Текст книги "Заветы юности. Фрагмент книги"
Автор книги: Вера Бриттен
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Во Франции и на Мальте, кроме дней наступления, перерыв делался по расписанию, но в Сент-Джуд, как и в Кембервелле, оно редко было известно заранее. Трехчасовые дневные и вечерние перерывы давали возможность отправиться в Кенсингтон на чай или ужин, но утренние перерывы длились всего два часа, а так как старшая сестра обычно сообщала мне о них спустя минут десять после их начала, а то и позже, то на деле они обычно оказывались еще короче.
Естественно, никаких планов на эти короткие и нежданные промежутки времени я строить не могла, но сама возможность пообедать вне стен госпиталя была достаточной компенсацией за их быстротечность. Я снова подружилась с рестораном в Горриндже, где меня поили таким вкусным чаем в больших кружках, когда я работала в 1-й Главной лондонской больнице. Я все еще помню то удовольствие, с которым наслаждалась отсутствием любопытных глаз и брюзжания, все еще помню изумительный вкус мягких яичных котлет и кофе, на что при тогдашних военных ценах у меня уходила почти вся моя жалкая зарплата.
8
Однажды вечером во время церковной службы я вспомнила какую-то книгу, где автор проникновенно писал о святости профессии медсестры. В том-то и проблема, – думала я, пока другие благочестиво бормотали молитвы, – наша профессия считается святой, и начальство забывает о том, что сестры – обычные люди, с обычными человеческими слабостями и человеческими нуждами. Правила этой профессии и ее ценности настолько старомодны, что мы все еще работаем в этих диковинных платьях, вечно сражаемся с неудобной униформой, состоящей из семи предметов, постоянно меняем чепчики, воротнички, передники, манжеты и ремни, где могут скапливаться микробы, пропадаем в прачечной и собираем бесконечные запонки и английские булавки, необходимые, чтобы скреплять все эти сковывающие части одежды, вместо того чтобы носить свободную форму с короткими рукавами, которую можно менять каждый день.
Если бы я могла тогда, в 1918 году, представить себе, что когда-нибудь наступит год 1933-й, я бы никогда не поверила, что даже в таком далеком будущем почти все госпитали и школы для медсестер все еще будут с жалким консерватизмом цепляться за средневековые внешние атрибуты. Но в долгом промежутке между тогдашними и нынешними годами я часто думала, что «святость» профессии медсестры – ее главный недостаток. Для безответственного начальства выгодно, чтобы профессия называлась призванием – тогда можно свободно эксплуатировать подчиненных, маскируя все это привычным словом «дисциплина». Когда женщина выбирает такую нелегкую, изнурительную жизнь, ею, безусловно, движет полуосознанный идеализм, но идеалисты, люди усердные и чувствительные, чаще подвержены нервным срывам, чем те, кому чужд альтруизм и кто сначала думает о себе, а уж потом о других.
Четыре впечатляющих года, проведенных в нескольких очень разных госпиталях, убедили меня раз и навсегда: работа медсестры, если исполнять ее добросовестно, больше чем любой другой труд требует хорошего отдыха и интересного окружения, достаточного количества денег, которые можно тратить на развлечения, нормальной еды, чтобы восстанавливать силы, и отвлечения от гнетущей больничной атмосферы с ее хлопотами о больных и стариках. Но нет, из всех профессий именно профессия медсестры меньше других наделена такими преимуществами, она все еще перегружена ненужными тревогами, жестокостями, мытарствами и правилами. Может быть (и даже почти наверняка), сегодня Сент-Джуд изменилась и это уже не та больница, что пятнадцать лет назад, но недавний доклад комиссии журнала «Ланцет» о профессии медсестры снова воспроизвел все те невообразимые глупости, которые терзали меня тогда и, оказывается, процветают по сей день во многих подготовительных медицинских школах.
И пока я в течение осени 1918 года постепенно осознавала, как в Сент-Джуд с тамошними славными традициями собирают лучших медсестер страны, а потом изнуряющим тамошним распорядком и жесткими сектантскими правилами выбивают всю радость и независимость из девушек, которые шли туда, полные надежды, во мне поднималась лютая ненависть ко всему руководству гражданских госпиталей, начиная с Флоренс Найтингейл[5]5
Флоренс Найтингейл (1820–1910) – английская сестра милосердия, в 1854–1856 гг. работала на фронтах Крымской войны, впоследствии реорганизовала армейскую медицинскую службу Великобритании.
