Текст книги "Ламетри"
Автор книги: Вениамин Богуславский
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Но для Ламетри эта позиция прусского короля явилась спасением. В момент, когда было ясно, что расправы ему не миновать, он оказался вне досягаемости фанатиков. 8 февраля 1848 г. берлинская газета сообщает о прибытии «знаменитого доктора де Ламетри». Фридрих сразу же предоставляет Ламетри должности придворного врача и своего личного чтеца, а вскоре назначает его членом Академии наук. Хотя возглавлял Академию выдающийся представитель передовой мысли того времени, в ней царили крайне реакционные взгляды. Но Ламетри встречает в Берлине и людей в идейном отношении близких – Мопертюи, д'Аржанса, Альгаротти, а с 1750 г. и Вольтера. Король проявляет к изгнаннику сочувствие и интерес. Он целые дни проводит в обществе Ламетри, который становится любимым его собеседником.
Философ обретает такую свободу, о какой он до того и мечтать не мог. Он встречается с людьми, с которыми может откровенно делиться своими мыслями. О кружке вольнодумцев при дворе Фридриха Вольтер позднее написал: «Никогда и нигде на свете не говорилось так свободно о всех человеческих предрассудках, никогда не изливалось на них столько шуток и столько презрения…» (10, 415).
Несмотря на то что врачебная практика и обязанности королевского чтеца отнимают у философа немало времени, из-под его пера выходят новые произведения: философские работы «Человек-растение», «Анти-Сенека», «Опыт о свободе высказывания мнений», «Система Эпикура», «Животные – большее, чем машины», «Человек – большее, чем машина»; медицинские труды: «Трактат об астме», «Мемуар о дизентерии»; сатиры: значительно расширенное издание «Работы Пенелопы» и «Маленький человек с длинным хвостом». Все это было написано за три года (1748–1751).
Между тем в печати все увеличивается число работ, не только поносящих сочинения философа, но и призывающих к расправе с ним. «Систематическая библиотека» публикует статью, где говорится, что в «Анти-Сенеке» Ламетри утверждает «столь подстрекательские вещи», что «обязательно должен навлечь на себя и своих сторонников ужаснейшие преследования». Эта судьба скорее всего и постигла бы философа спустя несколько лет: милость короля– вещь весьма ненадежная, в чем Ламетри вскоре убедился. Но болезнь внезапно оборвала его жизнь, прежде чем мракобесы получили возможность расправиться с ним.
Еще при жизни философа защитники церкви и религии писали: раз Ламетри материалист, ему не ведомы ни идеалы, ни духовные ценности, он безудержно предается лишь чувственным наслаждениям. После его смерти они распространили слух, что он погиб от обжорства, объевшись трюфельным паштетом. Десятки авторов повторили этот вымысел. А вот что сообщают свидетели заболевания и смерти Ламетри. Во время обеда у своего пациента, французского посла в Берлине Тирконнеля, Ламетри отравился присланным издалека паштетом. Немецкие врачи прописали рвотное. Ламетри же прописал себе кровопускания и горячую ванну. И врачи, и сам Ламетри считали, что это отравление. В сохранившихся свидетельствах людей, наблюдавших все, что произошло, выражается уверенность, что больного погубил избранный им метод лечения. Ныне же (1931) врач Р. Буассье пишет, что в свете современной медицины симптомы болезни Ламетри позволяют предположить, что это был аппендицит или перитонит, от чего не могли спасти ни рвотное, ни кровопускание. Но что бы ни погубило философа, одно несомненно – люди, твердившие, что его убило чревоугодие, цинично лгут.
Святоши распространили весть (см. 72, 202) о том, что на смертном одре Ламетри отрекся от атеизма и «уверовал». В действительности же было так: когда страдания исторгли у него возглас «Иисус, Мария!», проникший в комнату больного священник обрадовался: «Наконец-то Вы хотите возвратиться к этим священным именам!» В ответ он услышал: «Отец мой, это лишь манера выражаться». Мопертюи тоже предпринял попытку вернуть умирающего в лоно церкви. Как ни плохо было в этот момент Ламетри, он нашел в себе силы возразить: «А что скажут обо мне, если я выздоровлю?» Даже Вольтер, который из личной неприязни к автору «Человека-машины» часто отзывался о нем очень необъективно, пишет, что «он умер как философ», что разговоры о его покаянии на смертном одре – «гнусная клевета», ибо «Ламетри, как жил, так и умер, не признавая ни бога, ни врачей» (10, 427).
