Текст книги "Вместо любви"
Автор книги: Вера Колочкова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Случилась эта дурацкая история в июне месяце, как раз после Надиного с женихом приезда. Отец тогда Вадима очень хорошо приветил, понравился он ему. Да и не могло быть у Нади плохого жениха. Не из тех она дурочек, кто за плохих замуж идут, не разобравшись. В общем, и недели после их отъезда не прошло, как Инга уже и своего кавалера в дом привела. С отцом знакомиться. Тоже захотела – чтоб все честь по чести. Как будто никто из них этого ее кавалера в глаза никогда не видывал… Правда, дорога ему в их дом заказана была: ненадежный был мальчишка, хулиганистый и из семьи пьющей. Севка Вольский, Ингин одноклассник. Не мог тогда отец кого попало к себе в дом пускать, не того он полета птицей был, это ж понимать надо. Могла и посчитаться с этим обстоятельством любимая его доченька, и не влюбляться без ума в кого попало. Ну и что с того, что с первого класса с Севкой за ручку ходит. Ну и что – любовь детская да юношеская. Жить она без Севки не может, видите ли. Джульетта нашлась…
А отец что – он парня от ворот гнать не стал, конечно. Сидел, улыбался, беседу культурную с ним вел. Отец их вообще никого никогда от себя не гнал. Сами убегали. И голоса ни на кого не повышал. И без того боялись. Вот и Ромео Ингин так же убежал – подскочил со стула, как ужаленный, и понесся, чугунной калиткой изо всех сил хлопнул. Инга за ним бросилась, а потом вернулась, вдрызг уплаканная. Три дня просидела в своей комнате, на замок закрывшись, а однажды утром собрала вещи и уехала. Сама решила в институт поступать. Не в тот, московский, в который они с отцом наметили, а в другой, политехнический, в областном далеком городе. Протест свой таким образом отцу выказала. Пришла на вокзал и уехала куда глаза глядят. Вернее, куда билеты в кассе вокзальной продавали. Ткнула пальцем в свою судьбу, глаза закрыв…
Отец пришел с работы, узнал новость, промолчал, конечно. Он никогда своих эмоций не выражал. Только тихо очень в доме от этого молчания сразу стало, жутковато даже. И еще удивительно было – как же Инга на такое вообще осмелилась? Чтоб на отца обидеться, чтоб ослушаться… Подумаешь, любовь он ее школьную осмеял! Нашла трагедию! Чтоб из-за любви какой-то… Вот ее, Веру, сроду никто не любил, ни одна мужская душа в этом грехе по отношению к ней не запачкалась… И что? Умерла она, что ли? И жива, и рядом с отцом всю жизнь счастлива! А всякие любови ей без надобности. Ей и так хорошо. Как маму похоронили, она вообще одна рядом с ним осталась. И дочерней любовью да верностью жизнь свою до края наполнила. Ни разу его ни в чем не подвела. Все делала, как он просил. И даже про болезнь его жестокую никому не рассказала. Три года уже несет она в себе этот тяжелый груз и ни словом Наде с Ингой не обмолвилась. А так хотелось поплакаться, кто бы знал! Особенно Наде… Разделить горе и страх, в котором она одна барахтается, как умеет… Но нельзя – раз отец не велел, значит, нельзя. Она привыкла его волей жить. И тем более ей за него обидно. Рассуждают они, видите ли… Ехать им к отцу, не ехать… Дела у них там всякие разные… Чего тут рассуждать, скажите? Раз отец зовет, надо все бросать и мчаться, не рассуждая ни о чем…
День второй
Звонок будильника въедливо проник в сонное сознание, порушил только-только образовавшееся цветное видение – что-то зеленое, звонко-желтое, красиво-осеннее. То ли лес это был, то город такой, Инга понять не успела. Заснуть ей удалось только под утро. Тревога-бессоница напала сразу, как только она легла в постель, окутала холодным одеялом, и никаких сил не хватило, чтоб сбросить ее с себя вовремя. Ее, тревогу, если не сбросишь сразу, до утра она будет мозги твои жрать. Пока не насытится, не отпустит. И дела ей нет до того, что вставать человеку утром рано надо. А после ночной бессонницы это смертной казни подобно. Вытаскивать себя из ласковой, под утро пришедшей дремы, как в самоубийство нырять. Тем более если живешь свою жизнь отнюдь не жаворонком, а совой, самой что ни на есть классической, и спать по утрам тебе природным биологическим законом положено. А тут, вместо этого сна, нате вам – жизнерадостная утренняя песня будильника. Знаменует начало дня. И потянулась, как говорится, сплошная цепь биологических беззаконий…
К мерзкой электронной мелодии будильника тут же присоединился голос Светланы Ивановны. Хоть и человеческий, но такой же противный, на высочайшей визгливой ноте звучащий:
– Инга! Инга! Иди сюда, Инга! Мне плохо, Инга! Я умираю! Ты слышишь или нет?