[Закрыть]. Годами я презирала эту основательницу современной школы ухода за больными и все то, за что она ратовала. Так продолжалось до тех пор, когда я, совсем недавно, прочла ее эссе «Кассандра» в приложении к книге Рэй Стрейчи[6]6
Рэй Стрейчи (урожденная Рейчел Костелло, 1887–1940) – английская писательница-феминистка, имеется в виду ее книга об истории женского движения.
[Закрыть] «Дело» и поняла разницу между ее бунтарским духом, ее пониманием сути работы руководителя и фанатичной узколобостью ее последователей.
Мое понимание нечеловеческого идиотизма, царившего в больнице, дошло до предела одним октябрьским вечером, после необычайно выматывающего дня заправки кроватей, мытья мисок и суден – все это свалилось на меня одну, поскольку началась серьезная эпидемия гриппа и рабочих рук не хватало. Благодаря бешеной энергии, мне удалось закончить эти увлекательные занятия за несколько минут до того, как на работу должна была заступить ночная смена, и я, по заведенному порядку, сообщила об этом сестре, которая дежурила в тот вечер в отделении.
– Сестра, я закончила, – сказала я.
Любая старшая сестра во Франции или на Мальте сказала бы, что после такого тяжелого дня я могу быть свободна, но эта смерила меня своими ясными строгими карими глазами из-под накрахмаленного чепчика и ответила:
– Сейчас всего лишь восемь часов, сестра, можете пойти во флигель и отполировать кресла-каталки.
Темная ярость вспыхнула во мне, но я отправилась выполнять задание. К утру ярость разгорелась и переросла в отчетливое желание немедленно покинуть это место раз и навсегда.
– Я не останусь здесь на шесть месяцев, даже если это обернется скандалом в Девоншир-Хаус, который поставит на мне крест, – мрачно сказала я себе. Однако я не собиралась полагаться на милость случая и, прежде чем воплотить свое решение в жизнь, решила подстраховаться и найти достойную замену.
Однажды во время одинокой утренней прогулки вокруг Вестминстера я случайно проходила мимо военного госпиталя Королевы Александры в Миллбанке и вспомнила, что их новой главной сестрой назначили мою хорошую знакомую из 24-й общественной больницы. Я не забыла ее добрых глаз, когда она соглашалась подменить меня. На следующее же утро я позвонила ей в госпиталь и попросила о встрече. Она приняла меня тотчас же, и я напомнила, как благодаря ей смогла провести с Эдвардом последний перед фронтом его вечер дома, а также рассказала о своей решимости уйти из Сент-Джуд и поинтересовалась, есть ли возможность устроиться в Миллбанк.
– Я рада, – сказала она просто, – что помогла тебе увидеться с братом.
У нее было место для еще одного добровольца. Когда-то она сама была простой медсестрой и, естественно, разделяла мою неприязнь к узколобой закостенелости больничной дисциплины. Она обещала похлопотать за меня в Девоншир-Хаус, как только я получу разрешение перевестись из Сент-Джуд.
Днем или двумя позже, после не очень дружелюбного разговора с помощницей старшей сестры, я еще раз оказалась в Девоншир-Хаус, где меня приняла молодая круглолицая чиновница с блестящими пухлыми щеками, чье имя я так и не узнала. Она сидела перед папкой с моим личным делом. Наверняка там были хорошие отзывы с Мальты и из Франции, но на сегодняшний день мои акции катастрофически упали и было уже совершенно неважно, что я скажу или сделаю.
– Я пришла сказать, что не могу больше оставаться в Сент-Джуд, – начала я довольно агрессивно. – Если мне не разрешат перейти в другое место, я просто не стану продлевать контракт.
Но никакого гнева, как я ожидала, на меня не обрушилось. Вместо этого моя молодая визави грустно взглянула на меня.
– Вы не первая, – сказала она со вздохом, в задумчивости глядя на голубые нашивки о прохождении военной службы на моем рукаве. – А какие у вас претензии к Сент-Джуд?
– Это довольно сложно описать словами, – ответила я и с облегчением вздохнула, видя ее печальное смирение. – Просто это место не для сестер-добровольцев, разве что совсем для новичков. Я не для этого работала в военных госпиталях…
– Понимаю, – согласилась она, опять вздохнув, а потом спросила уже более жизнерадостным тоном: – А есть какое-нибудь место, где вы хотите работать? Простите, но отправить вас обратно во Францию я не могу.
И без лишних отлагательств мы завершили дело, начатое моей шотландской знакомой.
