355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Каверин » Эпилог » Текст книги (страница 1)
Эпилог
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:35

Текст книги "Эпилог"


Автор книги: Вениамин Каверин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Краткий пролог

Увы, у всех нас недолгая память. Только этим и может быть объяснен тот печальный факт, что население нынешней России, которое вроде бы должно прекрасно помнить советскую действительность, сегодня склонно безнадежно упрощать и огрублять тогдашнюю картину мира. «Это была эпоха всеобщего энтузиазма, дешевой колбасы в магазинах, это было время стабильности и порядка!» – заклинают одни. «Нет! Это был период серости и бездарности! Власть легко управляла послушным советским стадом, а противостояла ей всего лишь крохотная кучка отважных бойцов-диссидентов!» – негодующе отвечают другие.

Между тем вполне очевидно, что реальная картина советской общественной и интересующей нас сейчас литературной жизни была куда более сложной, объемной и интересной для изучения. «Социальный пресс, – пишет М.О.Чудакова, – менял профиль и силу давления: какие-то выступающие его части давили до конца, до уничтожения; в других же – обнаруживались зияния, отверстия, которые могли служить какое-то время нишами, и даже – отверстиями с выходами на поверхность».

Долгая творческая судьба Вениамина Александровича Каверина (1902–1989) представляет собой увлекательный и внушающий почтительное удивление пример того, как в нечеловеческих условиях человек может остаться человеком, даже не вступая в прямой политический клинч с тоталитарным режимом. Рецепт Каверина был таким: бескомпромиссная вера в Литературу и в свое писательское призвание. А это помогало неустанному и успешному поиску («Бороться и искать, найти и не сдаваться!»)тех самых ниш в советском литературном процессе, которые формировались благодаря спасительным дефектам социального пресса эпохи.

Родившийся в Пскове, в семье военного музыканта и выпускницы Московской консерватории, Вениамин Зильбер (такова настоящая фамилия Каверина) в 1912 году поступил в Псковскую гимназию, где проучился шесть лет. Зимой 1919 года он приехал в Москву, здесь окончил среднюю школу и поступил на историко-филологический факультет университета. В 1920 году юноша перебрался в Петроград, где продолжил образование на филологическом факультете тамошнего университета. Одновременно он поступил в Институт живых восточных языков, на арабское отделение.

1 февраля 1921 года Каверин принял участие в первом организационном собрании литературной группы «Серапионовы братья» [1]1
  По свидетельству Николая Чуковского, это самоназвание для группы было предложено именно Кавериным. «Он в то время был пламенным поклонником Гофмана. Его поддержали Лунц и Груздев. Остальные отнеслись к этому названию холодно» ( Чуковский Николай.Литературные воспоминания. М., 1989. С. 80).


[Закрыть]
, куда кроме него вошли молодые прозаики, поэты и критики: Илья Груздев, Михаил Зощенко, Всеволод Иванов, Лев Лунц, Николай Никитин, Елизавета Полонская, Михаил Слонимский, Николай Тихонов, Константин Федин. Первый настоящий успех пришел к Каверину после опубликования повести «Конец хазы» (1924), которая произвела благоприятное впечатление на столь непохожих друг на друга ценителей литературы, как Максим Горький и Осип Мандельштам. Самое известное произведение Каверина – роман «Два капитана» (1936–1944), где, между прочим, «ни разу, даже в эпилоге, когда поднимают тосты за победу» «не упомянуто имя Сталина» (подмечено Наталией Зейфман) [2]2
  Зейфман Наталия.Любовь к двум капитанам // «Бороться и искать, найти и не сдаваться!»: К 100-летию со дня рождения В.А.Каверина (1902–1984). М., 2002. С. 79.


[Закрыть]
.

До самого конца 1920-х годов Каверин совмещал литературную работу с научной деятельностью. В 1923 году он окончил Институт восточных языков, годом позже – университет, где был оставлен в аспирантуре. В 1929 году вышла в свет каверинская книга «Барон Брамбеус: История Осипа Сенковского, журналиста, редактора». Эта книга одновременно была и диссертацией, успешно защищенной Кавериным (он получил звание научного сотрудника 1-го разряда) [3]3
  Более подробное изложение биографии Каверина читатель найдет в «Эпилоге», а также в хорошей книге: Новикова О., Новиков Вл.В.Каверин. Критический очерк. М., 1986.