Поборов желание сунуть голову под подушку и поглубже зарыться в постельное тепло, Инга заставила тело напрячься и выскочить одним прыжком в жизнь. Куда от нее денешься-то? Вон она, тут как тут, вопит-призывает…
– Иду, Светлана Ивановна, иду! – пробормотала она тихо, скорее для самой себя. – Сейчас, умоюсь только! Сейчас все будет! И хорошо будет, и чай будет, и еда будет. И жизнь. И никакого такого умирания…
Светлана Ивановна «умирала» каждое утро, вот уже три года кряду. Хотя для умирания как такового особых предпосылок и не было. Инсульт, приключившийся три года назад, обошелся со Светланой Ивановной довольно вежливо, совсем уж стопроцентно в движениях не ограничил. Могла она и на постели самостоятельно сесть, и ночной памперс с себя стащить, и до судна спасительного дотянуться. И диабет тоже в крови Светланы Ивановны не особо злобствовал. То есть разрешал жить и без инсулина, держался себе в допустимых сахарных пределах. Жить можно. То есть тихо доживать то, что остается человеку после его семидесяти. Вот только не была по складу своего характера Светлана Ивановна из тех, из тихо и спокойно свою жизнь доживает. По складу характера яростно протестующая, неспокойная и нервно-злобная, в отместку за свою немощь другим людям жизнь портящая.
Слегла она с инсультом за год еще до Толикова предательства. И никак со своим лежачим положением смириться не могла. Привыкла быть в доме хозяйкой, привыкла все на себя взваливать. И Инга тоже быстро к этому обстоятельству привыкла – и к чистоте в доме, которая, казалось, сама собой, ниоткуда будто берется, и к обедам-ужинам вкусным, и к стопочкам чистого белья, разложенного аккуратно по полкам. Может, потому Светлана Ивановна и приняла Ингу так приветливо, что та на хозяйство ее домашнее не притязала. И на кухне свое место не отвоевывала, принимала заботу о себе тихо и с равнодушной благодарностью. Пришла в семью соплюшка-студенточка, сын доволен и счастлив, смотрит на нее с обожанием… Чего еще хорошей матери нужно? Только вот худа студенточка больно, подкормить бы надо получше. А что молчит все время, смотрит огромными равнодушными глазищами куда-то мимо, так это и хорошо. Молчит – не спорит. Уважает, значит. И образованная опять же, из хорошей семьи. Светлана Ивановна очень хотела, чтоб сын на образованной девушке женился, а не на халде какой крикливой. Зачем ей в доме крикунья-спорщица? Спорить со Светланой Ивановной было нельзя. Ее деспотичной заботе можно было только отдаться со всеми потрохами. И ребеночка народившегося – тоже туда, в бабушкину заботу отдать, в обстирывание и полезное питание, в походы по развивающим мероприятиям – танцам, шахматам, английским репетиторам…
Напавший на Светлану Ивановну инсульт застал их благополучное семейство врасплох. Все с ног на голову перевернул, все у них отобрал. А самое главное – деятельности бедную Светлану Ивановну лишил, одну только деспотичность оставил. А когда деспотичность места приложения лишена, тут уж и злоба появляется, и ненависть, и капризность. И делается все из ряда вон плохо, и раздражает до ужаса. И сын уже плох, и невестка неумеха, и внучка вредная… Самое страшное наказание для деспотичной женщины – инсульт. Какое уж тут достойное своей жизни доживание, при таком внутреннем конфликте властности и бессилия…
