Текст книги "Полужизнь"
Автор книги: Видиадхар Найпол
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
В течение нескольких недель в городе было меньше солдат, чем обычно, и ходили слухи об армейских маневрах в глубине материка, на севере и на западе. В газеты попадало немногое. Только позже, через некоторое время после того, как Альваро сообщил мне последние новости, в прессе было объявлено об успешном "стремительном наступлении" армии на север и запад, до самой границы. Потом военные начали возвращаться в городок, и все пошло по-старому. Дома свиданий снова получили своих клиентов. Но к той поре я уже потерял связь с Альваро.
Отправляясь в город за удовольствиями, я находил их все меньше и меньше. Отчасти это, по-видимому, объяснялось страхом вновь наткнуться на дочку Жу-лио. Но главной причиной было то, что половой акт в домах свиданий, ранее возбуждавший меня своей грубостью и прямолинейностью, сделался теперь чем-то механическим. В первый год я вел мысленный учет своим увеселительным поездкам; снова и снова я складывал их в уме, соотносил внешние события ленчи, визиты к соседям – с этими более темными и более яркими моментами в теплых кабинках, создавая для себя, так сказать, особый календарь этого года. Затем стало постепенно обнаруживаться, что я езжу туда не ради удовлетворения, а ради того, чтобы пополнить свой список. А на еще более поздней стадии я ездил только затем, чтобы проверить свои возможности. Иногда в таких случаях мне приходилось себя стимулировать; тогда я стремился не затянуть процесс, а закончить его как можно скорее. Девушки всегда действовали охотно, всегда с готовностью пускали в ход обычные уловки, демонстрируя силу и уступчивость, которые сначала помогли мне увидеть себя с незнакомой стороны, наполнили меня новыми ощущениями, нежностью ко всем и вся. Однако теперь я чувствовал лишь опустошенность и досаду, мне казалось, что мой живот внизу выскоблили досуха; я приходил в себя только через день-другой. Именно в этом издерганном состоянии я снова начал спать с Аной, надеясь восстановить ту близость, которая когда-то казалась такой естественной. Но это было невозможно. Та старая близость опиралась не на секс, и теперь, даже не упрекая меня за мое долгое отсутствие, Ана вела себя так же робко, как тогда. Я доставлял ей мало удовольствия, себе – никакого. Поэтому я стал еще более беспокойным и неудовлетворенным, чем был до того, как Альваро сказал мне в городском кафе: "Хотите увидеть, что они делают?" До того как меня познакомили с чувственными наслаждениями, от недостатка которых я не страдал, потому что ничего о них не знал.
* * *
Карла объявила, что уедет в Португалию навсегда, как только найдет нового управляющего. Это известие огорчило всех нас, знакомых и соседей Карлы, и в течение нескольких недель мы пытались уговорить ее остаться, переживая не за нее, а, как это часто бывает после чьей-нибудь смерти, за себя самих. Нас мучили зависть и беспокойство. Отъезд Карлы, исчезновение четы Коррейя воспринимались как начало краха всего нашего маленького мирка. Они будили в нас новые страхи, о которых нам не хотелось думать; они обедняли нашу общую жизнь в наших собственных глазах. Даже Ана, которая никогда никому не завидовала, сказала чуть ли не с раздражением: «Карла говорит, что уезжает, потому что не может оставаться в доме одна, но я-то знаю: она просто выполняет волю Жасинто».
Новый управляющий нашелся довольно быстро. Это был муж подруги Карлы по монастырской школе; чтобы вызвать у нас симпатию к этой паре, Карла без устали внушала нам, что жизнь обошлась с ними чересчур круто. Они не пожелали жить в доме управляющего; Альваро с семьей освободили его (и хижины рядом), но оставили после себя настоящий разгром. Знакомые Карлы собирались жить в главном доме усадьбы. Ана сказала: "Карла говорит, что хочет помочь подруге, у которой наступила черная полоса. Но эта подруга должна будет содержать дом в порядке. После возвращения из Европы Карла обнаружила, что ее хозяйство вот-вот развалится. Я уверена, что она продаст усадьбу через несколько лет, когда поднимутся цены".