[Закрыть]
.

Вениамин Каверин – профессиональный литератор, без остатка отдающий всего себя писательской и исследовательской работе. Вот лейтмотив мемуаров и дневниковых свидетельств о нем современников, иногда восхищенных, иногда – насмешливых и ревнивых.

Николай Чуковский: «Каверин писал ежедневно, регулярно, – по две страницы в день, – и иначе не мог. Он работал так, словно на службу ходил, а по воскресеньям устраивал себе выходной день и даже не приближался к письменному столу… Я знал Каверина как человека, уверенного в себе, высоко ценящего свой труд, неуступчивого, иногда даже заносчивого» [4]4
  Чуковский Николай.Литературные воспоминания. С. 319.


[Закрыть]
. Леонид Добычин: «Он произвел очень здоровенькое впечатление (то есть впечатление очень здоровенького молодого человека)» [5]5
  Добычин Леонид. Полное собрание сочинений и писем. СПб., 1999. С. 304.


[Закрыть]
. Корней Чуковский: «У Кав<ерина> готов целый том критических статей. Целые дни он сидит и пишет. Счастливец» [6]6
  Чуковский Корней. Дневник. 1901–1969: в 2 т. Т. 2. М., 2003. С. 297.


[Закрыть]
. Александр Кондратович: «Заходил Каверин. В хорошем настроении. “Как вы?” – спросил я его. “Хорошо. Написал письмо в “Литературку”, в котором пишу, что меня оболгали, и о том, что я не имею никакого отношения к зарубежным передачам”. – “Не напечатают”. – “Наверно. Но я написал”. Потом стал говорить, что вовсю работает над романом и скоро кончит его. Ему кажется, что роман получается. Вот он мне нравится. Если бы хоть у каждого десятого интеллигента была такая бодрость и ясность духа. А то ведь…» [7]7
  Кондратович Александр. Новомирский дневник. 1967–1970. М., 1991. С. 260.


[Закрыть]
Николай Каверин: «Он чувствовал себя счастливым только тогда, когда у него хорошо шла работа» [8]8
  Каверин Николай. Несколько случаев из жизни отца // «Бороться и искать, найти и не сдаваться!»: К 100-летию со дня рождения В,А.Каверина (1902–1984). С. 82.


[Закрыть]
.

Нравственное устройство личности Каверина было таково, что уважение к собственному таланту естественным образом переливалось у него в искреннее и трогательное восхищение писательским даром современников. Не в последнюю очередь именно внятное и честное представление Каверина о подлинной иерархии советской литературы, очень мало совпадавшее с официальной версией, заставляло автора «Двух капитанов» смело отстаивать права своих живых и мертвых собратьев по цеху. «Порядочность не позволяла ему трусить» [9]9
  Зейфман Наталия. Любовь к двум капитанам. С. 72.


[Закрыть]
. Среди тех, о ком и о чьем литературном наследии Каверин хлопотал, – Михаил Булгаков и Леонид Добычин, Лев Лунц и Николай Заболоцкий, Александр Солженицын и Михаил Зощенко…

Одно имя должно быть выделено даже и в этом славном ряду: имя Юрия Николаевича Тынянова, без преувеличения, формовщика каверинской писательской стратегии, его литературных вкусов и заветных жизненных правил. «Институт приучил меня к дисциплине, к работе неустанной, ежедневной, трудной… А дома меня ждал второй университет – Юрий Тынянов», – вспоминал сам писатель [10]10
  Цит. по: Каверин Вениамин. Собр. соч.: В 8 т. Т. 7. М., 1983. С. 400, 388.


[Закрыть]
. Пародийно-заостренно преданность Каверина своему наставнику описала язвительная Лидия Гинзбург: «Если Тынянов сказал какому-нибудь человеку грубость, то Каверин после того этому человеку не кланяется» [11]11
  Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 383.


[Закрыть]
.

В 1922 году Каверин женился на сестре Тынянова, Лидии (1902–1984), ставшей впоследствии прозаиком, автором исторических повестей и романов.

