– Борька!
Он вскочил на подоконник, уронив букет; они схватили друг друга в объятия и крепко припали к губам.
– Я ждала, что ты придешь! Ты должен был прийти! – Она оторвала от него свое бледное лицо, глубоко заглянула в глаза. – Только отчего так долго?
– Ты… ты с тех пор ждала?
– Ну да!
Крепко обняв, он целовал ее в губы, в щеки, в глаза и со стыдом думал:
«А я-то… спал там, на полянке. Вот дерево!» Они вылезли в окошко, ушли в парк и все утро проходили, держась за руки, и говорили, говорили. Он спросил:
– Зачем ты меня так резко прогнала?
– Я… я не знаю. Что-то такое большое было в душе, страшное. Мне необходимо было остаться одной.
– Хорошо, что я не обиделся и все-таки пришел сейчас.
Она благодарно сжала его руку.
Часть вторая
Всю зиму они переписывались. Его письма были очень умные и интересные, ее – сероватые, когда была умною, захватывающие, когда писала о своих переживаниях. Каждое письмо связывало их все больше, и к весне через письма выросла между ними большая, крепкая любовь. Он немножко испугался этой любви, боялся, что она его свяжет. Но все-таки написал: женимся! И подал заявление о переводе из ленинградского университета в московский. А летом ему удалось с большим трудом опять попасть в тот же дом отдыха над Окою, где рядом, в доме дяди, опять проводила лето Исанка.
Они виделись очень часто. Участвовали в общих прогулках, играх, физкультурных упражнениях, но все это было второстепенное, и они считали минуты, когда останутся одни.
Вечером пили чай на небольшой деревянной террасе флигеля, где жил дядя Исанки, Николай Павлович, помощник завхоза.
Борька стоял с ним у перил. Николай Павлович говорил:
– Вот эта вся лужайка перед террасой и вся трава в этом уголке сада, за прудом, отдана в мое распоряжение. Запасаю траву для двух своих коров.
Николай Павлович – суетливый человек, постоянно потирает руки, под носом – маленький темный треугольничек волос на выбритой губе. Во всей его фигуре – как будто он сейчас хочет куда-то предупредительно броситься, что-то сделать для собеседника. Это у него от застенчивости перед мало знакомыми людьми. Наедине со своими он спокоен и даже медлителен.
– А кто вам будет косить?
– Найму. У самого сердце сейчас плохое. Когда-то косил.
– Давайте, я вам скошу.
Николай Павлович метнулся.
– Что вы, что вы! Чего ж вам беспокоиться!
– Я люблю физические упражнения, для меня это будет удовольствие. Исанка, ты умеешь косить?
– Нет.
– Хочешь, скосим лужайку эту? Я тебя научу.
– Ага! Очень рада.
Чай разливала Лидия Павловна, мать Исанки. Она была вдова врача и жила у брата, вела у него хозяйство. Сухощавая, с изящным лицом и медленными движениями. Она с грустью следила за Исанкой: коробило ее, и не могла она привыкнуть, что в молодежи так легко теперь говорят друг другу «ты», зовут друг друга уменьшительными именами. Она видела, как легко одевались девушки, как они, обнявшись, ходили с молодыми людьми. Сердце ее дрожало и болело за Исанку, поэтому в глазах у нее всегда была грусть и тревога. А это лето тревога еще усилилась. Лидия Павловна видела, как Исанка в присутствии этого высокого студента вся начинала светиться внутренним светом, как часто этот студент к ним приходит. К чему все это поведет? Исанка – всего только на третьем курсе медицинского факультета, он тоже еще юный студент… А теперь все это у них так просто!
И она боком глаза смотрела на подругу Исанки, Таню Комкову: на лице у нее были некрасивые коричневые пятна, грудь разжидилась, живот выпячивался вперед… Как она теперь будет учиться?
Таня глядела бодро и весело. Она это лето жила не в доме отдыха, а в деревне, – заведовала избой-читальней. Она оживленно рассказывала о своей избаческой работе, об организации крестьянок, о злобе на нее мужиков. Лидия Павловна слушала и думала: все это хорошо, – но зачем же тогда ребенок?
Скоро разговором незаметно овладел, как всегда, Борька. После чая Таня встала. Борька сказал:
– Ну, и я с тобой. Пора.