В очередное воскресенье Карла устроила ленч, чтобы попрощаться с нами и заодно познакомить нас с новым управляющим. Я обратил бы на него внимание, даже если бы не знал о его неприятностях. Он выглядел так, словно ему что-то не давало покоя; казалось, он с трудом держит себя в руках. Ему было лет сорок с лишним; он был смешанного происхождения, больше португальского, чем африканского, широкий в кости, но дрябловатый. Он держался со всеми вежливо, даже официально, явно стараясь произвести на каждого хорошее впечатление, но его манеры и вся повадка отличались от наших и потому он казался посторонним в нашей компании. В его глазах застыла отрешенность; его мысли словно были далеки от того, что он делал. Я заметил, что бугорки на его верхней губе выпуклые, а нижняя губа полная, гладкая и слегка блестит; это был рот чувственного человека.
Госпожа Норонья, сгорбившись в кресле и склонив голову набок, сказала, по своему обыкновению: "Неподходящее время. Напрасно вы едете. В Португалии вас ожидает скорбь. Ваши дети доставят вам много огорчений". Но Карла, которая два года назад подскочила бы от испуга, услышав такое предупреждение от потусторонних сил, сейчас не обратила на него никакого внимания; она ничего не ответила и тогда, когда госпожа Норонья повторила все во второй раз. Мы, остальные, восприняли молчание Карлы как намек и не стали вмешиваться, решив, что ее отношения с госпожой Нороньей нас не касаются. Госпожа Норонья, похоже, поняла, что немного пересолила. Она втянула голову в плечи, и сначала нам показалось, что гнев и обида заставят ее отправиться домой: она в любой момент могла подозвать жестом своего мужа, этого худого, вечно недовольного аристократа, и с негодованием покинуть нашу компанию полукровок. Но этого не произошло. Наоборот, все полтора часа до завершения ленча госпожа Норонья искала случая включиться в общий разговор, делая нейтральные или поощрительные замечания по разным поводам, а под конец даже как будто проявив интерес к планам Карлы насчет Португалии. Это было началом конца ее карьеры прорицательницы, хотя она продолжала видеться с нами еще несколько лет. Такой мелочи оказалось достаточно, чтобы непоправимо подорвать ее авторитет. Наверное, в этом сыграли свою роль обрывки слухов, доходившие до нас с осажденной границы: теперь расовое и социальное превосходство четы Норонья уже не ощущалось нами так болезненно, как прежде.
Только лишь встав из-за стола, на котором был сервирован ленч, я впервые очутился лицом к лицу с Грасой – женой нового управляющего, подругой Карлы по монастырской школе. Первым, что я заметил в ней, были ее светлые глаза – тревожные глаза; они снова навели меня на мысль о ее муже. А вторым, что я заметил, было то, что секунду-другую, не больше, эти глаза смотрели на меня так, как никогда еще не смотрела ни одна женщина. В ту секунду я был абсолютно уверен, что эти глаза увидел и во мне не мужа Аны и не человека необычного происхождения, а мужчину, который провел много часов в теплых кабинках домов свиданий. Секс приходит к нам разными путями; он изменяет нас, и я думаю, что в конце концов наш жизненный опыт отражается у нас на лице. Мы встретились взглядом всего на секунду. Возможно, то, что я прочел в этих женских глазах, было моей фантазией, но в тот миг я открыл для себя что-то новое, чего еще не знал о женщинах, и это пополнило мое образование в области чувственности.
Я встретил ее снова две недели спустя на патриотическом митинге в городе; он начался с военного парада на главной площади, устроенного в честь какого-то приезжего генерала. Это было странное мероприятие – пышное и помпезное, но лишенное всякой убедительности. Ни для кого не было секретом, что эта армия, с таким трудом собранная здесь с помощью закона о воинской обязанности, уже не хочет воевать в Африке: ее больше волновала ситуация, сложившаяся на родине. И хотя совсем недавно в газетах превозносили генерала, который разработал стратегию широкого наступления в сторону границы, теперь (когда, судя по дошедшим до нас слухам, было уже поздно) говорилось, что дальновиднее было бы разместить армию на границе, создав цепь укреплений, защищаемых надежными мобильными отрядами, которые могли бы объединиться в любой момент. Но в то субботнее утро армия в нашем городке еще выглядела вполне боеспособной. Звучали речи, развевались флаги. Играл оркестр, парад продолжался, и все мы – молодые и старые, португальцы, африканцы и ни то ни се, купцы, бездельники и нищие дети – стояли и смотрели, зачарованные военными мундирами, саблями и торжественностью всего действа, музыкой и маршем, громкими командами и сложным парадным церемониалом.