Поначалу Толик все взял на себя. Вскакивал утром, с мамой своей, как мог, управлялся, Ингу от этой скорбной и неприятной обязанности полностью освободил. Терпел, как мог. Целый год терпел, будто по инерции жил. Так же Ингу на работу отвозил, так же Аньку – в садик. Оградил жену от неприятностей. В общем, вел себя так, как и обещал, когда предложение руки и сердца делал. Не дам, говорил, волоску с головы упасть, на руках всю жизнь носить буду. И в самом деле – носил. И волоски с головы Ингиной не падали. И смотрел на нее с обожанием, как преданный дворовый пес смотрит на изысканной породы собачку. И никакого ответного к себе отношения не требовал. Впрочем, он и это ей обещал тоже – ответного отношения не требовать. Знал, что она другого любит. Она ж, наивная такая, тогда, сразу после предложения руки и сердца, ему так и заявила – хочешь, женись, мол, но я другого люблю и всю жизнь любить буду…
Толик был из простых. Из тех, которые книжек не читают, но по натуре добрые. Автослесарь с широкой и мягкой, как подушка, душой. И мама его, Светлана Ивановна, была из простых. Добрая такая мама-деспот, если ей не перечить. Мужа своего, отца Толика, мама еще в молодости извела на корню, поскольку с характером попался мужчина, тоже из простых, но из буйных. Уволила из мужей одним махом, после первых же полученных за женскую непокорность синяков. А Толик ни в мать, ни в отца характером не пошел – спокойным был, большим, теплым, веселым и покладистым…
Познакомились они на улице. Тем как раз летом, когда Инга приехала в тот город в институт поступать. Толик просто шел себе, радуясь, просто обернулся на проходящую мимо Ингу, просто пошел за ней, как телок на веревочке. Случается такое с людьми непритязательными, влюбляются вот так, с ходу, ныряют с головой в омут – в сложное, непонятным трагизмом волнующее, красивым языком говорящее, болезненной хрупкостью за собой манящее. И бредут потом по своей жизни с этим тяжким грузом, работают на него, лелеют, ублажают… Зачем? Да бог его знает.
Инга и дня думать не стала, выходить ей за Толика замуж или нет. Пошла, не оглядываясь. Главное – она его насчет чувств, отношения к нему не имеющих, честно предупредила. Зато верность мужу обещала блюсти на веки вечные.
Значит, и совесть была чиста. К тому же как раз восемнадцать ей исполнилось. И душа вовсю горела-пепелилась той еще любовью, первой, которая якобы не ржавеет никогда. Любовью, сначала отцом осмеянной, а потом и самим объектом любви, Севкой Вольским, вероломно отвергнутой. Свадьбу сыграли сразу после зимней сессии, на каникулах – Инга в институт поступила легко, особо не напрягаясь. Послали, как и полагается, приглашения всем родным в ее город, в «запретную зону» с красивым снежным названием. Обычный текст, обычные трафаретные строчки с переплетенными кольцами в конце. А между строчками – обида. Вот вам – московский институт! Вот вам – школьная любовь! Ничего мне такого не надо, я, мол, сама, сама со своей жизнью разобралась! Раз обсмеяли мою любовь, вот и получите теперь. Вот вам мой муж, знакомьтесь, пожалуйста. Ничем не примечательный серенький Толик-автослесарь…
Так и жила потом, как в сером тягучем тумане. Как трава на болоте. На втором курсе Аньку родила, потом диплом получила, потом на работу устроилась. Приходила, ела борщи да котлеты свекровкины, отправлялась в свою комнату книжки читать. Толик ходил вокруг нее на цыпочках – гордился культурной женой. Жизнь как жизнь. Все как у всех. Только в голове – Севка Вольский. И правда, значит, она не ржавеет, первая любовь. Только ярче еще становится. Образ Севки на фоне Толика расцветал в Ингиной душе все новыми и новыми красками, переливался всеми оттенками неизжитой боли – чистое страдание, ни дать ни взять. Муки, глазу невидимые. И никакой костер Толиковой любви не согревал. Женой Толику она, однако, старалась быть хорошей, потому что без Толика было бы еще хуже. Он был надежным, как та самая каменная стена. Хоть и защищать ее особо было не от кого, а все равно – атрибут надежности. Да и приятно, знаете ли, даже пусть и на подсознательном уровне, когда вокруг тебя на цыпочках ходят и с тупым обожанием в глаза заглядывают. К этому быстро привыкаешь, как к данности какой природной…