Они вместе вышли. Он проводил ее до самой околицы деревни, потом медленно пошел назад. В парке шла обычная ночная жизнь, слышался мужской шепот, девичий смех. Борька темными лесными тропинками пробрался к пруду, перескочил в густой крапиве через кирпичную ограду. В этой части сада никого не было слышно. В конце запущенной боковой аллеи, у канавы, за которою было поле, стояла старенькая скамейка.
Борька сидел на скамейке и ударял срезанным ивовым хлыстиком по голенищу сапога. В душе волновалось жадное нетерпение. Вчера, на прощание целуя Исанку в щеку, он крепко обнял ее и, как будто нечаянно, попал ладонью на ее грудь. И весь день сегодня, задыхаясь, он вспоминал это ощущение. Тайные ожидания и замыслы шевелились в душе. Снова и снова всплывавшее воспоминание сладострастным жаром обдавало душу.
Затрещали в сумраке аллеи сучки под ногами. Легкою своею походкою быстро подошла Исанка и сказала:
– Долго я сегодня?
Борька раскрыл ей навстречу объятия. Они сели рядом и тесно прижались друг к другу.
– Очень долго сегодня мама не уходила спать. Помогала дяде сводить счеты. Заметила бы, что ухожу, – Исанка повела плечами. – Так противно, что все время прячемся, скрываемся. Отчего не прямо?
– Что «не прямо»? Не сесть у вас на террасе так, как мы сейчас сидим?
Исанка засмеялась и теснее прижалась к его боку под мышкой. Борька медленно целовал ее в мягкие волосы. Они замолчали.
Теперь наедине они вообще больше молчали. Хотелось какого-то другого общения, не словесного; хотелось быть ближе, ближе друг к другу, приникнуть щекою к плечу, губами к виску, и молчать, отдаваясь горячим токам, перебегавшим из тела в тело. Был какой-то особенный, бессловесный, непрерывный разговор взглядами, – радостными, дерзкими, стыдящимися; прикосновениями; поцелуями. Руки все время оживленно беседовали между собою неуловимо-легкими оттенками пожатий; таких тонких оттенков не смогло бы передать никакое слово.
Исанка сказала:
– Сними пенсне, мешает.
Борька снял. Исанка прильнула щекою к его щеке. Он медленно целовал ее в маленькую, мягкую ладонь. Сквозь ЛЮИЙС он ощущал, как к его груди невинно прижималась молодая девическая грудь. Его особенно волновала эта невинность прикосновения, – Исанка, очевидно, совершенно не понимала, как это на него действует. И Борька боялся шевельнуться, чтобы она не переменила положения.
Сзади, в канаве, что-то хрустнуло. Они отшатнулись друг от друга. Послышался шорох и приближающийся треск. Борька заговорил обычным, несдерживаемым голосом, как бы продолжая разговор:
– Просто нельзя поверить, что «Вильгельма Мейстера» писал тот же человек, который создал «Фауста»: такая рыхлая, вялая канитель, главное, – такая художественно самодовольная!..
На валу зачернело, послышалось настороженное рычание. Исанка шепотам позвала:
– Цыган!
Цыган бросился ласкаться. Они засмеялись. Исанка переспрашивала:
– Так как, товарищ, говорите? «Вильгельм Мейстер» – самодовольная канитель? Запомни, Цыган, это для твоего говорилось поучения!
Борька охватил Исанку и жарко стал ее целовать, и, как будто нечаянно, попал рукою на ее грудь. Исанка затрепетала и стыдливо сдвинула его руку к поясу.
– Ну, Исанка, мне так удобнее!
– Боречка… Не надо!..
Она это сказала таким жалобным, молящим голосом, что у Борьки опустилась рука. Он нахмурился и стал играть с Цыганом. И очень этим увлекся: теребил Цыгана за уши. Цыган игриво рычал и небольно хватал его зубами за руки. Лицо Борьки было холодное, глаза смотрели враждебно.
Исанка ласково просунула руку под его локоть.
– Ты, правда, так думаешь о «Вильгельме Мейстере»? Значит, мне его не стоит читать?
Борька ответил деревянным голосом:
– Не стоит.
– Борька, ты за что-то рассердился на меня. Он помолчал.
– Не рассердился… А что-то, правда, происходит между нами совсем непонятное. Ты так от меня отшатнулась, как будто к тебе прикоснулся какой-то гад. За что?
