Текст книги "Записки на кулисах"
Автор книги: Вениамин Смехов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Беспощадные мои друзья-интеллектуалы совершили важное дело для начинающего актера: никак не позволили впасть в соблазнительное самоупоение по поводу первых ролей… А соблазн велик, как велик инстинкт самосохранения. Чуть адаптируется актерский организм, чуть минует начальный этап личного вклада в общее дело – и вот уже нас тянет махнуть рукой на пережитки энтузиазма, подменить качество самокритичности количеством видимого успеха, усталости и инерции. А что за успехи и как они соотносятся с высотой нашей студенческой бескомпромиссности – у профессионалов нет ни времени, ни охоты подумать. И спасает «здоровый скепсис» на тему «жизнь есть жизнь» или «все мы были детьми когда-то». И незаметно затягивает быт, выигрывают «смягчающие обстоятельства» бытового свойства, а студенчество вспоминается только как музыкальный факт биографии. Выигрывает, говоря словами Павла Новицкого, «средний уровень» и – самодовольство в связи с ним…
Третья часть проходила на фоне таяния волжских снегов, необыкновенного, обвального вторжения весны и принесла с собой новое впечатление – может быть, самое долгосрочное для сценического опыта. Здесь ракетою к небу взвивается звонкое соло трубы, работяги смычковые симпатично варьируют основную тему, грустными пятнами врезается старая музыка разлуки, появилось множество побочных тем и вопросов у флейты и тромбона, тут есть и любопытное новшество: стремительные Цитаты из Вагнера. Это не для рисовки, и это никого не Должно пугать: Вагнер соответствует действительности третьей части «нашей программы».
Я считаю настоящим везением моего первого сезона Участие в спектакле «Ричард III». Спектакль Петра Монастырского и роль Ричарда – Засухина обрели всесоюзную славу и достойно украсили советское шекспироосвоение.
Что касается Вагнера, то это нескромная подробность личной биографии. Роль мне была поручена небольшая – сэра Кэтсби. Всему миру известна истошная фраза Ричарда: «Коня, коня! Полцарства за коня!» Как говорится, «вон там, как раз за Алексей Максимычем на третьем плане моя спина, я над керогазом склонился…». Так вот: там, на втором плане, звучит музыка Вагнера. А кто ее предложил постановщику, а кто принес из дому свою пластинку с записью «Валькирий» и «Тангейзера»? Сами понимаете, я. Вагнер звучит роково и жестоко. Ричард мечется по сцене, требуя коня взамен за полгосударства, а верный Кэтсби – и никто иной! – отвечает на всемирно популярную реплику: «Спасайтесь, государь! Коня достану!» Но это лирическое отвлечение.
Говорят, выигрывают те артисты, которые познают себя на великой драматургии. На данном персонаже, пожалуй, ничего особенно не познаешь. Но сам Шекспир плюс работа постановщика и главного исполнителя оказались в итоге заметной школой на моем пути. И школой игры, и школой жизни.
«Ричард III» затмил все частные переживания, все подробности моего быта и трудов земных. Работа над Шекспиром вырастает в моей памяти монументально как единственное воспоминание трех-четырех месяцев 1962 года.