Правда, хватило Толика ненадолго. Только год сумел он прожить новой трудной жизнью, крутясь между больной мамой и молчуньей-женой. А потом ему как-то резко надоело все. И мама со своим лежаче-вопящим деспотизмом надоела, и Инга со своим будто перепуганным равнодушием. Загулял он сразу и основательно – как ушел утром из дому, так и вернулся только через неделю. После мучительных бессонных ночей, после поисков сына и мужа по моргам и больницам Светлана Ивановна с Ингой, увидев его в дверях, разрыдались от радости. Только недолго та их радость продлилась. Практически с порога Толик заявил – ухожу, мол. Другую бабу себе нашел, извините. Настоящую бабу, а не ботву вялую, как эта… Инга из небрежного жеста его руки в ее сторону сразу и поняла, кто она есть для него с сегодняшнего дня – ботва вялая. И сразу поверила, не обиделась даже. Что ж, пусть будет теперь у нее новый статус. И правда – ботва вялая. Прожила десять лет рядом с мужем трава травой, теперь вот ботвой стала. А чего она хотела другого? Ну, не получилось из нее плода. Мужика, его и впрямь по-настоящему любить надо. Без обману. И на обмане долго не протянешь, а уж на правде и тем более. Это ж надо – выдала тогда ему перед свадьбой – другого люблю… Та, видно, женщина, с которой он прожил всю неделю, ни о матери, ни о жене не вспомнив, наверняка настоящим плодом для него и оказалась. По крайней мере, уж точно про нелюбовь свою не талдычила, как Инга десять лет назад. Вот же дура была молодая…
– Сынок, а я-то как же? А Инга? Ингу-то куда? – громко взвыла из своей комнаты Светлана Ивановна. – Ты что, сюда ее приведешь, что ли? Что ж у нас теперь тут будет-то? И так никакого порядку… Одумайся, сынок!
– Да я как раз и одумался, мам! – весело крикнул в сторону ее комнаты Толик. – Одумался и новую жизнь решил начать! Ты обо мне не волнуйся, у меня теперь все по-настоящему будет…
– Что значит – по-настоящему? А Ингу куда? Ты об Инге подумал, сынок?
– Да подумал, подумал! – начиная уже раздражаться, снова крикнул ей в дверь Толик.
У Инги все сжалось внутри – таким непривычным было это его веселое раздражение. И пугающим. И времени не было совсем в себя прийти.
– А куда ее? Ингу-то теперь куда? С ребенком? На улицу выкинешь, что ль? – никак не желала униматься Светлана Ивановна. – А я еще, может, новую твою бабу и не приму! Может, она у тебя неаккуратная! Или, может, оторва какая наглая! Нет, сынок, ты лучше уж одумайся по-доброму!
– Ой, мама, да мы тут сами решим все сейчас, как нам дальше жить, не беспокойся! Ты еще будешь тут… – уже грубо рыкнул в сторону материнской комнаты Толик. Инга даже вздрогнула от его окрика. Никогда он так по-хамски с матерью не разговаривал. Потом принялась разглядывать его внимательно и удивленно – и внешний облик Толика претерпел значительные изменения за эту неделю. Что-то выступило в этом облике наружу… объемно-пролетарское. Смелое, наглое, похотливое, по-матросски разухабистое. Эх, яблочко, да на тарелочке… Оглядев ее презрительно с головы до ног и выразительно хмыкнув – с кем жил, вроде того, – он мотнул головой в сторону кухни, проговорил деловито: – А ну, пойдем пошепчемся…
На кухне Толик оседлал стул, сложил на столе руки в твердокаменный узел, глянул на нее исподлобья:
– Значит, так. Слушай сюда, Инга. Я насовсем ухожу. Навсегда. Ты поняла меня? Жизнь свою хочу сначала начать. Чтоб с нормальной бабой, а не так… Лохом вокруг тебя подпрыгивать. И женюсь снова, чтоб ничего старого в моей жизни не было. Поняла?
– Нет, Толик, не поняла. Как это – чтоб ничего старого? Ну ладно – я… А мама твоя? А Анютка?
– Я же сказал – ни-че-го. Все. Не будет меня. Умер я для вас. А маму с Анюткой я тебе оставляю.
– Как это – мне? И маму тоже – мне?