Исанка тоскливо повела плечами и опустила голову.
– Так не нужно делать. Мне неприятно.
– Ну, слушай, Исанка, ведь это же смешно! Тебе не двенадцать лет. Ты согласна быть моей женой. Если бы наше материальное положение было другое, мы бы уж поженились. А ведь ты медичка, уж по этому одному, я надеюсь, ты знаешь… что любовь… что это не одни только… поцелуи. И как же ты думаешь? Ты станешь моею женою, а я все не буду иметь права ласкать тебя, где захочу… раздевать…
Исанка дрогнула и, страдальчески наморщившись, закусила губу.
Он продолжал:
– А мне именно в этом видится огромнейший смысл настоящей любви. Случилось что-то, пала какая-то непереходимая преграда, – и стало дозволенным, естественным, желанным все, о чем раньше даже подумать было бы бесстыдством. И ты знаешь?..
Голос его стал нежным, ласкающим. Он привлек к себе Исанку и крепко поцеловал в волосы. Она радостно прижалась.
– Ты знаешь? Вот, когда мы с тобою сидим, как сейчас, когда я сквозь одежду ощущаю, как ты вся прильнула ко мне, – я чувствую, ты такая близкая мне, такая моя. А когда ты вдруг гадливо отшатываешься, когда я чувствую, что прикосновением своим наношу тебе форменное какое-то оскорбление, – я совершенно начинаю теряться: как это может быть? Почему то, что мне дает такую радость, для нее – только грязь и стыд? Не ошибся ли я? Может быть, все это просто недоразумение: дружеское расположение ко мне, интерес к моим умственным переживаниям ты приняла за любовь. Иначе как возможно такое отвращение?
Исанка виновато молчала и не знала, что возразить. Преодолевая себя, крепче прижалась к Борьке и прошептала:
– Неужели ты можешь сомневаться, что я тебя, правда, люблю?
Он целовал ее в затылок, где вились мелкие золотые волосики, и шептал:
– Милая ты моя, хорошая девочка!
Опять замолчали. И опять пошел таинственный, бессловесный разговор легкими рукопожатиями, поглаживанием волос, долгими поцелуями, соприкосновением тел. Время проходило странно быстро. Как будто две-три минуты назад произошла размолвка, а уже заметно передвинулись звезды на небе. Борька посадил Исанку себе на колени, крепче прижал ее, и сильнее между ними пошел жаркий ток. Постепенно и незаметно, опять как будто нечаянно, он положил ладонь на ее грудь, чуть-чуть только касаясь ее. Почувствовал, как Исанка опять вся внутренно затрепетала, но не отнял руки, а крепче нажал ее и с вызовом сказал:
– Я не нечаянно руку сюда положил!
Исанка замолчала, опустив голову и закусив в темноте губу, вся внутренно сжавшись, как будто под пыткою. А он вдруг расстегнул у нее на блузке одну пуговичку, дернул другую, – она оборвалась, – быстро провел руку под блузку. Исанка скорчилась на его коленях и крепко схватила обеими руками его руку.
Сзади, в канаве, опять затрещало. Они настороженно выпрямились, хотя знали, что это все тот же Цыган, поэтому даже не обернулись. Но затрещали шаги тяжелые, и мужской голос сказал:
– Цыган!
В зеленоватых сумерках июньской ночи на валу появилась из канавы черная фигура Николая Павловича.
Исанка слабо вскрикнула и вскочила с колен Борьки, сжимая рукою расстегнутую на груди блузку. Борька растерянно остался сидеть. Николай Павлович тоже стоял растерянно и смотрел глупыми глазами.
Спокойным, самым обыкновенным голосом Борька заговорил:
– Что это, вы тоже соблазнились ночью, гуляете? Я думал, вы такими пустяками не занимаетесь.
– Нет, я с ночного шел… Наши лошади санаторные на ночном, – ходил посмотреть, не спит ли ночник. И назад пошел напрямик, через сад…
Борька ужасно заинтересовался.
– А скажите, неужели вы никогда так, без нужды, не гуляете? Ну, вот такая, например, ночь, как сейчас: я места дома не мог найти, с самого ужина шатаюсь по парку и по вашему саду. И Исанку встретил сейчас совсем пьяную от восторга… А вы, если бы не надо было идти на ночное, – так бы и не вышли из дому?