Кстати, еще об одном важном итоге. Он сливается с мыслью об особой, феноменальной питательной среде для искусства в годы войны, в эпохи народных драм и личных потрясений, когда высокие чувства борьбы (помноженные на талант) дают жизнь новым открытиям художников. Речь идет о порыве преодоления – живородящем источнике вдохновений. Режиссер Монастырский, недавно придя в Куйбышевский театр, завоевал зрителя и город. Он завоевал – не всегда на добровольных началах – и актерскую труппу. Но свидетель первых шагов талантливого художника всегда торопится подарить таланту пророчество или ярлык. И за Монастырским закрепилась уверенная репутация современного режиссера, плодотворного лишь в актуальных драмах и комедиях, остроумного мастера обновленной сцены. Однажды он уже разрушил стереотип, и его «Дело Артамоновых» имело огромный успех не только в родном городе, но и в Москве. Но это никого ничему не научило. И городская молва театралов с новой силой пророчила провал «Ричарду III». Не будучи эпигоном, любя театр как самого себя (и наоборот), Петр Монастырский получал за счет дурной молвы прекрасное оружие – оружие «преодоления». Но этого мало. Самой великой брани – и внутри театра, и вне его – режиссер удостоился за выбор актера… Николай Засухин – Ричард? Ну – Ваня, ну – Петя, ну – Миша, в конце концов, но уж никак не Ричард, вы меня извините… Пророки-театралы перестарались, они забыли, что каждая новая работа Засухина на куйбышевской сцене побеждала вопреки предчувствиям. Это существует такой разряд актеров – играющих вопреки предчувствию, но – абсолютно убедительно. Засухину приходилось преодолевать гораздо больше, чем молву и чьи-то домыслы. Он преодолевал каждый раз всего себя: внешность, социальный тип, покойную речь, домашний «неактерский» человеческий стиль. Он просиживал Дома над гигантским аквариумом, он прозывал своих рыбок по латыни, он вникал в подробности фотолюбительства и подледной рыбалки. И это все ему надо было каждый раз преодолевать. И отнюдь не по учебнику, а по личному режиму самобеспощадности.
Меня влечет «высокий штиль» речи, когда я говорю о замечательной работе Николая Николаевича Засухина. Но я не одинок: до сего дня (а прошло два десятилетия) живет эхо его игры в «Ричарде», очень многие люди и Москвы, и Куйбышева, и других городов с удовольствием Делятся радостью старого воспоминания. Я даже не ссылаюсь на объемную прессу. Я помню толпы зрителей, взыскательных и весьма в то время утоленных москвичей, через полчаса неистовых оваций… Засухин, мне казалось, больше уставал от выходов на поклоны, чем от всего спектакля. А зритель хлопал в старом, добром здании МХАТа (там шли летом гастроли), и много раз повторялось: «Спасибо, Засухин! Оставайся в Москве!…» Через много лет он «послушался» и остался. И работает, между прочим, артистом (народным артистом) в Художественном театре. Но это – совсем другая песня, другой разговор.
Итак, «Ричард III». От первой до последней репетиции я прошагал от дома до театра, просидел в зале, независимо от личной занятости – и все рядом с Николаем Николаевичем, и все благодаря предчувствию чуда. «Ричарда III» готовили в театре весной и в начале лета 1962 года. Показали городской «премьерной» публике. Как это часто случается, публика «лицом к лицу лица не увидала», похлопала дружно и кратко, разошлась по домам… Театр выехал в Москву, на весьма ответственные гастроли. «Гвоздем» программы служил «Ричард». Москва жила активной счастливой театральной жизнью. Вот неполный перечень удовольствий любителей театра: «Варвары» и «Идиот» – Т. Доронина, И. Смоктуновский, П. Луспекаев, Е. Копелян и др. – в дни гастролей театра Г. Товстоногова; розовские спектакли А. В. Эфроса и его громкое начало в Театре им. Ленинского комсомола; «Власть тьмы» и «Каменное гнездо» в Малом; «Дамоклов меч» у Плучека в Сатире; акимовская «Тень» Е. Шварца (тоже гастроли ленинградцев); все первые спектакли О. Ефремова и молодых «современниковцев», «Вид с моста» у А. Гончарова… Москва была близка к театральному зазнайству. И тем не менее «Ричард» имел оглушительный успех.
Когда закончились гастроли, когда прошел летний отпуск, когда я с «семьей» переехал на теплоходе в Куйбышев, меня хватило в новом сезоне только на один месяц. Я дезертировал в тыл, в Москву, без определенных надежд, но с уверенностью. Все было при этом – и беседы и переживания, и телефонные звонки, и масса советчиков. Я уехал. К этому времени у меня сложились и деловые, и дружеские связи с куйбышевскими журналистами из «Волжского комсомольца». Вышло несколько моих заметок – на темы кино и театра. А в мой последний день, 29 сентября – так случайно совпало, – вдогонку моему «поезду побега» газета напечатала на трех полосах огромную пламенную статью мою «Николай Засухин – актер и человек». Там не было просто славословия, там состоялся посильный разбор и расчет со всеми ценностями искусства, связавшими начинающего актера с городом, который он покидал навсегда.