– Ну да. И маму. А взамен отдаю эту квартиру. У моей бабы, у Таньки, квартира своя имеется, так что эта твоей будет.
– Погоди, погоди… Как это – квартиру отдаешь?
– О господи… Ну чего ты тупишь так, Инга? Как это да как это! Заладила! А еще образованная, мать твою… Квартира-то эта неприватизированная! Усекла? Я выписываюсь, а мама остается на твое попечение. Ты ее доходишь по-честному, потом квартира тебе остается. Делай с ней что хошь. Хошь – дальше живи, хошь – продавай… Поняла?
– Ну да… То есть поняла, чего ты от меня хочешь…
– Слава богу. Дошло, наконец. Только это… Слышь, Инга… Только у меня два условия! Никаких алиментов – это раз. Умер так умер. И никаких домов престарелых для мамы – это два.
Мама все-таки. А я ей сын родненький. Ну что, согласна на такой вариант?
– А если нет? Если не согласна?
– Что ж, тебе же хуже. Тогда, как мама говорит, жену свою новую сюда приведу. И ничего у тебя не будет. Ни сейчас жизни, ни потом квартиры. Так что решай. Есть, конечно, еще и третий вариант: вещи в чемодан – и туда, откуда приехала. К папочке своему орденоносцу. Он тебя примет, ты ж у него любимая дочь…
– Нет. Нет, Толик, я согласна. И на развод согласна, и за Светланой Ивановной ходить согласна. Подавай завтра заявление в суд. И из квартиры выписывайся. Я согласна, Толик.
Он осмотрел ее с головы до ног грустно и внимательно новым, тяжелым мужицким взглядом, усмехнулся слегка, чуть скабрезно, чуть извиняясь:
– Господи, и где ж мои глаза были… Чего я в тебе тогда углядел-то? Ни задницы стоящей, ни титек приличных… Ты только зла на меня не держи, Инга. Я перед тобой ни в чем не виноват. Замерз я с тобой совсем. Так замерз, что в другую вот жизнь бегом бегу, будто спасаюсь. Любовь там у меня. Настоящая, человеческая. Там отогреют. Танька, она баба горячая, толстомясая… А с тобой мне холодно. Я бы и мать с собой в ту жизнь забрал, да Танька не хочет. У нее и своя парализованная лежит… Да ничего, за квартиру-то можно туда-сюда и побегать, не убудет с тебя!
А я мать навещать буду, конечно. Как получится. И звонить…
– Да все нормально, Толик. Я не обижаюсь. Ты иди. Пусть все будет так. Ты, наверное, и впрямь заслужил…
Инга тогда на него не обиделась, даже вздохнула свободнее. Наверное, и впрямь ее эта однобокая жизнь тяготила – нельзя так с человеком поступать. Нельзя решать свои проблемы через другого.
– Иди, Толик, – еще раз повторила она уже более уверенно. – Тебе другая любовь нужна. И женщина другая. И прости, что отняла у тебя целых десять лет. Иди, наверстывай. Новых детей рожай. Жить так жить – с самого начала. И назад не оглядывайся.
– И что, даже за Анютку не обидишься? – поднял он на нее удивленные глаза. – Я ж ее тоже бросаю, выходит… Без алиментов…
– Не-а. Не обижусь. Просто тебя на всех не хватит, Толик. Мало тебя на всех. Не тот случай… Чего же на тебя обижаться-то?
– Не понял… Это ты так издеваешься, да? Насмехаешься?
– Да бог с тобой! Нет, конечно. Просто Анька – девочка самодостаточная. Ей особо никто и не нужен. Я так думаю, что сильно тосковать, до настоящего горя, она и не будет. Она в свои девять лет уже умная и знает, чего хочет. И на тебя тоже, я думаю, не обидится…
– Да? Ну ладно… Тогда я пошел? А то меня Танька внизу ждет. Боится, что я останусь, стерва такая… Сказала – если я не спущусь с вещами через полчаса – придет тебе морду бить.
– Мне?! А мне-то за что? – опешила Инга.
– Да ни за что! Просто Танька – она такая… – расплылся в горделивой улыбке Толик, заставив Ингу вздрогнуть от неприязни. Жила, жила-таки в ней эта неприязнь к мужу, черт побери! Запрятанная глубоко и старательно, ни под каким соусом наружу не пускаемая, но жила!