Много сделал Каверин и для замечательного драматурга Евгения Шварца, который в дневнике (февраль 1953-го и сентябрь 1955 года) оставил исключительно выразительный словесный портрет своего друга:

«Он был всегда ясен. И доброжелателен. Правда, чувство это исходило у него из глубокой уверенности в своем таланте, в своей значительности, в своем счастье… Как это ни странно, знания его как-то не задерживались в его ясном существе, проходили через него насквозь… Еще более бесследно проходили через него насквозь жизненные впечатления…

Бог послал ему ровную, на редкость счастливую судьбу, похожую на шоссейную дорогу, по которой катится не телега его жизни, а ее легковой автомобиль… Мы часто отводили душу, браня его за эгоизм, самодовольство, за то, что интересуется он только самим собой, тогда как мы пристально заняты также и чужими делами. Но за тридцать лет нашего знакомства не припомню я случая, чтобы он встретил меня или мою работу с раздражением, невниманием, ревнивым страхом. Нас раздражало, что ясность ему далась от легкой и удачной жизни… Ни тени предательства, ни попытки бросить товарища в трудную минуту, отказаться отвечать на его горе мы не видели за все тридцать лет дружбы от Каверина. Мы отводили на нем душу еще и потому, что недостатки его были так же ясны и просматриваемы, как и все его существо. И вдруг поняли – жизнь показала, время подтвердило: Каверин благородное, простое существо. И писать он стал просто, ясно, создал в своих книгах мир несколько книжный, но чистый и благородный. И мы любим теперь его и весь его дом…

И сколько я его помню, был он с людьми даже несколько наивно приветлив, ожидая от них интересного. От ученых – что расскажут они что-нибудь научное, от меня, актера, – чего-нибудь актерского. Но тогда же, вскоре, почувствовал я, что и ученых, и актеров видит он как через цветное стекло, через литературное о них представление. Из “Серапионовых братьев” был он больше всех литератор…

И к литературе подходил он через литературоведение. И то, что прочел, было для него материалом, а то, что увидел, – не было. Точнее, вне традиции, вне ощущения формального он смотрел, но не видел…

…Каждое утро, на даче ли, в городе, садился Каверин за стол и работал положенное время. И так всю жизнь. И вот постепенно, постепенно “литература” стала подчиняться ему, стала пластичной. Прошло несколько лет, и мы увидели ясно, что лучшее в каверинском существе: добродушие, уважение к человеческой работе, наивность мальчишеская с мальчишеской любовью к приключениям и подвигам – начинает проникать на страницы его книг…

Читатели почувствовали преображение Каверина. Мальчик в гимназической курточке, сохраняя свои литературные пристрастия, заговорил с читателями по-человечески. Особенно удалось ему это в “Двух капитанах”. Вот сколько, оказывается, дорог ведет к тому самому сочувствию, что дается как благодать. Даже такая благополучная и асфальтированная самой судьбой дорога, что досталась Вене» [12]12
  Шварц Евгений.Живу беспокойно… Из дневников. Л., 1990. С. 290–291, 505–509.


[Закрыть]
.

Обширные выписки из дневника Евгения Шварца приведены не только потому, что позволяют многое узнать о Каверине, но и потому, что книга, которую вы держите в руках, как представляется, создавалась в прямой полемике с концепцией каверинской личности, предложенной Шварцем.

Во-первых, автор «Эпилога» стремился существенно скорректировать, если не вовсе разрушить свою репутацию вечного удачника и везунчика. Во-вторых, в силу законов жанра в «Эпилоге» Каверин обратился к сырому, жизненному, не пропущенному сквозь литературные фильтры материалу. Он попробовал писать больше не о себе, но о времени, предпринял попытку проникнуть в психологию больших и сложных людей (например, Пастернака и Маяковского).

Эпиграфом ко второй части «Эпилога» автор сделал мандельштамовскую лютую эпиграмму на Сталина «Мы живем, под собою не чуя страны…». Но прекрасно подошел бы и следующий фрагмент из поэтологического эссе Мандельштама «Разговор о Данте»: «То, что для нас безукоризненный капюшон и так называемый орлиный профиль, то изнутри было мучительно преодолеваемой неловкостью, чисто пушкинской камер-юн-керской борьбой за социальное достоинство и общественное положение поэта» [13]13
  Мандельштам Осип.Разговор о Данте // Мандельштам Осип. Сочинения: В 2 т. М., 1990. С. 221–222.