Исанка, закусив губу, неподвижно стояла и не вмешивалась в разговор. Они еще поговорили напряженными голосами. Николай Павлович сказал, что ему завтра рано вставать, и пошел к дому по нечищенной аллее, шурша прошлогодними листьями.
Исанка все стояла неподвижно. Борька беззвучно засмеялся и хотел обнять ее. Но она гадливо, не скрывая теперь этой гадливости, передернула плечами и резко сказала:
– Пора домой.
Он разочарованно спросил:
– Уже?
Исанка нервно вздрогнула.
– Гадость! Какая гадость!.. Этого не нужно делать, что мы делаем!
Борька сердито закусил было губу, но овладел собою и ответил покорно и печально:
– Как хочешь.
Она слабо поцеловала его и задумчиво пошла по аллее.
Горела на столике свеча. Исанка сидела на постели, прикусив губу, пришивала к блузке новую пуговку, и слезы медленно капали на голубую блузку.
Борька вместе с Исанкой выкосил лужайку перед домом Николая Павловича и отведенную ему часть сада за прудом. Косить Исанка легко научилась. Потом ворошили и сушили сено. Им хорошо было, потому что были вдвоем.
На Петров день Николай Павлович и Лидия Павловна уехали в Калугу, на именины к старшему их брату, фининспектору. Днем было жарко, хорошо, а к ночи вдруг на востоке потемнело и стало поблескивать.
Исанка волновалась: такое зеленое, сухое сено, – и вдруг замочит. Решили с Борькой, – сколько можно будет, стаскать на террасу; а в саду, нечего уже делать, придется только скопнить.
В темневших сумерках они доверху заполнили террасу душистым сеном, – уместилась вся лужайка. Потом скопнили по саду лежавшее в валах сено.
Потом долго гуляли по парку, – как всегда теперь, не умея определить, прошло ли полчаса, или три часа.
На востоке, за Окою, ярко-белым светом широко вспыхнул небосклон, слепя глаза. И тихо-тихо было. И томительно тепло. Душною и тягостною чувствовалась одежда; хотелось все сбросить с себя, чтобы теплый воздух ласкал свободное тело.
Исанка медленно сказала странным голосом:
– Будет гроза.
Борька ответил:
– Будет. Только не из-за Оки. Я заметил: гроза всегда приходит к нам с юга или с запада, а не с востока.
– А земля такая сухая и теплая. Хочется прижаться к ней.
Борька поднял руку Исанки и короткими поцелуями целовал в мягкий сгиб локтя. Исанка вдруг быстро повела плечами и выпрямилась.
– Боря, пора!
– Еще что.
– Нет, Боря, правда. Поздно.
– Да что ты, с ума сошла? Всегда говоришь, – неприятно, что мать видит, как ты поздно приходишь, а сегодня что? Никого дома у вас нет.
Исанка настойчиво твердила:
– Нет, нет. Уж пора.
Борька неожиданно согласился и больше не возражал. Он сказал с неопределенною улыбкою:
– Ну, пойдем.
Они шли в теплой тьме лесной дорожки, под сводами нависшего сверху орешника. Сухо пахло сосновой хвоей. Борька держал Исанку за руку выше локтя, слегка пожимал пальцами упругие ее мускулы, и из пальцев его лилось в тело Исанки какое-то томное, жаркое электричество. Глаза ее блестели недоуменно и тревожно.
Перешли через пролом в кирпичной ограде, подошли к дому. Исанка протянула руку.
– Ну, прощай!
Борька беззвучно смеялся, смотрел на нее и не протягивал в ответ руки. Вдруг крепко обнял и пошел с нею вместе на террасу. Она билась в его сильных объятиях, упиралась в ступеньки, но он взвел ее наверх. Изменившимся, слегка задыхающимся голосом Борька сказал:
– Нет никого во всем доме, мы одни. Совсем одни. – Крепко обнял ее и горячо шепнул на ухо: – Представь себе: как будто никуда уже тебе не нужно от меня уходить, никто не вправе грустить, что ты со мною поздно засиживаешься. Нечего бояться, что кто-нибудь нас увидит…
– Неужели это когда-нибудь будет?
– Сядем.
Исанка села на сено, Борька растянулся рядом и прижался щекою к ее плечу.