Всполошившись испуганно от перспективы разборки с «толстомясой» неизвестной Танькой, Инга бегом ринулась в комнату, начала торопливо запихивать в чемоданы Толиковы свитера и брюки. Он приплелся за ней, отстранил от этой суеты с достоинством галантного кавалера – не суетись, мол, сам справлюсь. И правда, справился очень быстро. Встал в дверях, огляделся, прощаясь с родными стенами, подмигнул свернувшейся в кресле маленьким клубочком Инге.
– Ну, прощайте, что ли… Ин, а где Анька-то? Позови…
– Ее нет, Толик. На гастроли в Болгарию уехала. Ты ж сам ее провожал, на поезд отвозил…
– А, ну да. Забыл, черт. Ну ладно, потом объяснишь ей все. Мам, пока!
– Сынок… Зайди ко мне, сынок… – послышался из-за двери комнаты Светланы Ивановны ее робкий, ставший вдруг непривычно тихим голосок.
– Потом, мам! Потом зайду! Некогда мне сейчас. Ты это… Ты Ингу слушайся, мам… А мне уйти сейчас надо, прости.
– Куда? Куда уйти?
– К другой бабе, куда… Я тебе завтра позвоню, мам, ладно? Ближе к вечеру…
От хлопка входной двери Инга вздрогнула, уставилась перед собой в пустое пространство очень внимательно, будто пытаясь разглядеть в нем очертания своей новой жизни. Ничего она тогда там не разглядела, конечно. Ни безденежья, ни отчаяния одиночества, ни злобных мстительных капризов Светланы Ивановны… Потом уж это все соломенно-вдовье хозяйство на нее свалилось. А тогда – нет. Только голос свекрови возопил требовательно из своей комнаты:
– Инга! Инга! Ты слышишь меня? Принеси мне срочно чаю и бутербродов! И печеньица того, песочного, прихвати! И сама иди, расскажи мне все по порядку! Что там у вас случилось? Я так поняла, что вы разводитесь, да? И что вы решили? Вы с Анечкой где жить будете? И кто она, его новая пассия? Когда она сюда заявится?
– Никогда, Светлана Ивановна… – опершись плечом о косяк и сплетя руки худой локтистой кралькой, проговорила Инга. – Она сюда никогда не заявится.
– Как это – никогда? Вы что, все-таки помирились с Толиком, да? Но он же только что сказал, что уходит…
– Да. Уходит. Уже ушел. А я осталась.
– Погоди-погоди, ничего не понимаю… Как это – осталась? И что, жить здесь будешь? А Толик где?
– А Толик в другом месте, у новой жены.
– А я?
– А вы со мной.
– Но… Но как же с тобой… Я же ничего не могу… Я даже встать не могу! А… кто за мной ходить будет, по-твоему? Если Толика здесь не будет… Нет, мне с сыном надо жить, ты ж сама понимаешь… Я с сыном, с Толиком жить хочу!
– Я понимаю, Светлана Ивановна. И искренне вам сочувствую. А только жить вы будете со мной. Здесь. Вот в этой квартире. И давайте с вами на берегу договоримся – без истерик и скандалов.
– Но я не хочу с тобой, Инга! Ты что говоришь? При чем здесь ты-то? А я как? Нет, мне надо с Толиком…
– Он вас на меня оставил, Светлана Ивановна. Понимаете? Он ушел, а вас на меня оставил! И сюда, как я понимаю, больше не придет! – неожиданно для себя холодно и жестко произнесла Инга.
Светлана Ивановна вздрогнула, взглянула на нее испуганно, замолчала ненадолго, будто переваривая жестокую информацию. Потом проговорила растерянно:
– Нет, такого просто быть не может… Что ты… Он же мой сын…
– Да я понимаю, что сын. И тем не менее это так, Светлана Ивановна. Придется вам это принять. И повторяю еще раз – давайте договоримся на берегу, что вы это примете. И будете мне помогать. Теперь, значит, я буду за вами ухаживать…
– Нет! Врешь ты все! – вдруг злобно сверкнула в нее глазами Светлана Ивановна и тут же заплакала громко и отчаянно, замахала на Ингу руками. – Врешь, врешь! Мой сын от тебя ушел, а не от меня, от матери родной! И ты давай тоже – собирайся и уходи! Здесь мой сын живет, это его дом!