[Закрыть]
. Со всеми очевидными поправками, этот отрывок сжато концентрирует в себе едва ли не основной сюжет «Эпилога». Из каверинской книги становится понятно, каким неимоверным внутренним напряжением давались ему отмечаемые всеми внешними наблюдателями ясность, доброжелательность и уверенность в своем таланте. «Эпилог» полон жестких самооценок и покаянных признаний: «Я точно хвастался, доказывая, что книга написана поверхностно, слабо»; «Пьесы были плохие. После прозы работа над ними казалась мне скользящелегкой»; «Я ушел, не дождавшись конца собрания, чувствуя, что выступил беспричинно-нелепо. Но странно – когда на другой день Слонимский сказал мне, что я избран в правление большинством в один голос – во мне все-таки шевельнулось удовлетворение. Это значит, что уже началась, уже вступила в свои права душевная деформация, с которой я тогда еще не умел и не хотел бороться». Сходные примеры из «Эпилога» легко многократно умножить.

«Меня спасла (а могла и не спасти) склонность к самоотчету». Так резюмировал сам Каверин в одном из эссе, составивших его последнюю мемуарную книгу.

На постоянную внутреннюю рефлексию и мучительный самоанализ накладывались типические для каверинского поколения обстоятельства, диктовавшиеся людоедской эпохой. Это и выматывавшие душу регулярные аресты любимого брата, и горькое разочарование в ближайших соратниках – братьях-«серапионах» (в первую очередь в Федине и Тихонове), и, наконец, тягучая неравная борьба с органами за право не стать сексотом, выигранная неимоверным напряжением душевных и нравственных сил.

Коротко говоря, после прочтения «Эпилога» хочется подыскать более точную метафору для описания каверинской судьбы, чем та, «дорожная», которую предложил Шварц: легковой автомобиль на прямом асфальтированном шоссе [14]14
  Дополнительный и важный штрих к тому, как Каверин изображен в дневнике Шварца, привносит обстоятельство, без нажима сообщаемое в «Эпилоге»: едва ли не единственный из друзей писателя, Шварц знал о попытке НКВД завербовать Каверина в осведомители.


[Закрыть]
. Или же придется себе представить водителя, каким-то чудом ухитрявшегося лавировать по советскому бездорожью. Да так лавировать, что у стороннего наблюдателя создавалось ощущение ровного и безмятежно-спокойного пути.

Хотя, как и всякий писатель, Каверин был склонен к беллетризации в своих мемуарах, большинство фактов, сообщаемых им в «Эпилоге», подтверждается при сверке их с документальными источниками, а многие впервые обнародованные писателем сведения, вкупе с недюжинными литературными достоинствами этого произведения, превращают «Эпилог» в увлекательную, хотя и печальную книгу [15]15
  Приношу глубокую благодарность Марии Котовой за помощь, оказанную при работе над этим предисловием.


[Закрыть]
.

Олег Лекманов

Предисловие

Заранее должен предупредить, что эта книга написана в начале семидесятых годов, то есть в период так называемого застоя. Господствующим ощущением, ставившим непреодолимые преграды развитию и экономики, и культуры, был страх. Правда, это было не то чувство, которое мы испытывали в тридцатых – сороковых годах, когда страх был тесно связан с арестом, пытками, расстрелом, смертельной опасностью во всех ее проявлениях. Но это был прочно устоявшийся страх, как бы гордившийся своей стабильностью, сжимавший в своей огромной лапе любую новую мысль, любую, даже робкую, попытку что-либо изменить. Это был страх, останавливающий руку писателя, кисть художника, открытие изобретателя, предложение экономиста.