Среди всех, кто писал о философе непосредственно после его смерти, теплые слова для него нашлись лишь у Мопертюи, Дезорме (в письмах, не предназначенных для опубликования) и у Фридриха II (в «Похвальном слове», зачитанном на собрании членов Академии и затем опубликованном). Мопертюи писал, что Ламетри был честнейшим и добрейшим человеком, что не только он, Мопертюи, но и «все, кто его знал, тоже любили его» (64, 3, 346). Дезорме, актер, сблизившийся с философом еще во Фландрии и проведший подле него последние дни его жизни, писал о Ламетри как о человеке, «чьи познания вселяли надежду в больных и чья жизнерадостность была отрадой здоровых… Благородный, человечный, охотно творящий добро, искренний, он был честным человеком и ученым врачом» (цит. по: 39, 172). Так же характеризует философа Фридрих (см. 58, 170). Пером Вольтера, когда он писал о Ламетри, водила неприязнь: он даже однажды написал вопреки общеизвестным фактам, что Ламетри скверный врач. Но и у Вольтера не раз вырывались замечания, опровергающие его злые слова о философе. «Это был самый безумный, но и самый чистосердечный человек», – пишет он племяннице, а в письме к Кенигу замечает: «…это был очень хороший врач, несмотря на его фантазию, и очень славный малый, несмотря на его дурные выходки» (82, 349; 3). «Этот человек, – заявляет Вольтер в другом письме, – противоположность Дон-Кихоту: он мудр, когда занимается своим ремеслом, и малость безумен во всем прочем… Я очень верю в Ламетри. Пусть мне покажут другого ученика Бургаве, обладающего большим, чем он, умом, и писавшего лучше его по вопросам его ремесла» (63, 61). _
Факты опровергают и другой повторяемый многими лживый упрек философу, будто он взял на себя роль королевского шута. Ламетри, избежавший почти верной гибели благодаря Фридриху, которому, естественно, чувствовал себя обязанным, попав ко двору, сразу же ощутил унизительность монарших милостей. В «Работе Пенелопы», вышедшей через год после его приезда в Берлин, он пишет: «Честь быть приближенным великого короля не избавляет от грустной мысли, что находишься подле хозяина, каким бы любезным он ни был… При дворе требуется больше услужливости и льстивости, чем философии, а я до сих пор прилежно занимался лишь последней… и нечего, конечно, в тридцатидевятилетнем возрасте начинать учиться низкопоклонству» (4, 3, 276–277). Это горькое чувство находило выражение в бравадах, в нарушении придворного этикета. Очевидец, сообщает: в присутствии короля «он усаживался, развалившись, на диване. Когда становилось жарко, он снимал воротник, расстегивал камзол и бросал парик на пол. Одним словом, Ламетри во всем держал себя так, словно относился к королю как к товарищу» (50, 49). Полная зависимость от покровителя – доля несладкая, но упрека в том, что он был шутом короля, Ламетри не заслужил.
Перевод шести трудов Бургаве, около тридцати собственных книг вышли за 17 лет из-под пера человека, затрачивавшего большое количество времени на врачебную практику, медицинские исследования и внимательное изучение всех выходящих в свет медицинских, естественнонаучных и философских трудов. Таким был Ламетри, изображаемый нередко бездельником, заполнявшим дни и ночи разгулом.
Даже в среде, глубоко враждебной философу, нашлись люди, засвидетельствовавшие его душевную чистоту, бескорыстие, прямодушие, доброту, его идейную стойкость перед лицом врагов и перед лицом смерти. Это – лучшее доказательство того, что он действительно обладал этими качествами, что как человек он вовсе не заслужил той ненависти, какой проникнуто почти все, что писалось о нем на протяжении более ста лет. Как справедливо заметил М. Бран, говоря о жертвах, на какие шел Ламетри во имя своих убеждений, «если бы то же самое он совершил на службе идеализму или религии, его назвали бы мучеником» (40, VIII). Причина ненависти к Ламетри не его личность, а его взгляды.