9
Итак, к концу октября я присоединилась к коллективу госпиталя Королевы Александры в Миллбанке, на Вестминстерской стороне реки. В те дни он казался довольно внушительным комплексом, а сейчас, крошечный и жалкий, таится за белыми громадами «Темз-Хаус» и «Империал Кемикалз». Черный сгорбившийся домик перед главным входом, в котором я работала основное время, все еще жив: бедный родственник величественных гигантов, выросших вокруг, сейчас это пристройка Министерства по делам пенсий.
С радостью вновь окунувшись в атмосферу военного госпиталя после консервативной больницы, я принялась за монотонную, но вполне терпимую работу. В покоях сестер царили мир и спокойствие, как всегда бывает в больнице с благожелательным и разумным начальством. В целом мне везло со старшими сестрами на протяжении всей войны: в Девонширской больнице, в 1-й Лондонской, на Мальте, во Франции и в Миллбанке – все они были честными и добросовестными женщинами, готовыми сделать все для своих подчиненных в рамках профессии, полной (как старая ферма – склянок и ржавых железок) изживших себя традиций и раздражающих запретов.
Однако простая удовлетворенность – это одно, а полнокровная жизнь – совсем другое. О пяти месяцах, проведенных в Миллбанке, у меня практически не осталось никаких воспоминаний. Не очень отчетливо помню, как постоянно переходила дорогу между госпиталем и своим жилищем, всегда бросая взгляд в сторону заканчивавшейся здесь набережной, на трубы барж, проплывающих по реке в этом крошечном просвете. Смутно помню, как подкрадывалась зима – мягкая и сырая, так непохожая на пронизывающие французские холода год назад. И как в мое отделение, над которым развевался флаг, пришла мама – мы как раз праздновали Рождество. Тоже не очень помню, как в первые месяцы 1919-го спешила обратно из Вест-Энда по Грейт-Смит-стрит на 88-й или 32-й автобус, чтобы успеть к окончанию своего перерыва – но не сломя голову, как мчалась тремя годами раньше в Кембервелл: теперь мне уже было плевать на выговоры, и я не боялась опоздать. Все мое внимание было сконцентрировано на том, чтобы доработать до конца шестимесячного контракта и избавиться от работы медсестры, внезапно сделавшейся невыносимо монотонной. Хотя свободы я тоже боялась, а почему – я и сама на тот момент не могла себе объяснить.
Отчетливее всего я помню молоденького офицера-медика, отчитывающего старшую сестру за то, что подкинула мне безнадежный и чрезвычайно отталкивающий случай запущенного сифилиса. Он сказал, что это работа не для юной девушки, надо было отдать кому-нибудь из сестер постарше. Казалось, он удивлен, что я без возражений приняла это задание, но мне и в голову никогда не приходило возражать. Я не воспринимала себя молодой и неопытной, чувствовала себя равной всем, с кем работала, и не помню, чтобы кто-то из нас задумывался, что в больнице можно заразиться какой-нибудь тяжелой болезнью или даже умереть, в то время как множество наших молодых ребят гнили во французской грязи или в сосновых лесах Италии. Я стала, наконец, роботом: передвигалась, словно лунатик, по тихим коридорам Миллбанка, недоступная ни воодушевлению, ни страху. Когда-то восторженная идеалистка, сбегавшая вприпрыжку с крутого Бакстон-Хилла и страстно желавшая посвятить себя простым обязанностям в Девонширском госпитале, теперь я – как и все мои ровесники, дожившие до того момента, – дошла до стадии бесчувствия и полной утраты иллюзий. Какую бы часть своей взрослой жизни я ни рассматривала – беспокойные довоенные месяцы дома, наивную жизнь студентки колледжа, постоянное соседство с ужасами и смертью в качестве медсестры Добровольческого медицинского подразделения, беспроглядную мглу страхов, тревог и мук в провинциальном городке, в университете, Лондоне, на Средиземноморье, во Франции, – я понимала только одно: «бороться, опять бороться, и заканчивается это ничем».
Больше не осталось того, чего стоит страшиться, не осталось друзей, которых можно было ждать. С концом страха пришла глубокая, сводящая все на нет пустота, ощущение, что ты идешь в густом тумане, за которым ничего не видно и не слышно. Это единственный опыт, который дала мне Война. Не осталось ничего, кроме мысли, что это нужно вынести.