А еще через месяц я вдруг лихорадочно сочинил… повесть. Сперва в голове, конечно, а потом пришла очередь «перу с бумагой». Хвалиться нечем: ни напечатать ее не удалось, ни особой любви к ней я после не испытывал. Однако писалось очень искренне – особенно в тех частях, где речь шла о любви героя к героине и о работе героя в спектакле «Ричард III» Вильяма Шекспира. Засухина там звали Косухиным (похвальная шифровка автора), а самого героя – Леонидом. Монастырского я назвал Храмовым, а город Куйбышев – Волжанском. Вот несколько выдержек из этой повести:
«…А в театре по утрам хозяйничает Шекспир. Актеры ходят озабоченные, с измятыми листочками ролей. То на лестнице, то в проходной, то у доски расписаний кто-нибудь дурным голосом пробует вложить душу в стихи „Ричарда III“… Я прихожу ежедневно и, если не нужен на сцене, сижу в темной ложе до конца репетиции… Больше всего виноват в этом Косухин… Это стало увлекательным трудом – следить за каждым днем, каждой подробностью его движения вперед, к образу. Да, у него часто что-то не ладится, как у меня зимою. Смешно сказал: „как у меня“… Но какая воля, выдержка: между ним и всей труппой – пропасть… Даже отличные актеры – Ершова. Пономарев, Лазарев, Девяткин – понятны, нормальны, люди настроения. Косухин же – ненормален в работе. Он как прекрасная машина, которой чужды настроения-отстранения. Полностью растворяется в репетиции. Я замечаю: Храмов остановил процесс, занят кем-то другим. Косухин не теряет ритма, не отдыхает, не отвлекается. Он весь – пружина, он весь – мучительная кропотливость и постоянная неудовлетворенность собой. Как бы его ни расхваливали. Однажды на сцене Косухин вдруг стал хромать… Ричард стал хромать. Это не было намеком или пробой. Он сразу же изменил фигуру, осанку, привычки – так сочно и бесспорно, словно вчера только скопировал с живого короля Ричарда… А я сидел и нервно хихикал: только теперь понял, что почти месяц Косухин, шагая со мной по набережной, исподтишка „примеряет“ на себя хромоту, кривоту и скрюченность пальцев на руках…
Иногда вдруг, в сотый раз слушая одну и ту же фразу, перестаю видеть Косухина, слышу нового, незнакомого человека… потом это исчезает. Он по два часа сидит у Храмова, слушает замечания, а после этого готов замучить расспросами всякого – и актера, и рабочего сцены, и билетершу: «А как это место сегодня?», «А что не выходит, не выглядит, по-твоему?…», «А где хуже всего?» Я знаю, он умеет огромную пользу выуживать из суммы этих пестрых ответов…»
«…Вдруг отменились репетиции: тяжелый приступ радикулита у нашего Ричарда. Потом два дня я писал рассказ „Первый снег“ на радио, а когда записал, пришел в театр и… В зале гримеры. Храмов бранится. Нервы всех доведены до предела, до зоопарка. По коридору промчался Косухин. Я впервые заметил на нем длинный плащ и высокие сапоги. Лица не видел. Храмов хлопает ладонью по столику. Спешно закрываются все двери в зал. Гаснет свет. Ползет занавес.
Прогон спектакля – с самого начала. Музыка.
– Галя! Стоп! Все сначала! Галя!
– Что? – раздается сверху из радиорубки.
– Я же просил музыку вводить плавно, с нуля! Что вы джаз устраиваете?
Снова тишина. Из пустоты мрачно выплывает вагнеровская увертюра… Раздвигается занавес. Круглый луч падает на Ричарда. Потрясающе! Я ошалело смотрю, прикованный к стулу… Чудо – его лицо от грима переродилось… И глаза, и дыхание, и голос – все другое. Хищные щелки потонули под дремучими шапками бровей. Ледяной, изучающий взгляд. И тягуче-страшно звучат первые слова:
Здесь нынче солнце Йорка злую зиму
В ликующее лето превратило.