Глава III
Движущая сила материи
Рост авторитета и влияния наук, распространение убеждения во всемогуществе научных знаний – характерная особенность XVIII века. Одно из ее внешних проявлений – отношение к науке венценосцев: одни из них покровительствуют наукам, так как понимают, какая таится в них сила, другие – чтобы не отстать от моды и снискать славу меценатов. Георг III английский щедро финансирует исследования Гершеля; Петр I снаряжает знаменитые экспедиции Беринга, а Екатерина II – экспедицию по исследованию Сибири; Людовик XV – экспедиции в Лапландию, Перу и на мыс Доброй Надежды для проверки открытого Ньютоном закона. Представители династий, царствующих в России, Пруссии, Швеции, Дании, создают у себя академии наук, приглашают в них крупных зарубежных ученых.
Нельзя не заметить тесную связь философии XVIII в. с науками о природе. Путь, по которому они развиваются в XVIII в., – это путь, указанный Ньютоном и Локком. Если рационализм XVII в. стремился вывести все явления природы из истинных «в себе» всеобщих Принципов, то для нового воззрения ИСХОДНЫМ пунктом являются факты, из них выводятся принципы, но к ним приходят, лишь постепенно восходя от данных опыта к их причинам. Ньютон тоже ищет всеобщие принципы, но для него они истинны не «в себе», а в той мере, в какой верно охватывают наблюдаемые факты. Ни один этап накопления наблюдений, их анализа и осмысления не может быть последним, нет абсолютно простых явлений природы, не поддающихся дальнейшему разложению. Открытый им закон Ньютон тоже считал лишь временной остановкой: дальнейшие исследования должны обнаружить более глубокие, более простые факторы, лежащие в основе тяготения. Сообщая об этом, Э. Кассирер утверждает: естественнонаучная и философская мысль века почти единодушно пришла к выводу, что науке доступно лишь описание фактов, но отнюдь не их объяснение. Поэтому, заявляет Кассирер, просветители (естествоиспытатели и философы) решительно отвергли материализм; это интерпретация Просвещения, которой следуют многие современные буржуазные историки философии. Согласно этой интерпретации, естествознание принудило просветителей встать на точку зрения, согласно которой неизвестно, существует ли реальный мир, вызывающий ощущаемые нами явления, и «мы должны расположиться лишь внутри мира явлений; вместо того чтобы „объяснять“ одно свойство посредством другого, мы должны остаться… при эмпирическом сосуществовании различных признаков, какие нам показывает опыт… от этого взгляда до полного уничтожения понятия субстанции… лишь один шаг» (45, 185). Под давлением наук о природе, согласно Кассиреру, просветители сделали этот шаг. Совершенно ошибочен взгляд, пишет он, будто материализм– характерная черта «века разума». «Что касается материализма в том виде, в каком он выступает в „Systeme de la Nature“ Гольбаха и в „L’Homme machine“ Ламетри, то это изолированное явление, которому никоим образом нельзя приписать значение типичного. Оба произведения представляют особый случай и означают возврат к образу мышления, с которым восемнадцатый век в лице своих ведущих представителей борется» (там же, 73). К взгляду Кассирера, что системы «догматического материализма» чужды, враждебны философии Просвещения, близок В. Дильтей; он пишет: просветители «без труда заметили, что эти системы – отсталая метафизика, не более пригодная в научном отношении, чем какая-нибудь схоластика» (52, 94). Ф. Коплстон находит, что материалистические и антирелигиозные идеи Ламетри, Гольбаха и Гельвеция не выражают духа французского Просвещения (47, 48; 58), а Дж. Роджероне опубликовал книгу «Антипросветительство Ламетри».