После этого состоялся прием в честь заезжего генерала; ради этого открыли маленький губернаторский дом в черте города. Этот губернаторский дом был самым старым в городе и одним из самых старых во всей колонии. Некоторые говорили, что ему двести пятьдесят лет, но точной даты его постройки никто не знал. Это было двухэтажное каменное здание, прямоугольное и вполне заурядное на вид. Возможно, когда-то давно губернаторы жили или останавливались здесь во время своих визитов в город, но теперь в губернаторском доме никто не жил. Он превратился во что-то среднее между музеем и историческим памятником; раз в неделю его нижний этаж открывали для публики. Я заглядывал туда дважды или трижды, но больше никого там не видел, да и смотреть там было особенно не на что: в число экспонатов входила побелевшая, но крепкая с виду весельная лодка – на такой якобы приплыл сюда Васко да Гама; потом набор старых якорей, в том числе совсем маленьких; неожиданно высокие деревянные рули – сделанные из огромных досок, они говорили о мастерстве плотников, пользовавшихся тяжелыми и грубыми инструментами; лебедки, куски старых канатов – исторические морские обломки, точно забытый домашний хлам, который жалко выбрасывать, но ценность которого никто не может толком определить, чтобы воздать ему по достоинству.
Наверху все выглядело по-другому. Туда я попал впервые. Весь второй этаж занимала огромная сумрачная зала. Широкие старые половицы, потемневшие от времени, матово блестели. Ставни на окнах, прячущихся в глубоких простенках, скрадывали свет солнца и неба. Роспись на выцветшем темном потолке почти стерлась. По стенам висели портреты прежних губернаторов, все одного размера и выполненные в одном стиле – простой рисунок, тусклые цвета, сверху имя каждого губернатора, выведенное псевдостаринным шрифтом; они наверняка были написаны недавно по заказу министерства культуры, но как ни странно – может быть, благодаря цельности и завершенности всего оформления, – замысел неведомого правительственного деятеля сработал: в зале возникла атмосфера торжественности. Однако самое сильное впечатление производила мебель. Сделанная из черного дерева (эбенового или какого-то другого), она вся была изукрашена замысловатой резьбой – такой тонкой, что казалось, будто каждый кусок дерева сначала выскоблили изнутри, оставив одну оболочку, а потом нанесли на нее резьбу с обеих сторон. Эта мебель не предназначалась для сидения; на нее можно было только смотреть, любоваться древесиной, обращенной в кружево; это была мебель губернатора, знак его власти. Ей было столько же лет, сколько самому дому, а привезли ее, как сказал мне стоявший рядом чиновник-португалец, из Iba, португальской колонии в Индии. Именно там была сделана вся эта бессмысленная резьба.
Так, неожиданно, я очутился совсем близко от родины. Я попробовал перенестись на двести пятьдесят лет назад, в годы постройки этого губернаторского дома, пытаясь найти какую-нибудь опору в этом невообразимо долгом промежутке времени – небо вечно ясное, море вечно голубое и прозрачное, если не считать периодов дождя, странные утлые корабли вырастают на горизонте, а затем качаются на якоре неподалеку отсюда, вместо нынешнего городка едва заметная зацепка на побережье, и деревней-то не назовешь; никакой дороги в глубь материка, к каменным конусам, местное население никто не трогает, хотя это вряд ли было так: всегда что-нибудь да мешало жить спокойно, всегда находились причины послать за колдуном. Я думал об этом, а потом на смену Африке вдруг пришли Индия и Iba и жестокая мысль о тех, кто месяцы, а то и годы трудился над изысканными стульями и канапе для здешнего губернатора. Это было все равно что увидеть нашу собственную историю под другим углом. Двести пятьдесят лет – в некоторых частях Лондона об этом прошлом можно было размышлять спокойно, воссоздавая его в романтическом духе; в Индии, под сенью огромного храма в нашем городе, тоже; но здесь, в этом губернаторском доме, так далеко от всего, так далеко от истории, оно внушало ужас.
В зале собралось, должно быть, не меньше ста человек. Многие из них были португальцами, и вряд ли кому-нибудь из них приходили в голову те же мысли, что и мне. Для них африканский мир закрывался; не думаю, что у кого-то еще были сомнения на этот счет, несмотря на речи и торжественные церемонии; но все они держались свободно, наслаждались моментом, и старинная комната гудела от их веселого говора и смеха: казалось, что этим людям все равно, что они прекрасно умеют жить с историей. Я никогда не восхищался португальцами больше, чем в тот раз. Мне очень хотелось научиться жить с прошлым и чувствовать себя так же легко; но мы начинали с разных полюсов, и с этим ничего нельзя было поделать.