У нас на голове венок победный…
И я начинаю забывать, кто он, кто я, что будет дальше и кто вообще автор этого хозяйства.
…После репетиции сказать ничего не могу. Тогда он сам начинает.
– Правда, сегодня ничего?
– То есть как! Убийственно!
– Ага, и я чувствую, ничего сегодня. Слушай, а знаешь, что случилось? Я плюнул на Ричарда и шел в театр… ну, только о радикулите, о пояснице, понимаешь? Ах ты, окаянная, думаю. Свалить меня мечтаешь, не любишь, когда все идет путем? И такой, знаешь, злой сел за грим… Гляжу – прямо синий от ярости, под настроение и гримируюсь, и все дальше пошло, ну да, одно за одно… Даже на сцене бурчал под нос – ты не слыхал? – поясницу проклинал, ей-богу!»
«…Москва. Идет один из последних „Ричардов“… Я поднялся в гримерную Косухина. Надо было поговорить… Леонидовская уборная. Фотографии: роли, встречи, улыбки, надписи… дорогое, бесценное. На столике перед зеркалом отдыхают после двухчасовой безжалостной эксплуатации грим, кисточки, гуммоз и прочие орудия труда артиста. Косухин сам себе художник, гримеры отвечают только за его парик. На белом чехле полудивана лежит кольчуга, в которой Ричард будет убит в шестнадцатой картине. Вбегает. За ним – одевальщица.
– Ты ждешь? Хорошо. Так, спасибо, Нюрочка. Где меч? Ну, все.
…Совсем скоро, перекрывая темпераментом Рихарда Вагнера, он ворвется на пустую сцену. Кровавой яростью вскипят гениальные строки:
Я все сказал. Что вам еще сказать?!
Припомните, с кем боретесь вы нынче:
Со стадом плутов, наглецов, бродяг, —
Французской сволочью и жалкой гнилыо,
Что выблевала полная земля!!
И чем похабнее его агония, тем трагичнее черная бездна страха в его глазах… Затравленный убийца мечется перед лицом возмездия, перед лицом мира и своих бесчисленных жертв… «Коня! Коня! Полцарства за коня!" Предсмертной судорогой грозного зверя заразится, заболеет черно-кровавое пространство от кулис до кулис… И затрепещет ртутный столбик зрительного зала, и забьется под самый потолок в горячечной одержимости своей…»
…Два или три раза «Ричард III» был сыгран на сцене Театра им. Ермоловой. И зашел я как-то после спектакля в гримерную Засухина, о чем-то, кажется, договориться. Видим, входит известный артист, красивый, полный, сияющий улыбкой Леонид Галлис. Ермоловец пришел приветствовать в своем доме дорогого гостя. Зaсухин стоит перед ним Ричард Ричардом, взмокший, но добродушный.
– Браво, дорогой коллега! Спасибо, поздравляю от всей души!
Засухин вежливо кланяется, извиняется, переодевается. Галлис садится, и Николай Николаевич ему виден только в трюмо. Они весело обмениваются репликами; Галлис перечисляет, кто из столичных знаменитостей был сегодня и какие комплименты дарили… И вдруг… бледнеет на глазах. А артист привычно снимает парик, иссиня-черный, до плеч, накладные брови, бережно отделяет гуммозный нос, стирает морщины… На месте жгучего брюнета с рельефной удлиненной физиономией оказывается простодушный, белобрысый, лысеющий и курносый самарец, рыбак, добряк – кто угодно, только не кровожадный Ричард… И видавший многие виды Леонид Галлис начинает хохотать, бить себя по коленке, изумляться и цокать языком:
– Вот это номер! Вот это не ожидал! Чтобы такой простой парень – и вдруг… Ну и ну! Теперь уж я поздравляю, извините, самого себя… гм, с открытием!
Третья часть отзвучала фанфарами в честь большого артиста. Первоначальная тема тромбона переплавилась и составила бодрую основу мелодии фанфар. Оркестру словно бы позабылось самодовольство увертюры. Словно найден таинственный неожиданный ключ к благозвучному разрешению темы надежды.