– И ты… ты не говоришь то и дело: «нельзя!», «не надо!» Все, наконец, можно, ни на что нет запрета…
Они затихли. И долго молчали. Исанка несколько раз тревожно выпрямлялась, пыталась отвести руки Борьки, но он крепче сжимал ее. Она шептала, стыдясь:
– Боря, не надо!
– Вот видишь, опять «не надо!».
Руки ее сопротивлялись упорно, но не хватало силы удерживать сильные руки Борьки. А ласки его становились все дерзче. Изнутри у Исанки поднималось неведомое что-то, сладкое и острое. Тревога, испуг переполнили душу.
– Погоди, что это там? – Исанка встрепенулась и отвела от себя руки Борьки. – Кто-то идет.
Они стали вслушиваться. За неподвижным бором поблескивало, доносились глухие перекаты. Кругом было очень тихо. Среди этой замершей тишины что-то подозрительно шуршало в бузине у кирпичной ограды.
Исанка, застегивая на груди кнопки кофточки, слушала. Щеки ее были красны, настороженные глаза блестели. Но вглядывалась она вовсе не в бузину, откуда шел шорох, а как будто в себя куда-то. Борька рассмеялся.
– Миленькая моя! Это тебя, вправду, собака испугала в бузине? Вот ты какой стратег! Ловкий маневр. Молодчина девка!
Исанка виновато и блаженно засмеялась. Он бурно охватил ее за плечи, опрокинул в сено и стал целовать в шею, в плечи, в грудь. Она больше не противилась, и затихла, и дышала все тяжелее.
Взблеснула далекая молния за бором и вздрагивающим, перемежающимся светом осветила Исанку. Борьку поразила новая, невиданная красота ее лица. Губы были решительно сжаты, огромные глаза блестели шедшим изнутри сосредоточенным светом. И Борька тоже стал для Исанки необычен, – страшный, неодолимо-властный и по-новому милый. Хотелось быть покорной и безответной, отдать ему все. Не было больше неловкости, не было стыда. С рокотом несся на души огненный вихрь, и все сейчас должно было закружиться в безумии страсти и счастья.
– Исанка… Исанка… Моя?
Ярким бело-голубым взблеском вспыхнуло небо. Еще ярче, обжигая душу, сверкнула в расстегнутых одеждах девичья нагота. Миг, и случилось бы что-то огромное, неслыханное и потрясающее, после чего в изумлении и восторге они бы спросили: что такое, что такое сейчас было?
Борька горячим шепотом спросил:
– Так ты не боишься, что мы увлечемся? Она задорно ответила:
– Я вообще люблю, когда люди увлекаются.
– А… а вдруг ты забеременеешь?
Она нетерпеливо поморщилась и жарко прильнула к нему.
Но его руки вдруг ослабели. Огромным напряжением воли он разорвал крутившееся вокруг них огненное кольцо, – сел в сене и, скорчившись, охватил колени руками. Исанка растерянно и недоуменно взглянула на него.
Потный и горячий, с прилипшей к телу сенной трухою, Борька встал и, шатаясь, подошел к перилам. На юге часто сверкали молнии, гром ворчал глухо. По листьям порывами проносился нервный трепет. Исанка лежала в сене не шевелясь.
Весь дрожа мелкою внутреннею дрожью, Борька смотрел вдаль мутными глазами, к которым постепенно возвращалась трезвость. Ветер освежил мокрое от пота лицо. Он долго стоял, потом потер лоб и медленно заходил по террасе мимо куч сена, в которых по-прежнему молча и не шевелясь лежала Исанка. Его удивило, что она так тиха и неподвижна.
Борька подсел к ней на сено, взял бессильно лежавшую руку, медленно и крепко поцеловал. Потом почесал за ухом и сказал улыбаясь:
– Да-а-а… Чуть бы, чуть…
Исанка молча смотрела на него огромными темными глазами. Их выражения Борька не мог разглядеть. Он продолжал целовать ее безответную руку, спросил:
– Правда, как здесь жарко на сене?
Она молчала и все смотрела неподвижными глазами. Сверкнула молния, гром ударил близко за бором. Борька сказал:
– Гроза надвигается.
Исанка быстро встала.
– Да. Пора тебе идти.
Она начала оправлять растрепавшиеся волосы и вдруг вздрогнула так, как будто сквозь нее пробежал сильный электрический ток.
– Что это ты?