И все это время я думал о Грасе, подруге Карлы по монастырской школе и жене ее нового управляющего. Я пробыл наверху с полчаса и лишь потом заметил, что она тоже приехала на торжество. Во время парада на площади я не видел ни ее, ни ее мужа и не искал ее здесь. Встретить ее вот так, неожиданно, показалось мне большой удачей, настоящим подарком судьбы. Но я не хотел торопить события. Я не знал о ней ничего, кроме тех скудных сведений, которые сообщила нам Карла, и мог неправильно истолковать ее взгляд. Поэтому я решил, что лучше всего, для большей надежности, подождать удобного случая, который позволил бы мне заговорить с ней. И такой случай представился, хотя и не сразу. Мы вместе очутились – я без спутников, она без спутников – перед резным диванчиком и портретом одного из старых губернаторов. Я снова обнаружил в ее глазах все то же самое, что и в первый раз. Я был переполнен желанием, но не глухим, упорным и несмелым, как в Лондоне; теперь мое желание опиралось на знания и опыт и было откровенным, как объятие. В то же время меня сковывала робость. Я едва мог вынести ее взгляд – такие интимности он обещал.
Я сказал: "Мне было бы приятно встретиться с вами". Она ответила: "И с моим мужем?" Так его, несчастного, убрали с дороги без всяких церемоний. Я сказал: "Вы знаете, что это глупый вопрос". Она сказала: "Когда вы хотите со мной встретиться?" Я сказал: "Завтра, сегодня. В любой день". Она сделала вид, что поняла меня буквально. "Сегодня здесь праздничный ленч. Завтра будет наш, воскресный". Я сказал: "Давайте встретимся в понедельник. Ваш муж поедет в город, чтобы обсудить с правительственными чиновниками цены на кешью и хлопок. Попросите его привезти вас к нам. Это по пути. Мы угостим вас ленчем, а потом я отвезу вас домой. По дороге мы остановимся в "Немецком замке". Она сказала: "Когда я училась в мопастырской школе, нас возили туда на экскурсию. Африканцы говорят, там до сих пор живет призрак немца, который его построил".
В понедельник, после ленча, я ничего не стал объяснять Ане. Я не придумывал заранее никаких объяснений и был готов к самому худшему, если она возразит. Я просто сказал: "Я отвезу Грасу домой". Ана сказала Грасе: "Я рада, что вы понемногу обживаетесь".
"Немецкий замок" был заброшенной усадьбой. Еще несколько лет назад, слушая сплетни наших соседей, я понял, что там часто встречаются любовники. Больше я ничего о нем не знал. Он находился в часе езды от нас; дорога туда шла по равнине мимо конических утесов, которые на расстоянии начинали сливаться в одну сплошную низкую голубую гряду. Равнина была песчаная, неплодородная и выглядела пустынной; песок и зелень служили для редких деревень естественным камуфляжем. Замок стоял на склоне холма над этим унылым простором и был виден издалека. Это было гигантское, причудливое строение, широкое и высокое, с круглыми бетонными башенками по обе стороны от главной веранды. Именно из-за башенок этот дом и прозвали замком. Человек, построивший его в здешней глуши с таким размахом, должно быть, считал, что никогда не умрет, или ошибался в своем понимании истории и думал оставить своим потомкам сказочное наследство. В наших краях люди не имели привычки запоминать даты, поэтому никто точно не знал, когда был построен
"Немецкий замок". Одни говорили, что его построил в двадцатые годы немецкий поселенец из бывшей немецкой Восточной Африки, перебравшийся на более дружественную португальскую территорию после войны 1914 года, другиечто он был построен в конце тридцатых годов немцем, который покинул Германию, желая спастись от экономического кризиса и надвигающейся войны и надеясь основать здесь самодостаточное хозяйство. Но вмешалась смерть; история пошла своим путем; и задолго до моего приезда – опять-таки никто не мог точно сказать мне когда – замок окончательно опустел.