Однако финальная музыка достаточно горька и печальна…
Человек начал самостоятельную жизнь с приличным запасом гордости. Человек сам решил свою судьбу в пользу нового знания, он нарочно уехал подальше от привычного, милого, от опеки – а для чего? Для того, чтобы первые опыты в профессии помогли скорейшему достижению искомого результата – найти самого себя, раскрыться на сцене. Будем смотреть в глаза правде: ему удалось многое. Превозмочь детское иждивенчество, научиться встречать удары судьбы без капризов меланхолии, работать в жестоких условиях периферийных авралов, не обольщаться видимостью успехов, не доверять закулисным сквознякам пасквилей и лицемерья… Ему удалось многое, но главное осталось за бортом. Ни многочисленные спектакли (9 названий за один сезон!), ни товарищи, ни режиссер, ни он сам ни на шаг не продвинули, по сравнению с училищем, ответ на вопрос: кто ты такой и что ты можешь личного, неповторимого привнести в древнейшую копилку театра?
Все множество задач, которые в пушечной поспешности я решал в театре на Волге, оказывается, были подчинены производству, плану, дисциплине труда, но ни разу – собственной индивидуальности. И только под занавес жизни в Куйбышеве, на опыте своего отчетливого потрясения старшим мастером в шекспировской роли, я стал понимать нечто наиболее важное. Здесь театр был посвящен актеру, и актер возвращал театру сторицей, совершался феноменальный акт «зажигания», и мне стало пронзительно ясно, каков может быть настоящий актер. Не только в силу особенного таланта: талантами, как говорится, Русь пребогата. И в том же театре, под руками Монастырского, немало славных имен поспорит с Засухиным по части природной одаренности. Но быть таким мучительно беспокойным с утра до вечера, не утоляться похвалами, а спешить вперед; ко уметь извлекать из театра не выгоду, а Уроки; чувственно соединять заботы и страсти данной роли со своими персональными кровью и плотью – это может только Художник.
Я опустил в рассказе, как много Засухин, обычно молчаливый и внимательны:! слушатель, как много он говорил во время подготовки «Ричарда III»… Говорил о детстве, о родителях, о каких-то обидах и недоверии к нему смолоду в театре, о своем любимом дядьке – знаменитом артисте П. А. Константинове, а всего чаще – о войне, о риске, о смертях, об аэросанях, о своем фронтовом прошлом… И это он не ради моих «красивых глаз» исповедовался. Интуиция актера поставила на карту ради великой роли все сущее в нем. Он хлопотливо разгребал то, что нажил, и особо доискивался до сильных впечатлений. Война и болезни, смерти и подлость, взлеты и падения питали, мне кажется, мозг и фантазию артиста. Этот багаж личных страстей и догадок о мире позволил ему сыграть труднейший образ так просто, трагично и неповторимо.
Именно на опыте столь дорогого мне актера я понял постепенно (и гораздо позже): во-первых, этот театр обошел меня, не задел, не просквозил моего личного сознания, а во-вторых, возможен и прекрасен другой случай, где актер становится артистом – то есть возвышается над ролью, вооружается ролью и играется ею, филигранно отработав все детали, ради чего-то высшего, ради высшего Добра, может быть. Только в этом случае театр оказывается праздником игры и школой жизни в самой нешкольной, захватывающей степени.
На опыте Куйбышева я стал понимать значение режиссера. Культура Монастырского, его свежее увлечение открытиями в театре, чувство времени и спортивное право на риск вызывали во мне большое уважение, заставляли вспоминать высокое положение дирижера в оркестре. Хорошего дирижера в хорошем оркестре. Но эти непростые рассуждения оставим «на потом».