– Я никуда отсюда не уйду, Светлана Ивановна. Идти мне некуда. Мне Анютку растить надо, жить как-то надо…
– Поезжай к отцу! По какому такому праву ты здесь-то останешься? Если Толик с тобой разведется, ты и мне будешь никто! Уезжай! А Толик пусть сюда приходит!
– Нет, Светлана Ивановна. Придется вам с положением вещей смириться. И к отцу я не поеду. Да и Анютка не захочет. У нее здесь театр, вы же знаете, она там прима…
– Да при чем здесь театр, Инга! Тоже придумала причину! Мой сын должен жить со мной! Я больной человек. Мне уход нужен…
– Я буду за вами ухаживать, Светлана Ивановна.
– Ты?…
– Ну да, я. Толик сам так решил. Сказал, будет жизнь новую строить. И в жизни той места не определил ни вам, ни мне. Так что придется нам обоим это принять, Светлана Ивановна. Мы с Толиком разведемся, потом он из квартиры выпишется…
– Выпишется?! Из квартиры?! Но… Но этого не может быть, Инга! Погоди! Это что же получается? Это он сам так решил? Или ты его надоумила? Он больную мать тебе уступает, что ли? За квартиру?
– Нет. Наоборот. Квартиру уступает. За больную мать.
– Ой, да какая разница… Это что же… Выходит, когда умру, все тебе достанется? А Толику… О боже…
Красное лицо ее затряслось мелко и болезненно, как свежее малиновое желе, гневливость в глазах потухла и сменилась пеленой мутных слез. Вскоре они потекли кривыми дорожками, застревая в бугорках рыхлых отечных щек, отчего лицо Светланы Ивановны вмиг стало рыхло-влажным и еще более жалким. Инга отделила себя от дверного косяка, протянула свекрови полотенце, висящее на спинке ее кровати:
– Ну не расстраивайтесь так, Светлана Ивановна… Я буду стараться, обещаю вам. Я всему научусь…
– Вон! Пошла вон отсюда! – со злобой кинула полотенце Инге в лицо Светлана Ивановна. – Мать за квартиру отдал! Чужому человеку! Господи, да за что мне такой позор на старости лет! Всю жизнь крутилась, ублажала его, как могла… Все для него, для сыночка! Весь воз на себе тащила! И тебя ублажала! Ходила вокруг тебя вместе с ним на цыпочках, а теперь…
– Ну не надо так, успокойтесь…
– Пошла вон отсюда, я сказала! – истерически закричала свекровь, сжав кулаки и зайдясь в кашле от собственного, застрявшего в горле на самой высокой ноте визга. – Вон! Вон отсюда! И не заходи сюда больше никогда! Чтоб ноги твоей…
– Прекратите! Прекратите истерику, Светлана Ивановна. Пожалуйста, – холодно и ровно произнесла Инга, снова поражаясь этой своей невесть откуда взявшейся жестокости. – Да, ваш сын нехорошо поступил с вами. Может быть. Но надо жить теперь с этим. Придется смириться. Выхода другого нет ни у меня, ни у вас. Если я даже уйду отсюда, как вы этого требуете, все равно он сюда с новой женой не придет. В лучшем случае будет вам сиделок нанимать, а в худшем – в дом инвалидов сдаст. Вы хотите в дом инвалидов, Светлана Ивановна?
– Нет… Но как же… Я ему всю жизнь отдала… Он не может, не может… Это жестоко… Это невозможно жестоко…
Истерика ее постепенно перешла в горестный плач, безысходный и обиженный. Протянув руку, она сама выхватила из рук Инги полотенце, уткнула в него мокрое лицо. Инга постояла над ней еще какое-то время, потом ушла к себе в спальню, плотно закрыла за собой дверь. Села с ногами на кровать, обхватила плечи худыми руками. Задумалась. Правда, дум особенных в голове пока никаких не было, только звучало рефреном свекровкино «жестоко, жестоко…». Конечно, жестоко с ней сын поступил, кто ж спорит? И с ней, с Ингой, тоже жестоко поступил. И с дочерью. Вот она, оборотная сторона простой человеческой любви. Сыто-сексуальной, плодово-ягодной. Жестокостью называется. Той самой жестокостью, которая думать о прошлом не умеет и сомневаться ни в чем не умеет. Говорят, чтобы понять поступок простого человека, надо спуститься на его ступеньку развития. Что ж, она сегодня к Толику на эту ступеньку вниз и спустилась. Может, впервые за десять лет их семейной жизни. И не просто спустилась, а села с ним на этой ступеньке рядышком, в глаза заглянула. И действительно – поняла что-то. Главное, наверное, поняла – не из зла вытекает эта его жестокость. Да и не жестокость это вовсе, а инстинкт такой защитный, как у ящерицы – хвост позади себя оставлять. Хвост из прошлого.