Терпеть, однако, оставалось недолго. Я проработала в Миллбанке всего несколько дней, когда стало понятно – что-то непривычное и важное происходит по всей Европе. Хотя я долгое время урывками читала об отступлении немцев, мозг отказывался признавать всю его важность. Я перестала думать о войне, как о чем-то, что однажды может закончиться, тем более – закончиться победой. Но теперь нарастающее крещендо победоносной битвы, поспешный отход немцев на Западном фронте к линии Гинденбурга и даже за нее, разгром Турции с Австрией на Востоке проникли даже в мое апатичное сознание, и мне пугающе быстро открылся тот поразительный факт, что на Ипре союзникам понадобился всего один день, чтобы отбить территорию, которая во время стоившего стольких жизней и с горечью засевшего в памяти наступления на Пашендейл в 1917-м была занята за три месяца.
После 3 ноября, когда немцы остались один на один с объединенными силами своих старых врагов, получивших также подкрепление от неутомимых американцев, когда пал Валансьен и британская армия обрушила свой решающий удар на Самбр, я поняла: конец войны – вопрос нескольких дней. Но все равно, когда я читала, что канадцы захватили Монс, эффектно завершив войну в том месте, где она началась, это вызывало во мне лишь слабый интерес. Я не знала, да и все равно мне было, что днем или двумя позже участок отвоеванной территории был занят новым батальоном Лондонской пехотной бригады, переправившейся через Ла-Манш как раз вовремя – к неожиданному завершению боевых действий.
В этом новоприбывшем войске был задумчивый молодой пехотинец, чье зачисление на военную службу задержалось до последней военной весны из-за слабого здоровья и тяжелой личной утраты. В его рюкзаке рядом с поэмой Лукреция «О природе вещей» лежала увесистая рукопись, содержащая философские рассуждения о причинах вооруженных конфликтов и принципах их устранения государством, которая бы удивила и озадачила его сослуживцев. Но даже в те тяжкие дни, полные суровых неожиданностей, в тот заключительный час, что заставил меня со всей безжалостностью вернуться к жизни против моей же воли, ничто не изумило бы меня так сильно, как предположение, что эта объемистая рукопись и ее молодой автор могут сыграть какую-либо значимую роль в моей дальнейшей жизни[7]7
Речь идет о Джордже Кэтлине (1896–1979) – будущем философе и политике, ставшем в 1925 г. мужем Веры Бриттен.
[Закрыть].
10
Когда 11 ноября 1918 года в 11 утра над Лондоном раздались победные залпы, люди, смотревшие друг на друга со скепсисом, не кричали восторженно: «Мы победили!» Они просто говорили: «Война кончилась».
С Миллбанка я отчетливо слышала, как рвались сигнальные ракеты, и, словно спящий человек, желающий поскорее провалиться обратно в сон, после того как его разбудили, я машинально отправилась мыть контейнеры для перевязочных материалов во флигель рядом со своей каморкой. Где-то глубоко в сознании шелохнулось расплывчатое воспоминание о письме, написанном Роланду в те легендарные дни, когда я еще была в Оксфорде и могла проводить воскресенья, думая о нем под величественные звуки органа, доносившиеся эхом из часовни Нового колледжа. Был теплый майский вечер, когда весь город наполнялся сладким запахом лакфиоли и сирени, я шла из Миклем-Холла после генделевской «Оратории к случаю», которая повествовала о воинах, собирающихся на бой, о том, как оплакивают павших, и о триумфальном возвращении победителей.
«Слушая, как органные трубы пафосно выдувают последние триумфальные ноты победной песни, – писала я ему, – после торжественной и скорбной погребальной песни, я представляла, какой горькой насмешкой будут казаться торжественные церемонии по поводу наступившего мира тем, чьи близкие никогда уже не вернутся, на чьем горе выстроена эта победа, тем, кто заплатит своей скорбью за радость других. Интересно, буду ли я среди тех, кто радуется триумфу, или буду наблюдать за всеобщим весельем с разрывающимся сердцем, стараясь не слышать звуки радостных песен».
Высушив контейнеры, я подумала: «Слишком поздно пришла эта победа. Каким-то образом я знала, даже в Оксфорде, что так оно и будет. Почему все не могло закончиться разумно, в 1916-м, вместо пустых разговоров о перемирии и яростных дебатов находящихся в безопасности гражданских о том, что надо идти на Берлин? Победа пришла на пять месяцев позже… Или на три года? Война могла закончиться в прошлом июне, и тогда хотя бы Эдвард остался жив! Пять месяцев – это такой ничтожный срок, ведь Роланд погиб уже почти три года назад».