Вот в такой-то атмосфере я и начал работать над «Эпилогом». Мне было семьдесят лет, и я не надеялся, что судьба подарит мне счастливую возможность продолжать – и даже энергичнее, чем в молодости, – любимую работу. Я решил подвести итоги – вот почему «Эпилог» ни в коем случае нельзя считать трудом, связанным с историей советской литературы. Этот труд тесно связан лишь с моей литературной историей. Это объективный рассказ о людях и отношениях, некогда меня поразивших. Возможно, что многое в нем необходимо уточнить, хотя основные факты подтверждены документами (Приложения). Возможно также, что моя точка зрения на некоторые литературные события или на некоторых видных деятелей нашей литературы пристрастна. Я не прошу извинения за эти недостатки – они естественны. Напротив, я прошу как читателей, так и литературный круг отнестись к ним беспощадно. Может быть, благосклонная ко мне судьба даст мне время исправить мои ошибки.

Часть I

I. Засада
1

Кончая книгу «Освещенные окна», я не переставал сожалеть, что некоторые главы опущены по велению того «внутреннего редактора», о котором впервые написал, кажется, Твардовский. Лишь очень немногие читатели догадаются, что многолетний опыт помог мне придать книге законченный вид и скрыть эту неполноту, на которую я решился сознательно, понимая, что вполне откровенный рассказ о литературной жизни Ленинграда двадцатых годов был бы не пропущен редакцией и бросил бы опасную тень на всю трилогию в целом.

Между тем мне казалось существенно важным напечатать «Освещенные окна» по причинам, которые касаются не только двадцатых годов, но и всей нашей литературы в целом. Опущенных глав немного, но они придали бы большую определенность политической атмосфере, о которой я почти не писал. Это умолчание было легко для меня. Литературные интересы всегда заслоняли от меня интересы политические, и это, кстати сказать, характерно для опоязовцев, у которых я учился. Читая дневники Б.М. Эйхенбаума (хранящиеся в ЦГАЛИ) или переписку Ю.Тынянова с В.Шкловским (там же), невольно приходишь к мысли, что эти люди, всецело занятые перестройкой мирового литературоведения, были, в сущности, аполитичны. У них – это видно по письмам – не было основания бояться перлюстрации, достигшей в наши дни могущественного охвата, – явление, глубоко исказившее, если не уничтожившее, русскую эпистолярную литературу XX века.

Дневники Б.Эйхенбаума полны размышлений о борьбе нового направления против академической науки, отчетов о литературных спорах, кратких рассказов о значительных встречах. Об арестах – одна строка: «20 августа. В городе аресты (Лосский, Лапшин, Харитон, Волковысский, Замятин)». У старшего поколения ОПОЯЗа не было политического прошлого. Исключение составлял Шкловский: он в своей книге «Революция и фронт» рассказал, что был близок с видными представителями партии эсеров и энергично действовал как комиссар Временного правительства на Румынском фронте. Храбрый человек, он поднял батальон в атаку, был ранен. Генерал Корнилов лично наградил его Георгиевским крестом, и, хотя в этой необычайно интересной, написанной по живым следам книге не говорится о борьбе против большевиков, нетрудно представить себе, что в стороне от этой борьбы он не был. Книга кончалась пророчески: «Еще ничего не кончилось». Меру исторической незаконченности Революции тогда, в 1921 году, трудно было вообразить. Думаю, что и эту книгу, над которой я работаю в 1975-м, можно закончить такими же словами.

Как бы то ни было, после книги «Революция и фронт» Шкловский перестал интересоваться политикой. Со студенческих лет он занимался теорией литературы и теперь, на рубеже двадцатых годов, отдался ей, и безусловно. Знаменитый литератор, работавший в разных жанрах – научное исследование, полемическая статья, фельетон, – он был одной из самых заметных фигур литературного Петрограда. Блистательный оратор, острый полемист, он славился редкой находчивостью и едким остроумием.

Итак, политическая деятельность осталась позади, и, выпустив книгу, в которой были подведены итоги, он считал, что вправе забыть о Советской власти. Но она о нем не забыла.

2

О том, что весной 1922 года в Москве готовится процесс эсеров, на котором должны были рассмотреть дела, связанные с виднейшими деятелями этой партии, мы не знали, он, очевидно, знал или догадывался. Иначе, подойдя однажды вечером к Дому искусств с саночками, на которых лежали дрова, и увидев в окнах своей комнаты свет, он не спросил бы Ефима Егоровича:

– А что, Ефим, нет ли у меня кого-нибудь?