Она растерянно взглянула.
– Ничего!.. Не знаю…
Борька нежно гладил ее руку выше локтя. Она не противилась и глубоко молчала. Он сказал:
– Ну, прощай.
Исанка, сосредоточенно молчащая, безучастно приняла его поцелуй в щеку и, понурив голову, пошла к стеклянной двери террасы.
Назад Борька пошел берегом Оки. Далеко внизу, под обрывом, темнела бестуманная река. Черные тучи быстро неслись над головой, молнии сверкали чаще.
Борька сел над обрывом на сухую и блестящую траву под молодыми березками. Сзади огромный дуб шумел под ветром черною вершиною. Кругом шевелились и изгибались высокие кусты донника, от его цветов носился над обрывом тихий полевой аромат. Борька узнал место: год назад он тут долго сидел ночью накануне отъезда, и тот же тогда стоял кругом невинный и чистый запах донника.
А как с тех пор все изменилось!.. Тогда, – какая тогда была ясная, утренне-чистая радость! Теперь было в душе чадно и мутно. Борька охватил руками голени, уткнулся лицом в коленки, и морщился, и протяжно стонал от стыда. Гадость, гадость какая! Какое бесстыдство!
Но тотчас же он вспомнил, как неожиданная молния осветила полураздетую Исанку. И откровенная, сосущая, до тоски жадная страсть прибойною волною всплеснулась в душе и смыла все самоупреки: сладко заныла душа и вся сжалась в одно узкое, острое, державное желание – владеть этим девичьим телом. Только бы это, а остальное все пустяки. И уже далеко от души, как легкие щепки на темных волнах, бессильно трепались самоупреки, стыд, опасения за последствия.
Борька встал на ноги и громко произнес:
– Что же это за сила проклятая! Какой ужас!
Ветер с воем мчался вдоль реки. За ним, прыгая с тучи на тучу, яростно гнался гром. Сверкнула молния, осветив встревоженную речную гладь и высокие прибрежные обрывы. На одном обрыве что-то неподвижно и ярко белело над самою кручею. Борька удивился: что это может быть? Человек – не человек. Белье, что ли, развесили сушиться и забыли?
Всю ночь бушевала гроза, и всю ночь Борька не спал, лежа на своей кровати среди крепко спавших товарищей. Болела голова, и ужасно болело в спине, по позвоночному столбу. Задремлет, – вдруг ухнет гром, он болезненно вздрогнет и очнется. Угрюмый, он вставал, ходил по залам и коридорам дворца, останавливался у огромных окон. Под голубыми вспышками мелькали мокрые дорожки сада с бегущими по песку ручьями, на пенистых лужах вскакивали пузыри, серые кусты, согнувшись под ветром, казались неподвижными.
Проснулся Борька очень поздно, с тяжелою головой, мрачный. В восемь утра его пытались разбудить ребята на утреннюю физкультуру, но он сказал, что нездоровится. Никого уже в спальне не было. Он долго лежал, глядел на лепные украшения потолка, и мутные, пугающие мысли проходили в голове.
Захватила душу какая-то чертова сила, окрутила его и тащит на аркане, и нет сил ей противиться. Да ведь это сумасшествие! Для чего было переводиться в Москву! Что будет? Соединятся они, – он, студент; она… Беременность, дети. Нелепость, нелепость!.. «Отец семейства». И она, эта девчурка, – «мать»… И прощай все мечты о профессуре, о блестящей научной деятельности. Ч-черт, ч-черт! А ведь не случилось вчера, случится завтра. Перевалился мячик через какой-то кряж, покатился под гору, – и теперь его не остановишь. Ах, нелепость! – Он морщился и хватался за голову. – Прочь от этого колдовства, выскочить из зачарованного круга, пока не поздно!
Но вдруг опять ему вспомнилось, какою он увидел Исанку под взблеском молнии, и опять все всколыхнулось и сладко заныло в душе. И он почувствовал: что бы в будущем его ни ждало, – теперь все равно. Пока не осуществится то, что огненным буравом сверлит тело и душу, пока Исанка не будет ему принадлежать, никаких вопросов он не сможет решить. Даже не сможет решить вопроса самого существенного: подходят ли они друг к другу, могут ли быть мужем и женою. Разве возможно подобные вопросы решать в состоянии того непрерывного опьянения, в каком их держит страсть?