Ошибется тот, кто обернет мой рассказ против данного театра или, не дай бог, против периферийного искусства вообще. Истина в актерской судьбе индивидуальна. У меня лично сложилось так, а не иначе. Но я на всю жизнь сохраню глубокое почтение к труду моих первых коллег и товарищей – тем более достойному, чем суровее его режим. А что до понятия «провинциальности», то я и сегодня убеждаюсь, что оно только эстетично, а меньше всего географично. У многих завзятых москвичей-артистов, кроме пренебрежения к другим и беспочвенного бахвальства, ничего «столичного» за душой. А художественная интеллигенция Ростова, Саратова, Воронежа или Новосибирска, как известно, сто очков вперед дает иным своим московским собратьям по части эрудиции и творческой энергии…
Я уехал, потому что второй сезон не обещал мне ни интересных ролей, ни развития. И режиссер не обещал.
Я уехал не только в родной город – согреться после «ненастья». Нет, я надеялся на удачу, на такое дело, где буду нужен и полезен, я сохранял в душе все затихающий звук камертона, внушенного вахтанговской школой.
…Москва. Осень 1962 года. Живем в стареньком бараке, ожидающем слома: приютил двоюродный брат. Пишу повесть, топлю кое-как печку и совершаю налеты на театры. Кто-нибудь да примет. У Охлопкова отложили до весны. В ермоловском Шатрин назначил показ и недовольно буркнул: «Не надо было из Куйбышева сбегать, хорошими театрами не бросаются….» Евгений Симонов дружески обнимает (он руководитель Малого театра), многословно посвящает в свои неприятности, обещает. Но от нашего общего с ним педагога узнаю, что не стоит больше ходить. Месяц моей персоной занят Ю. А. Завадский. Он видел «Опаленные жизнью», хвалит мою роль, созванивался со старым другом Б. Е. Захавой. Тот ему подтвердил хорошее мнение, заявил, что за надежды я подавал и как умел «держать зернышко». То есть зерно образа, по термину К. С. Станиславского. Юрий Александрович слушает мои отрывки, советует, очень приятно делится новостями – об американском балете, о премьере в Большом театре; шутит, вспоминает Маяковского. Затем велит мне готовиться к серьезному показу перед художественным советом. Монолог из «А.Б.В.Г.Д.» Виктора Розова и монолог Дон-Карлоса из Шиллера. Время идет, худсовет откладывается, Юрий Александрович просит позвонить через два дня. Я звоню через три, он недоволен, что я не мог еще пару дней подождать, – заболела Серафима Германовна. Жена моя устроилась инженером не по прямой специальности, но ее жалованья хватает, жарим котлеты под треск печи в стареньком бараке на Бутырском хуторе. Стены оклеили афишами и фотографиями моих спектаклей прошлого го да, я пишу повесть об актере, настроение бодрое. Выдержки читаю профессору Бореву, живому и близкому человеку, щукинскому преподавателю эстетики. Из Пет-ропавловска-Камчатского вернулись, по моему образу и подобию, Юра Авшаров с Наташей Нечаевой, друзья-однополчане. Юру после мытарств взяли в Театр сатиры, а Наташа, чрезвычайно одаренная характерная актриса, прописалась в родном институте, преподает сценическую речь и художественное слово… Возникли было надежды-разговоры о создании нового театра – на каких-то романтических условиях: и профессионального, и человеческого отбора. Это все слухи, мечты, прожекты. В ноябре мне посоветовали показаться в Театр драмы и комедии. Я совсем ничего о нем не знал, кроме того, что туда ушли многие наши выпускники и что там работает Надежда Федосова, поразившая меня в роли матери в фильме Ю. Райзмана «А если это любовь?». Покажись, советовали, какой-никакой, а все же – ну перезимуешь, а там, глядишь…