Единственный из оставшихся в доме елисеевских слуг, маленький, сухонький, молчаливый, с желтой бородкой на худом лице, Ефим Егорович относился к новым обитателям дома с симпатией.

– А вот пожалуй, что и есть, – ответил он. – У вас, Виктор Борисыч, гости.

Дрова, лежавшие на саночках, предназначались родителям Шкловского. Очевидно, прежде всего он доставил их по назначению. Не знаю, где он провел ночь. Вечером следующего дня он появился у нас, в квартире Тынянова, на Греческом, 15, слегка напряженный, но ничуть не испуганный. Почти такой же, как всегда, не очень веселый, но способный говорить не только о том, что чекисты ищут его по всему Петрограду, но и о стиховых формах Некрасова, которыми тогда занимался Юрий.

Иногда напряжение прорывалось.

Мы были не одни. У Тынянова сидел некто Вася К., пскович, учившийся почти одновременно с Юрием в Псковской гимназии. Он был из дальних знакомых, в семье моих родителей, да и в тыняновской, его не любили. К нам он зашел в этот вечер по делу: он открыл в Пскове маленькую книжную лавку, но превращаться в «частника», как тогда называли нэпманов, ему не хотелось, и он надеялся, что ему удастся оформить свое предприятие под маркой ОПОЯЗа.

Юрий нехотя познакомил его с Виктором. Через пять минут этот Вася К. был, как теперь принято выражаться, «в курсе дела». Тем поразительнее показалось мне, что в доме, который был проникнут не высказанным, но всеми нами остро подразумеваемым желанием спасти Виктора от ареста, этот вежливый, красивый, хорошо воспитанный человек заговорил (хотя и с оттенком осторожности) о своих торговых расчетах. ОПОЯЗ выпускал сборники, которые немедленно раскупались, и К., упомянув об этом, неловко воспользовался словом «благополучие».

– Все мое благополучие заключается в этой чашке чая, – с опасно разгладившимся от бешенства лицом рявкнул Виктор.

Улыбка застыла на побледневшем лице Васи К. Он что-то пролепетал, и разговор прекратился. И даже не прекратился, а перешел в преднамеренно затянувшуюся паузу, которую нельзя было понять иначе, как наше обшее желание, чтобы Вася К. немедленно удалился. Он понял. Протянуть руку Виктору он не решился.

Когда дверь закрылась, Юрий сказал о нем два слова, которые я, к сожалению, забыл. Но запомнилось впечатление, что они в полной мере исчерпали психологическую сущность Васи.

Я сказал, что Шкловский был в этот вечер почти таким, как всегда. Таким, да и не таким! Впервые я видел его в «деле» – это военное выражение вполне подходит к тому состоянию, в котором он находился. Бежать. Но куда? И как?

Скрыться немедленно, засесть где-нибудь в потайном месте, в подполье, он не намеревался. Надо было подготовить побег, а это требовало открытого присутствия в городе, причем не только ночью, но и днем. Впрочем, подобный ошеломляющий образ действий был в тот вечер, кажется, еще не ясен ему.

Мы условились: если оконная занавеска в тыняновской спальне завязана узлом – все благополучно, можно зайти. Если нет – засада. Нужно было переодеться, и он ушел в моем осеннем пальто и чьей-то шапке, кажется Льва Николаевича. Простились, как всегда, просто пожали друг другу руки. Все волновались. Но происходившее, которое попахивало смертельной опасностью, было значительнее любой аффектации, любого лишнего жеста.

На другой день я, как всегда, пошел в Институт восточных языков, но занимался плохо, хотя давно ждал перевода и толкования вдохновившей Пушкина суры Корана. Мне было не до Корана. Я ушел, не дождавшись Бартольда, хотя никогда не пропускал его лекций.

Возвращаясь по Невскому, я зашел к Мише Слонимскому в Дом искусств и нашел его похудевшим, помрачневшим. Он уже знал, что Виктора ищут. Мы поговорили о возможности побега, но он только рукой махнул.

– Схватят. Не сегодня, так завтра.