Чтобы оценить подобные утверждения, надо обратиться к фактам. Когда Ньютон при помощи своей теории вычислил ускорение движения Луны, дал объяснение возмущениям в ее движении, его учение выступало отнюдь не в роли простого описания «сосуществования» наблюдаемых явлений. Когда градусные измерения, выполненные перуанской и лапландской экспедициями, показали, что Земля сплюснута у полюсов (как следовало из теории Ньютона), а не вытянута (как вытекало из учения Декарта), ученые установили, что факты подтверждают то объяснение явлений природы, какое дает учение Ньютона, и опровергают картезианское. Опираясь на Ньютонову теорию, А. Клеро рассчитал возмущающее действие Юпитера и Сатурна на движение кометы Галлея; это позволило ему предсказать, что комета пройдет через перигелий в 1759 г. Исходя из учения Ньютона, его друг Э. Галлей открыл собственное движение звезд; незыблемое в течение тысячелетий представление о неподвижности звезд рухнуло, современники были потрясены. Во всех этих случаях наука, не ограничиваясь констатацией и дескрипцией феноменов, давала объяснение, основанное на познании их внутреннего механизма. «Достижения механики во всех ее ветвях, ее поразительный успех в развитии астрономии, приложение ее идей к проблемам, по-видимому, отличным от механических… – все это способствовало развитию уверенности в том, что с помощью простых сил, действующих между неизменными объектами, можно описать все явления природы» (34, 70). Любая попытка объяснить явления естественно, без вмешательства творца выступала как объяснение его законами механики. Механицизм проникает в химию, в биологию, чему способствует еще одно обстоятельство. В первой половине века создаются казавшиеся изумительно искусными автоматы: Вокансон создает «утку», глотающую зерна и порхающую, и «музыканта», играющего на флейте; Дро – «девушку», играющую на рояле.
Поразительные научные открытия вселяли убеждение во всемогуществе науки. Сокрушая многие представления картезианской физики о мироздании, эти триумфы ньтоновского естествознания не ставили, разумеется, под вопрос само существование мироздания. Все энциклопедисты (каковы бы ни были разногласия между ними) подняли бы на смех того, кто заявил бы, что новые данные наук ставят под вопрос существование природы и ее законов. Д’Аламбер, в котором современные западные авторы видят типичного выразителя якобы господствовавшего среди просветителей феноменализма, так же считал несомненным существование материи, ее несотворимость и неуничтожимость (см. его письмо Фридриху II), как Ламетри и Гольбах.
Но последние вовсе не были догматиками, некритически относящимися к нашим знаниям и приписывающими им окончательный исчерпывающий характер, какими их изображают многие историки философии.
Ламетри постоянно иронизирует над рационалистами XVII в.: они уверены, будто «познали первичные причины», хвастаются, что природа «раскрыла перед ними все свои тайны и что они… все видели, все поняли» (2, 122; 169), хотя на деле они погрязли в заблуждениях, порожденных беспочвенным умозрением. Между тем явления природы бесконечно сложны, их познание никогда не может стать исчерпывающим, завершиться; «только наше высокомерие может стремиться ставить пределы тому, что их не имеет» (там же, 241). Ламетри сурово порицает Декарта, Лейбница, Вольфа за претензии на знание «первичных причин», «последней сущности». Дело ученого – открытие законов природы, которые, как станет известно позднее, вытекают из более глубоких законов, выяснение причин, являющихся следствиями более глубоких причин, короче говоря, выяснение «вторичных причин». Ведь «все, что происходит во Вселенной, мы видим так, как если бы это была прекрасная оперная декорация, за которой мы не замечаем ее веревок и противовесов»; «успех Локка, Бургаве и всех мудрых людей, ограничившихся исследованием вторичных причин, вполне доказывает, что только самолюбие не может извлечь из них больше преимуществ, чем из первичных». Ньютону и его последователям удалось достичь выдающихся открытий не только потому, что они исходили из опыта (а не из пустых спекуляций), но и потому, что они не дали «себя ослепить духом систем» и имели «мужество отказаться от своих предрассудков, от своих пристрастий к той или иной школе» (2, 391; 122; 169), т. е. отказаться от догматизма и следовать только природе. А это очень трудно: «природа сохраняет еще больше покрывал, чем их имела египетская Изида». Воображать, что для ее познания не требуется никаких положительных усилий, просто глупо. «Умник выдвигает проблемы, дурак и невежда решают их, но все трудности остаются для философа» (там же, 169; 126). Те же мысли позднее высказывали и другие французские мыслители, шедшие вслед за Ламетри по пути материализма.
Следует отметить, что при всем разнообразии философских взглядов у представителей французского Просвещения они, как правило, проявляют, хотя и в различной степени, склонность к материализму. Философская школа, первым сознательным и откровенным выразителем которой выступил Ламетри, является ядром передовой мысли во Франции XVIII в. Ламетри– «очень характерное для XVIII в. явление» (56, 113), и французские материалисты – типичные выразители духа Просвещения. На это давно указывали исследователи-марксисты, а ныне это признают и некоторые буржуазные историки философии. «В области философии, – пишет Э. Жильсон, – все энциклопедисты склонялись к ассоциационистской концепции человеческого мышления, к материалистическому понятию о человеческой душе и – со значительными колебаниями – к материалистическому объяснению природы и общества» (59, 337).