Ничего не знаю печальнее на театре, чем эти регулярные показы артистов. Когда предъявляются к новой жизни студенты-дипломники, это еще полбеды. Они хоть сколько-нибудь защищены отметками, молодостью, фанаберией. И кроме того, они являются в театры своей командой. Но когда профессионалы, кочевники-горемыки Решаются переустроить судьбу: записываются в очередь к заведующему труппой такого-то театра, ждут, репетируют со случайными помощниками-партнерами, не спят ночей, узнают о бесконечных переносах дня показа и, наконец, предстают перед лицом незнакомого синклита… Сердце сжимается при виде этих хлопот с переодеванием, с реквизитом… На лицах, конечно, возбуждение, воодушевление и остатки былой самоуверенности. А в душе… Актеры выкладываются в отрывках, поют, танцуют, играют на гитарах – подчас в нелепой обстановке случайного помещения. Главный режиссер сидит в окружении главных артистов, членов совета, они о чем-то значительно переговариваются. Входят и выходят здешние актеры – солидные люди с зарплатой, с ролями. А что такое показываться в знаменитый театр? Помню, меня попросили «подыграть» в некоем отрывке, и я проехался по показам в Театр сатиры, на Малую Бронную и в Театр им. Пушкина, к Б. Равенских (это было давно). Мне-то ничего не грозило, я-то уж, как говорится, был «в полном порядке», но боже мой, что делалось с моим организмом… Дрожь заячья, руки-ноги не поспевают за словами, слова не поспевают за мыслью, мысли обледенели. А на тебя внимательно взирают, удобно расположась в креслах, на стульях и на столах, знакомые, незнакомые, маститые, киноэкранные… А каково же главным «виновникам торжества» – этим тысячам по праву и без права ушедших, уволенных, ищущих место актеров! Я понимаю, инженер предъявляет печатные труды, или чертежи своих предложений, или список работ и свершений… ну, ответит начальнику с глазу на глаз на интересующие вопросы – и все! А бедная актриса или актер обязаны целому сборищу неродных людей выдавать напоказ не только страсти и умение играть образы, но заодно и Есе, чем богаты: руки, ноги, торс, волосы, дефекты речи и лица, цвет кожи и неказистый рост… Благословен тот коллектив, который умеет быть гостеприимным в день показа (независимо от того, нравятся или не нравятся нынешние гости); низкий поклон тем хозяевам театра, которые делают все возможное, чтобы унизительную суть данного зрелища максимально приукрасить покойной атмосферой, дружеским участием и хотя бы видимостью теплоты, заинтересованности, что ли…
Короче говоря, я показался и был принят. Монолог Дон-Карлоса читал в настроении Ричарда – Засухина. В отрывке из «После бала» Н. Погодина, в шутовской роли Барашкина, выступил с помощью однокурсницы Татьяны Акульшиной. По обычаю, доказывал, на что способен и в драме, и в комедии. Тем более что к этому призывало название театра (самое, к слову сказать, расплывчатое из названий). Итак, с конца ноября 1962 года я служу в Московском театре драмы и комедии. Главный режиссер до января 1964 года – Александр Константинович Плотников. Один из первых выпускников ГИТИСа, сотоварищ К. Зубова и К. Половиковой, приглашаемый когда-то Вс. Мейерхольдом на пробу Хлестакова, острохарактерное, недюжинное дарование… Когда он покинул наш театр, его несколько раз пригласили в кино, и перед смертью он доказал, что актерское ремесло забросил напрасно. Я очень запомнил его занозистого, крикливого и доброго генерала в фильме «Возмездие» А. Столпера по книге К. Симонова. Да, он распорядился судьбой, как мне кажется, менее успешно, чем она желала распорядиться им. Александр Плотников организовал театр в 1945 году, сразу после войны. Горячий пафос победителей, гордая счастливая любовь к Родине находила выход в откровенной громогласной патетике. Таковы были фильмы той поры, ансамбли песен и плясок, архитектура высотных зданий и избыточная лепка вестибюлей кольцевой линии Московского метрополитена. Таков был и молодой Театр драмы и комедии со своим первым нашумевшим спектаклем «Народ бессмертен» по В. Гроссману. Историки-специалисты театра называют в качестве особенно заметных еще две вещи репертуара: «Дворянское гнездо», где блистала Татьяна Махова, и «Каширская старина». К моему времени театр этот хвалили двояко: за старые заслуги либо за то, что это… «театр тружеников». Так говорили и в Московском управлении культуры. Я опускаю перечень