Я постарался подъехать на лендровере как можно ближе к дому. Когда-то роскошный, сад с большими бетонными клумбами теперь был гол и выжжен до песка; кроме торчавших там и сям пучков неприхотливой травы уцелели лишь несколько цинний на длинных стеблях и одичавшая пурпурная бугенвиллея. На веранду вели широкие и очень гладкие бетонные ступени, от которых до сих пор не откололось ни кусочка. В башенках с обеих сторон были проделаны бойницы, словно для обороны. За полуоткрытыми дверьми зияла гигантская полутемная гостиная. Пол под нашими ногами был усеян песком и мелким мусором. Наверное, песок нанесло сюда ветром, а кусочки мусора покрупнее обронили птицы, строившие себе гнезда. Я уловил странный запах рыбы и подумал, что так, должно быть, пахнет разрушающееся здание. У меня был с собой армейский прорезиненный коврик. Я постелил его на веранде, и мы легли на него без единого слова.
Путь в замок показался нам обоим чересчур долгим. Нетерпение Грасы не уступало моему. Это было для меня ново. Все, что я знал раньше, – лондонские встречи украдкой, кошмарная проститутка из провинции, чернокожие девушки в местных домах свиданий, которые уже давно удовлетворяли меня за плату и к которым я почти год чувствовал искреннюю благодарность, и бедная Ана, так и оставшаяся для меня той доверчивой девушкой, которая села на кушетку в моей комнате в лондонском общежитии и позволила себя поцеловать, Ана, по-прежнему такая мягкая и великодушная, – все это на следующие полчаса отступило куда-то далеко, и я подумал, как было бы ужасно, если бы (что вполне могло случиться) я умер, так и не узнав этой глубины удовлетворения, этой другой личности, которую я только что открыл в себе. Это стоило любой цены, любых последствий.
Я услышал чей-то оклик. Сначала я не был уверен, что мне это не померещилось, но потом убедился, что какой-то мужчина действительно окликает нас из сада. Я надел рубашку и встал у перил веранды, которые прикрывали меня до пояса. Снаружи оказался африканец, один из тех, что вечно бродили по обочинам дорог; он стоял в дальнем конце сада, точно боясь приблизиться к дому. Увидев меня, он замахал руками и крикнул: "Там живут кобры! Они плюют ядом!" Теперь я понял, почему мне почудилось, что в замке пахнет рыбой: это был запах змей.
Мы набросили на себя одежду, хотя были мокры от пота. Потом спустились по широкой парадной лестнице к остаткам выжженного сада, пугливо озираясь в поисках змей, которые могут ослепить жертву с расстояния во много шагов. В лендровере мы окончательно оделись и молча поехали прочь. Через некоторое время я сказал Грасе: "Я чувствую, как от меня пахнет тобой". Не знаю, откуда у меня взялась смелость, чтобы произнести эти слова, но тогда они показались мне очень естественными и уместными. Она ответила: "А от меня тобой". Меня восхитил ее ответ. Я положил правую руку ей на бедро и не снимал, пока мог, думая с грустью – и теперь уже без стыда за себя – о моем бедном отце и матери, которые никогда не знали подобных мгновений.
Я начал строить свою жизнь вокруг свиданий с Гра-сой, и мне было все равно, заметят это или нет. Где-то в уголке моего сознания пряталось изумление: я удивлялся самому себе, тому, каким я стал. Мне вспомнился один случай из далекого прошлого. Это произошло на родине, в ашраме, лет двадцать пять тому назад. Наверное, мне было тогда лет десять. Один городской торговец приехал повидаться с моим отцом. Этот торговец был богат и не скупился на храмовые пожертвования, но люди сторонились его, потому что он слыл распутником. Я не понимал, что это значит, однако (тут сыграло свою роль еще и революционное учение дяди моей матери) сам этот человек и его богатства казались мне запятнанными позором. Должно быть, торговец переживал в то время какой-то кризис; и, будучи человеком набожным, он обратился к моему отцу за советом и утешением. После обычных приветствий и вежливых фраз торговец сказал: "Учитель, я как царь Дашаратха". Имя Дашаратхи было священным; так звали властителя древнего царства Кошала и отца божественного Рамы. Торговец улыбнулся, довольный своими словами, довольный тем, как благочестиво он начал рассказ о своих бедах; но моему отцу это совсем не понравилось. Он сказал сурово, по своему обыкновению: "Что значит – вы как царь Дашаратха?" Торговца должна была бы насторожить эта суровость, но он сказал, продолжая улыбаться: "Ну, может быть, не совсем как Дашаратха. У него было три жены. А у меня две. И это, учитель, источник всех моих бед…" Договорить ему не удалось. Отец сказал: "Как вы осмелились сравнивать себя с богами? Дашаратха был благородный человек. При нем праведность почиталась как никогда. Задолго до своей кончины он стал вести поистине святую жизнь. Как же вы осмеливаетесь ставить себя и свою низменную похоть рядом с таким человеком? Если бы я не был так миролюбив, я выгнал бы вас из ашрама хлыстом". Этот эпизод укрепил репутацию моего отца, и когда мы, дети, тоже узнали, в чем состояло бесстыдство торговца (поскольку он сам в этом признался), мы были потрясены не меньше. Иметь двух жен и две семьи – в наших глазах это выглядело противоестественным. Постоянно дублировать свои поступки и чувства значило жить во лжи. Это покрывало бесчестием всех родственников торговца и его самого; вместо твердой почвы под их ногами точно оказывался зыбучий песок.