Таким образом, поражение рационалистического философского идеализма и победа материалистического сенсуализма и эмпиризма были подготовлены развитием того самого математического естествознания, разработка которого в свое время привела Декарта к созданию его рационалистической системы. Математики, физики, химики свергают с пьедестала Декарта, обращая взоры к Ньютону, присоединяясь не только к его концепциям, но и к его эмпирическому методу. П. Мопертюи, крупный математик, физик и астроном (руководитель экспедиции, подтвердившей открытый Ньютоном закон), выступил решительным поборником и механики Ньютона, и его эмпиризма значительно раньше, чем увидели свет книги Вольтера, пропагандирующего ньютонианство. Задолго до этих выступлений Вольтера выдающиеся нидерландские естествоиспытатели Г. Бургаве, В. Гравезанд, П. Мушенбрук стали не только пропагандировать и творчески развивать физическое учение Ньютона, но и отстаивать его взгляд о необходимости сочетания широкого применения математики в естествознании с прочной опорой на наблюдение и эксперимент. Французские материалисты XVIII в. постоянно указывали на органическую связь своей философии с этими изменениями в естествознании. Не заметить эту связь невозможно, ее признает и Кассирер. Но по его словам, благодаря крушению картезианства и победе ньютонианской теории в науках о неживой природе возникла типичная для Просвещения юмистская философия, согласно которой неизвестно, существуют ли объективно та реальность и те ее законы, которые эти науки изучают. Развитие просветительской мысли, по Кассиреру, «приводит от феноменализма математического естествознания к скептицизму Юма» (45, 78), а материалистов интересует лишь человек, в их глазах («математика и математическая физика устраняются с их центрального места; у основателей материалистической доктрины их место занимают биология и общая физиология» (там же, 88).
Но против растворения естествознания в математике выступали все просветители. «Надо признать, что математики иногда злоупотребляют этим применением алгебры к физике. Не располагая опытом, который мог бы послужить основой для их вычислений, они разрешают себе гипотезы, действительно наиболее удобные, но часто весьма далекие от того, что есть в природе… Единственно верный метод научного исследования в физике состоит в применении математического анализа к опыту или наблюдению, проводимым согласно методу иной раз с помощью предположений… но строго исключая какую-либо произвольную гипотезу» (35, 25–26). Это высказывание, относящееся не только к физике, но и ко всему естествознанию, принадлежит д’Аламберу – единственному просветителю, на высказываниях которого обычно строится противопоставление материализма Просвещению. Здесь сказывается известное смещение общественного интереса от чистой математики и математической физики к биологическим проблемам, происходящее в эту эпоху. Характеризуя не Ламетри и Гольбаха, а всю передовую мысль в период с 1740 по 1775 г., Э. Брейе говорит: «…в эту эпоху происходит… настоящая дематематизация философии природы», рушится картезианское представление, что все проблемы естествознания имеют математическое решение (41, 446). Приводя соответствующие мысли д’Аламбера и Дидро, Брейе показывает, что все вообще энциклопедисты пришли к выводу о неприменимости математики ко многим областям природы, прежде всего к живой. Немалую роль сыграли в этом и открытия биологических наук.
В 1741 г. Геттар обнаружил отрастание утраченных щупалец у морских звезд. В 1734–1742 гг. Реомюр описал свои наблюдения отрастания клешни рака, он назвал этот процесс регенерацией. Ш. Бонне исследовал регенерацию у червей; в 1740 г. он открыл бесполое размножение (партеногенез) у животных, травяных тлей. Пейсоннель выяснил в 1727 г., что кораллы, которые всегда считались морскими цветами, являются продуктом деятельности морских животных. Особенно поразило всех открытие А. Трамбле (1740). Исследуя организмы, всегда признававшиеся растениями, – полипы, он обнаружил, что в некоторых отношениях они подобны растениям (можно привить части тела одних полипов другим), но это, несомненно, животные: они передвигаются, питаются, реагируют на раздражение. У этих животных Трамбле нашел изумительную особенность: если полип разрезать на части, каждая из них позднее превращается в самостоятельный полип. Впечатление, произведенное этим открытием, ярко выразил Реомюр, повторивший опыты Трамбле: «Признаюсь, когда я впервые увидел постепенное образование двух полипов из того, который я разрезал пополам, я едва мог поверить своим глазам; а это – факт, с которым я не могу свыкнуться даже после того, как видел это сотни раз» (цит. по: 60, 187). О превращении обрезков полипа в самостоятельные существа анатом Ж. Базен писал: «Только что мир увидел ничтожное насекомое, и оно изменило все, что до сего дня мы считали незыблемым порядком природы. Философы ужаснулись… голова идет кругом у тех, кто это видит» (цит. по: 81, 533).