спектаклей репертуара, который застал, чтобы не впадать в тон сожаления и упреков. Одно могу сказать: моральное, человеческое состояние труппы находилось на вполне достойном уровне. А то, чего не мог делать режиссер А. Плотников, того уж, увы, не мог. Патетические взывания к артистам, старые методы работы… Актеры, живые свидетели искусства нового времени, участники современных кинофильмов, радио– и телеспектаклей, с трудом переживали свое анахроническое состояние на сцене. Ложные позы и мизансцены, комикование и заигрывание со зрителем, выбор пьес и прочее никак не отвечали ни духу эпохи, ни запросам дня. Театр стоял на пороге кризиса. Ходили тревожные слухи о чьих-то интригах, о том, что недруги главного режиссера хотят его свержения, но кризис был объективным фактом. Театральная Москва обходила Театр драмы и комедии, аншлагов не было, билеты выдавались «в нагрузку» к дефицитным «современникам». Контингент зрителей был, мягко выражаясь, пугающе пестрым. Александр Константинович Плотников трагически упорствовал, не желал видеть изменений в жизни и в театрах, не посещал ни одного другого дома, кроме своего театра и своего жилища… Кого-то он обижал, кого-то обманул, кого-то не понял. Например, не принял в свое время Иннокентия Смоктуновского и Евгения Лебедева – за «бледность» их художественных дарований…
Кризис делал свое дело медленно, но верно. Появились группировки. Выявлялись свои Робеспьеры и Талей-раны. Все смелее подымались голоса и головы на собраниях. Свежий ветер времени занес в театр выпускника-режиссера ГИТИСа, ученика Н. М. Горчакова и А. А. Гончарова, Петра Фоменко. Вокруг него и его экспериментальной работы, пьесы С. Ларионова «Даешь Америку!», образовалось магнитное поле. Поле населила молодежь. Часть труппы ворчала, часть труппы молчала, а третья часть сочувственно кивала. Я попал сразу и в «поле», и в компанию «третьей части». Днем шли репетиции пьесы венгра Иштвана Каллаи «Правда приходит в дом». Постановщик – выпускник вечернего режиссерского отделения училища им. Б. В. Щукина, мой «младшекурсник» Яков Губенко. Вечерами и ночами, вне плана, работали «Даешь Америку!».
В начале декабря в театре случилось событие: приехал Леонид Леонов, которого Плотников и друг театра критик Евгений Сурков уговорили отдать право первой постановки его старой, «спасенной» пьесы «Метель». Пьесу отыскал, опубликовал в «Знамени», предпослав свое вступление, именно Е. Д. Сурков. Классик приехал, народ почтительно расселся вокруг него, и началась читка. Читал Леонид Максимович замечательно. События пьесы грозные, персонажи выпуклые, как горы, текст вершится значительно, словно камнепад в горах. Слегка прижат и неподвижен один угол рта, седоватые короткие усы, едкий колющий взгляд… слова высекаются ясно, четко, крупными слитками. О, мы почувствовали, с какой высоты спустился к нам писатель. После чтения он побеседовал, мнения труппы особенно не испросил, поделился воспоминаниями о 30-х годах и о том, как ему не посчастливилось с этой пьесой (и даже, кажется, совсем загрустив, позабыл, как ему вскоре повезло со следующей, с «Нашествием» – впрочем, и ему, и театрам)… Главные роли поручены главным силам театра – В. Кабатченко, Т. Маховой, Н. Федосовой… Я заработал хорошую, хотя и небольшую, роль несчастного влюбленного таджика Мадали Ниязметова.
Ровно год пройдет со времени читки Леонида Леонова, спектакль «Метель» просмотрит комиссия. Плотников перейдет на радио, а «Метель» разберут по кирпичику. Но это будет через год.
«Правда приходит в дом». Яша Губенко нервно и стремительно осуществлял свою выдумку. Участников спектакля мало, человек шесть. Спектакль, что называется, мобильный. А он его решил еще мобильнее сделать: лишил света, музыки, радио, мизансцен. Очень увлечен был идеей обнаженного диалога и «крупных планов» на сцене. Сын отдаляется от родителей, у него своя жизнь, которая кажется взрослым подозрительной, происходит темная история с какой-то машиной, с какой-то девицей…