Так я воспринял это, когда мне было десять. Однако теперь я каждый день встречался с Аной, не чувствуя стыда, а когда случай сводил нас с Луисом, мужем Гра-сы, я испытывал к нему самое искреннее расположение, словно предлагая ему свою дружбу из благодарности за любовь его жены.
Вскоре я узнал, что он пьет и что именно этим объясняется впечатление, которое он произвел на меня при нашей первой встрече: тогда мне не зря показалось, что он чем-то обеспокоен и с трудом держит себя в руках. По словам Грасы, он пил с утра до вечера, как будто спиртное придавало ему сил, которые иначе сразу бы иссякли. Он пил маленькими, почти незаметными порциями – глоток-другой рома или виски, не больше, – и никогда не выглядел пьяным и не терял контроля над собой. В обществе благодаря своей манере пить он казался чуть ли не трезвенником. Вся замужняя жизнь Грасы определялась этим пороком ее супруга. Ему приходилось часто менять работу, и они то и дело переезжали из города в город, из дома в дом.
Она винила в своем браке монашек. В какой-то момент в монастырской школе они стали уговаривать ее присоединиться к ним. Они имели обыкновение склонять к этому бедных девушек, а Граса была из бедной семьи. Ее мать была полукровкой-бесприданницей; отец, португалец второго сорта, родился в колонии и занимал пост мелкого государственного служащего. Граса обучалась в монастыре на деньги, выделенные из пожертвований, и монашки, по-видимому, захотели получить компенсацию за свою щедрость. Ей не хватало духу возражать им; и дома, и в школе она всегда была послушным ребенком. Она не говорила «нет», боясь, что ее сочтут неблагодарной. Ее обрабатывали несколько месяцев. Хвалили. Как-то раз они сказали ей: "Граса, ты необычная девушка. У тебя удивительные способности. Нам нужны такие, как ты, чтобы поднять престиж нашего ордена". Они напугали ее, и, отправляясь домой на каникулы, она чувствовала себя глубоко несчастной.
У ее семьи был маленький участок земли – всего пара акров – с фруктовыми деревьями, цветами, курами и скотным двориком. Все это Граса знала с детства и очень любила. Ей нравилось наблюдать, как клуши терпеливо сидят на яйцах, как вылупляются и пищат маленькие, пушистые желтые птенцы всему выводку хватало места под расправленными крыльями свирепо квохчущей матери-наседки, – как они повсюду следуют за матерью и как постепенно, за несколько недель, из них вырастают взрослые курицы, каждая своего цвета и со своим характером. Она любила выходить в поле со своими кошками и смотреть, как они носятся вокруг от радости, а не от страха. Даже когда эти маленькие существа, куры и кошки, просто сидели взаперти, она переживала за них; а мысль о том, что она расстанется с ними навсегда и сама окажется под замком, была для нее и вовсе невыносима. Она боялась, что монашки тайком обратятся со своей просьбой к ее матери и мать, набожная и покорная, не сумеет им отказать. Тогда она и решила выйти замуж за Луиса, соседского сына. Ее мать поняла, какие страхи мучают дочь, и дала свое согласие на их брак.
До этого он, симпатичный парень, уже некоторое время ухаживал за ней. Ей было шестнадцать, ему – двадцать один. В социальном отношении они были ровней. С ним она чувствовала себя свободнее, чем с монастырскими ученицами, многие из которых принадлежали к состоятельным семьям. Он работал механиком в местной фирме, которая занималась ремонтом легковых машин, грузовиков и сельскохозяйственной техники, и хотел в будущем открыть свою собственную. Пил он уже тогда, но в те годы это казалось лишь стильной привычкой, естественным свойством его предприимчивой натуры.