Эти открытия показали, что есть животные, обладающие такими особенностями, какие раньше приписывались лишь растениям. Хейлз описал свои эксперименты, доказывающие, что растения обладают свойствами, которые до сих пор приписывались лишь животным: они дышат, их органы дыхания – листья.
Глубоко потрясло многих сообщение, сделанное в 1748 г. Нидгэмом. Налив в закупоренную колбу мясной сок, он стал ее нагревать. Рассматривая при этом в микроскоп содержимое колбы, Нидгэм, как он сообщил, наблюдал возникновение жизни в среде, до того лишенной жизни: в жидкости появились и стали копошиться микроскопические существа. Опыт был поставлен неправильно. Нидгэм никакого самозарождения не наблюдал. Но в XVIII в. ученые с огромным интересом продолжали микроскопические наблюдения над открытыми еще в предыдущем веке «атомами жизни». Линней включил их в систему животных и растительных организмов. Представлялось вполне возможным, что под действием тепла в безжизненной материи происходит самозарождение «животных молекул» (animalcules).
Большое впечатление произвела книга «Телиамед, или Беседы индийского философа с французским миссионером об уменьшении моря, образовании суши и происхождении человека» (издана в 1748 г. через десять лет после смерти автора – де Майе). Ископаемые окаменелости и изменения морских берегов, говорилось в этой книге, свидетельствуют, что некогда вся Земля была покрыта океаном, по мере осушения которого возникли материки. Далее де Майе развивает учение о мельчайших, невидимых семенах живых существ, рассеянных повсюду и прорастающих, когда возникают соответствующие условия. Колыбель всего живого – море, из морских животных вследствие образования суши возникают животные наземные. Под действием изменившихся условий «кожа этих животных постепенно покрывается подшерстком. Маленькие плавники превращаются в лапы и начинают служить при ходьбе по земле… Клюв и шея у одних животных удлиняются, у других сокращаются: то же происходит с прочими частями тела» (цит. по: 81, 535–536). Дальнейшее усложнение организации животных привело к возникновению людей. Вся специфика живых существ и даже человека изображалась здесь как возникшая в результате климатических изменений и действия законов природы.
Таким образом, уже в первой половине века, когда философы-вольнодумцы оставались деистами, а естествоиспытатели – богобоязненными людьми, и тех и других заставлял задуматься поток новых сведений и идей, хлынувший из наук о жизни и бросавший новый свет и на взаимоотношения между «царствами природы», и на тайну жизни, и на психофизическую проблему.
Обостренный интерес к человеку – характерная черта не одних только материалистов, но и всех просветителей. Это отмечают почти все исследователи философии XVIII в., в том числе те, которые считают роль материализма в Просвещении незначительной (например, Коплстон (47, 2–3), Шевалье (46, 416) и др.).
Соединение большого интереса к природе в целом с пристальным вниманием к человеку, его возможностям и задачам нашло своеобразное выражение в возросшем интересе к работе передовых медиков, в лице которых сочетались науки о природе и о человеке. В этой связи показательно отношение современников к Бургаве: в нем персонифицировалось слияние наук о неживой и живой природе, теоретической медицины и практического врачевания. Слава его распространилась в весьма широких кругах. Его лекции посещало много людей, далеких и от медицины, и от науки вообще, в том числе и видные политические деятели (одним из них был Петр I). Дидро пишет в «Энциклопедии» о враче, что лишь он компетентный судья в философских вопросах, «лишь он один видел чудеса природы, машину в спокойном или разъяренном состоянии, здоровую или разбитую, в бреду или в здравом уме, попеременно то тупую, то просветленную, то блистающую, то впавшую в летаргию, то деятельную, живую, то мертвую» (55, 226). Задолго до Дидро в 1747 г. эту мысль высказал Ламетри (см. 2, 192).