… С тех пор прошло два года. Быстро они пролетели, как один день. Толик, как и обещал, развелся-выписался. И исчез из их жизни напрочь. Договор соблюл. Первый месяц этой тяжелой одинокой и жестокой жизни Инга и не запомнила – в основном в слезах провела. А кто из брошенных жен этот первый месяц в слезах не проводит, интересно? Тут уж без разницы – любящей женой была, не любящей, – все равно больно. Больно, когда тебя бросают. И страшно очень. Страшно вступать в одинокую самостоятельную жизнь, в безденежье, в полную за себя и за ребенка ответственность. А когда на руках еще и больной человек остается – еще страшнее. Тем более если человек этот еще и обиду свою материнскую на тебе норовит выместить. Капризами, ожесточением, крайней ненавистью. Раз, мол, подрядилась ты за квартиру за мной ходить, так и выполняй свои обязанности как следует! И молчи, и морду в брезгливости свою корчить не смей…
Инга терпела. Вернее, научилась терпеть. В душе ненавидела, но смирялась. А что было делать? Ненависть и смирение жили в ней рука об руку, заставляли бегать бегом из дома на работу, с работы домой нестись… Со временем в ее поведении даже некоторые условные рефлексы образовались, странные такие. Например, осеняла себя трижды крестным знамением, к дверям своей квартиры подходя. Вроде того – дай мне, Господи, сил стерпеть то, что сейчас со мною Светлана Ивановна творить будет. А перед тем, как в свекровкину комнату войти, она резко вдыхала и выдыхала из себя воздух, одновременно стараясь напялить на лицо маску суровой непроницаемости. И входила к ней в комнату именно с таким лицом – холодным, равнодушным и непроницаемым. Плюхала перед нею поднос с едой или перчатки резиновые невозмутимо на руки надевала, если надо было проделать процедуру гигиенического над нею обихода. И всем своим видом демонстрировала – мне твои нападки да оскорбления сейчас – как слону дробина…
На самом деле, конечно, никаким слоном она при этом себя вовсе и не чувствовала, и дробины Светланы Ивановны иногда прилетали в нее весьма и весьма ощутимые. И ранили больно. И жизнь такая совсем не медом казалась. Одна только мыслишка подло-потаенная и грела – кончится же такая жизнь когда-нибудь… Правда, она гнала ее от себя торопливо. Не хотелось самой перед собой грешной быть. Наоборот – праведницей терпеливой хотелось себя чувствовать. Ты, мол, зловредная старушка, все норовишь по правой щеке меня ударить, а я промолчу гордо да левую тебе для удара подставлю…
В общем, прилетало ей от Светланы Ивановны и по правой щеке хорошо, и по левой. Иногда Инге казалось, что и сил у нее на завтрашний день уже недостанет. Сваливалась спать, как пулей подкошенная. А Светлана Ивановна могла ее и ночью требовательным своим криком разбудить – то водички ей свеженькой принеси, то чаю горячего, то штору на окне опусти – луна прямо в глаза светит…
Хорошо, хоть Анютка умным и спокойным ребенком росла. Училась хорошо, пропадала вечерами в своей балетной студии, трудилась над собой, как взрослая умная тетка. Вообще, с балетной этой ее студией тоже Инге мороки хватало. А денег сколько на сценические костюмы уходило – лучше и не считать. Но по сравнению с другими заботами, на ее голову свалившимися, морока эта была приятной даже. В общем, дочкой она своей вовсю гордилась. Да и Анютка в свободную минуту все норовила матери помочь – то посуду в раковине скопившуюся перемоет, то в магазин сбегает, а то и Светлану Ивановну от капризов отвлечет побасенками всякими из своей театрально-гастрольной жизни. Не девчонка – чистый ангел сероглазый.