После свадьбы они переехали в столицу. Он считал, что в провинциальном городке карьеры не сделаешь; говорил, что местные воротилы все прибрали к рукам и не позволят бедному парню открыть свою фирму. В столице они сначала жили у родственника Луиса. Потом Луис устроился работать механиком на железную дорогу, и им выделили домик, соответствующий его официальному статусу. Это был типовой трехкомнатный коттедж, стоявший в ряду таких же маленьких коттеджей. Их проектировали не для здешнего климата. Фасадами домики были обращены на запад; после полудня они страшно раскалялись и остывали только часам к девяти-десяти вечера. Находиться там изо дня в день было очень тяжело; это действовало всем на нервы. Там Граса родила своих детей. Вскоре после рождения второго ребенка у нее что-то случилось с головой, и она обнаружила, что идет по незнакомому ей району столицы. Примерно в это же время Луиса уволили за пьянство. Тогда и началась их кочевая жизнь. Мастерство Луиса помогало им держаться на плаву, и были периоды, когда они жили довольно богато. Луис до сих пор не потерял своего обаяния. Он нанимался на работу в какое-нибудь поместье и быстро становился управляющим. Так бывало всегда – хороший старт и быстрое продвижение. Но рано или поздно его решимость сходила на нет; какое-то облако помрачало его сознание, наступал кризис, а за ним крах.
Не меньше, чем сама жизнь с Луисом, угнетала Грасу необходимость лгать о нем постоянно, почти с самого начала, чтобы скрыть его порок. Это превратило ее в другого человека. Однажды вечером, вернувшись с детьми домой после прогулки, она обнаружила, что он пьет банановый самогон с садовником-африканцем, жутким старым пьяницей. Дети испугались: прежде Граса внушала им, что пьянство отвратительно. Теперь ей нужно было быстро придумать что-то новое. И она сказала им, что их отец ведет себя правильно: времена меняются, и социальная справедливость требует, чтобы управляющие иногда выпивали со своими садовниками-туземцами. Потом она заметила, что дети тоже начинают лгать. Они переняли у нее эту привычку. Вот почему, несмотря на свои неприятные воспоминания о монастырской школе, она отправила их учиться в пансион.
Много лет она мечтала вернуться в провинцию, вспоминая свой фамильный участок в два акра и их простое хозяйство – тех самых кур, животных, цветы и фруктовые деревья, которые доставляли ей такую радость, когда она приезжала домой на каникулы. Теперь ее мечта исполнилась: как жена управляющего, она жила в помещичьем доме со старинной колониальной мебелью. Но это благополучие было обманчиво, и их положение оставалось таким же шатким, как всегда. Грасе казалось, что все перенесенные ею в прошлом мучения и удары судьбы навеки останутся с ней, что вся ее жизнь давным-давно предрешена.
Вот что Граса рассказала мне в течение многих месяцев. У нее и раньше были любовники. Она не включала их в свою основную историю. Они существовали как бы вне ее, словно в памяти Грасы ее половая жизнь не смешивалась с той, другой жизнью. Так, по косвенным замечаниям, я догадался, что у меня были предшественники – как правило, друзья их обоих, а однажды даже наниматель Луиса, который прочел ее взгляд так же, как я, и понял ее потребность. Я ревновал Грасу ко всем ним. Раньше я никогда не испытывал ничего подобного. И, думая обо всех этих людях, которые заметили ее слабость и решительно воспользовались ею, я вспомнил то, что сказал мне когда-то в Лондоне Перси Кейто, и впервые в жизни почувствовал правду в его словах о жестокости половых отношений.
В моих отношениях с Грасой тоже была эта жестокость. Когда Грасы не было со мной, я постоянно грезил о ней. Под ее руководством, поскольку она была более опытна, наши занятия любовью принимали формы, которые сначала удивляли и беспокоили меня, а потом стали восхищать. Граса говорила: "Монашки бы это не одобрили". Или: "Пожалуй, если бы завтра мне пришлось исповедоваться, я должна была бы сказать: "Отец, я вела себя неприлично"". И то, чему она меня научила, трудно было забыть; я уже не мог лишить себя этих новых переживаний, вернуться к своей прежней неискушенности. И я снова, как часто бывало в подобных случаях, думал об инфантильности желаний моего отца.