Но в День перемирия даже одинокий член семьи погибшего солдата, тонущий в черных волнах памяти, не мог остаться наедине со своими мыслями. Через мгновение после того, как залпы стихли и наступила неожиданная пульсирующая тишина, одна из медсестер-добровольцев моего отделения ворвалась ко мне во флигель.
– Бриттен! Бриттен! Ты слышала канонаду? Все кончено! Война закончилась! Пойдем на улицу, посмотрим!
Я автоматически последовала за ней. И стоя на тротуаре, по-глупому нерадостная, когда триумфальные залпы со стороны Вестминстера уже сменились нарастающими вдали криками толпы, я увидела, как со стороны набережной в сторону больницы быстро свернуло такси. Тут же раздались крики прохожих, зовущих докторов и медсестер: такси сбило на углу маленькую старушку, слушавшую, как и я, этот безумный шум мира, избавленного от кошмара, и не заметившую приближавшуюся машину.
Поспешив к ней, я увидела, что она уже отошла в мир иной. Как и Виктор в покойницкой, казалось, она усохла и стала похожа на ребенка со старческими чертами, но на маленьком, бледном как мел лице застыло выражение крайнего удивления, она смотрела на меня, как Джеффри[8]8
Джеффри Турлоу – еще один из ближайших друзей брата и сестры Бриттен, погибший на фронте.
[Закрыть] смотрел на санитара в те последние минуты тишины за рекой Скарп. Мне стало интересно, думала ли она, когда таксист сбил ее, о своих сыновьях на фронте, о том, что они теперь в безопасности? Через секунду подбежали санитары с офицером-медиком, и я вернулась в свое отделение.
Но я вспоминала ее в течение всего дня, когда со своей полумазохистской склонностью «осматривать достопримечательности» сделала крюк до Кенсингтона через возбужденно-гудящий Вест-Энд. С болезненной настойчивостью мои мысли все время возвращались к мертвым и странной иронии их судеб – к Роланду, одаренному, страстному, энергичному, бесславно погибшему во время добросовестного выполнения обычного задания. К Виктору и Джеффри, мягким и застенчивым, которые, побеждая свою природу твердой решимостью, храбро ушли во время этого большого «представления». И, в конце концов, к Эдварду, музыкальному, спокойному, миролюбивому, который отважно сражался в стольких битвах и все-таки погиб, возглавив контратаку во время одного из решающих моментов Войны. Пробираясь в переполненном автобусе через толпы машущих руками и кричащих людей на Пикадилли и Риджент-стрит, я увидела, как какой-то остроумный любитель современной истории символически перевернул вверх ногами вывеску «Севен-Кингз».
Тем же вечером, после ужина, группа ликующих добровольцев-медсестер, которым не терпелось прогуляться через Вестминстер и Уайтхолл к Букингемскому дворцу, уговорила меня пойти с ними. Возле Адмиралтейства компания веселых солдат из госпиталя собирала образцы различных униформ, расставляя в ряд их владельцев. С криками они схватили двух наших медсестер и растворились с ними в шумной толпе, размахивая флагами и тряся трещотками. Куда бы мы ни пошли, всюду нашу форму Красного Креста встречали одобрительными возгласами и аплодисментами, а незнакомцы с нашивками за ранение подбегали и горячо жали руку. После долгого-долгого мрака казалось сказкой увидеть, как свет уличных фонарей пробивается сквозь промозглый ноябрьский сумрак.
Я отделилась от остальных и медленно побрела к Уайтхоллу. Сердце неожиданно наполнилось холодным унынием. Это был уже другой мир, не тот, что я знала в течение этих четырех бесконечных лет, – мир, в котором люди будут беззаботны и веселы, в котором они сами, их карьера и их развлечения будут важнее политических идей и государственных дел. И в этом залитом светом чужом мире мне не место. Все, с кем я была близка, уже мертвы, не с кем поделиться самыми лучшими и самыми тяжелыми воспоминаниями. По мере того как шли годы, молодость отдалялась, воспоминания тускнели, и молодых людей, когда-то бывших моими ровесниками, накрывал все более глубокий мрак.
Впервые я отчетливо осознала, что абсолютно все, из чего до сих пор состояла моя жизнь, ушло с Эдвардом и Роландом, с Виктором и Джеффри. Война закончилась. Начинался новый век. Но мертвые останутся мертвыми и больше никогда не вернутся.