Таким образом, позиция Ламетри в данном вопросе не отличается от позиции других просветителей.
Еще более противоречит истине утверждение, будто концепция Ламетри покоится только на данных медицины и физиологии. Философу при этом приписывается взгляд, согласно которому «разгадать и определить сущность всей природы можно только исходя из сущности человека. Соответственно физиология человека оказывается теперь исходной точкой и ключом к познанию природы» (45, 88). В действительности Ламетри придерживается диаметрально противоположной позиции. Мировоззрение, обосновываемое данными наук о том, какова объективно существующая природа (часть которой– человек), – вот с чего начинает он свой первый философский труд. Затем он рассматривает формы, переходные от неживой материи к людям, и лишь потом обращается к человеку. Конечно, во всех своих работах Ламетри много занимается «загадкой человека», но видит в нем лишь звено в цепи природы. Решение Ламетри возникающих здесь вопросов знаменует собой новый этап в поступательном движении философской мысли.
На первом этапе штурма традиций средневековья попытки покончить с дуализмом материи и духа предпринимаются обычно в рамках пантеистических представлений. Как бы решительно ни провозглашалось здесь единство сознания и материи, неясными остаются конкретные контуры этою единства: оно представляется мыслителям Возрождения не столько в четких понятиях, сколько в поэтических образах, неся печать неопределенности, аморфности.
На основе гораздо более глубокого, рационального анализа и материальных и духовных явлений создают свои стройные системы рационалисты XVII в., опирающиеся на успехи, достигнутые к этому времени естествознанием. Хотя этот анализ по преимуществу умозрителен, он позволяет существенно полнее и глубже постичь и некоторые важные особенности мышления, и некоторые важные характеристики объективной действительности. Но здесь внимание фиксируется главным образом на том, что отличает мир мысли от материального мира. Радикально отделяет первый от второго Декарт. Субстантивируя протяженность и мышление, он постулирует существование двух независящих друг от друга субстанций. Возникает проблема: как они взаимодействуют, как координируется их функционирование? Поиски решения этой проблемы доставили немало хлопот и Декарту, и Мальбраншу, и Лейбницу, и Вольфу.
Второй, рационалистический этап развития взглядов по данному вопросу породил, таким образом, серьезные затруднения. Справиться с ними, совершить следующий шаг, поднимающий философию на более высокий уровень, сходный с монизмом XVI в., но и отличный от него, удается лишь в ходе упорной работы мысли и острой идейной борьбы во второй половине XVII и XVIII в. Большое значение имели в этом процессе учения Гоббса и Гассенди. Но в концепции решительно выступавшего против пантеизма Гоббса нематериальный бог – творец материального мира; затруднение, о котором идет речь, здесь сохраняется, не получая никакого рационального разрешения. Гассенди, принимая телеологическое доказательство бытия бога, вводит наряду с телесными объектами, из которых слагается Вселенная, бестелесную субстанцию – божество, сотворившее мир, а также нематериальную бессмертную душу человека; от дуализма и в этом учении избавиться не удалось, так же как и во всех других деистических системах данной эпохи.
В разрешении вышеописанных трудностей особенно большая роль принадлежит Спинозе. Монизм его единой и единственной субстанции опирается на такое глубокое проникновение в духовный мир человека и в явления природы, какое было неведомо мыслителям Возрождения. Но на спинозизме печать века: это спекулятивное учение, для него фундамент знания – интеллектуальная интуиция. На этом фундаменте возводится мыслью, дедуцирующей одни теоремы из других, монументальное здание спинозовской системы. Если видна связь ее с математикой, то обосновать ее естествознанием своего времени, картезианской механикой Спиноза не мог: приписывая материи инертность, эта механика не могла дать аргументов в пользу единственности субстанции. Ее единственность обосновывается здесь умозрительно, а не эмпирически. К тому же, облекая свое учение в пантеистическую форму, Спиноза, по выражению Ламетри, внес в него путаницу, «связав новые идеи со старыми словами» (2, 174); там, где природа– бог, трудно полностью освободиться от теологии.