Мы вышли, он должен был зайти в типографию, где-то на Песках. Там печатался наш альманах «Серапионовы братья».

Вероятно, агент шел за нами от Дома искусств и видел, как, остановившись у ворот на Греческом, я показал Слонимскому, где квартира Тыняновых, – он давно собирался заглянуть к Юрию. Завязанная узлом занавеска была хорошо видна с улицы. Мише я о ней не сказал. Мы простились.

Лев Николаевич и Юрий были на работе, Лена хозяйничала, Лидочка занималась, а с Инночкой играл мой друг с гимназических лет Толя Р., левый эсер, успевший за два года посидеть и в Бутырках, и на Гороховой, 2, и лишь недавно, по ходатайству Юрия, выпущенный на волю. Прошло минут десять, прозвенел колокольчик над кухонной дверью, и вошел незнакомый, плотный, среднего роста человек, опрятный, с обыкновенной внешностью, однако чем-то напомнивший мне того сыщика-альбиноса, который при белых обыскивал квартиру Гординых в Пскове. Из кухни он почти пробежал в коридор, заглянул в столовую, потом, вернувшись, – в спальню, ничего не ответив на вопросительные взгляды Лены. Он показал ей свою карточку, но и без карточки яснее ясного было, кто он такой и с какой целью явился.

– Документы, – спокойно сказал он Толе и мне.

Лена с неосторожной поспешностью стала развязывать занавеску. Он остановил ее.

– Оставьте как было.

Я показал свою трудовую книжку, а Толя, к моему удивлению, билет члена партии левых эсеров.

– Вам известно, что легальная деятельность нашей партии разрешена? – спросил он.

Чекист молча усмехнулся, вернул билет. Без сомнения, он прекрасно знал, что эта легальная деятельность была снова запрещена, тому назад с полгода.

Он предупредил Лену, что все приходящие в квартиру будут задержаны, а когда Лена спросила: «Надолго?» – ответил: «Смотря по обстоятельствам».

Телефон у Тыняновых тогда еще не работал, и, выяснив это, чекист куда-то ушел – ненадолго, минут на десять, внушительно запретив нам выходить из квартиры. Потом вернулся, и началось ожиданье. Он ходил по кухне, поглядывал в окно и курил, не обращая внимания на нас. Я думал, что начнется обыск. Нет. Ни обитатели квартиры, ни случайно подвернувшийся левый эсер не интересовали его. Кстати, я спросил Толю, почему он показал свой билет, и он ответил сдержанно:

– Так лучше. Меня знают.

Напряжение первых минут засады прошло, захотелось есть. Полчаса назад это желание показалось бы странным. Мы пообедали. Заходить в кухню не хотелось, но мы заходили. Чекист сидел у окна, курил, зажигая одну папиросу от другой. Я почему-то старался показать ему, что мы ничуть не встревожены. Это был страх. Спокойнее всех держался Толя. Бутырки и Гороховая не прошли для него даром.

3

День был уже в разгаре, шел третий час, когда чекист, потеряв терпение, снова побежал звонить по телефону. Случилось, что как раз в эту минуту Лена, относившая на кухню грязную посуду, увидела через окно, что к нам идет Давид Выгодский, известный испанист, историк литературы и переводчик, тот самый, о котором Мандельштам написал:

Как закорючка азбуки еврейской… —

с необычайной точностью изобразив внешность этого доброго, умного, но, может быть, не очень смелого человека. Смелой и сметливой показала себя как раз Лена: осторожно, бесшумно приоткрыв дверь, она дождалась, когда Выгодский показался на лестнице и махнула ему рукой. Очевидно, жест был достаточно выразительный: испанист немедленно повернулся, спустился вниз на цыпочках и исчез.

После этой счастливой случайности можно было, кажется, не опасаться, что Виктор попадет в засаду. Выгодский мог предупредить не только его, но и всех друзей Юрия – и в литературных кругах, и в Коминтерне, где Юрий служил переводчиком французского отдела. Почему он этого не сделал, осталось загадкой.

Наконец чекиста сменили двое других. Он был сдержанновежлив. Эти сразу стали вести себя как хозяева квартиры. Проверив надежность закрытого и заваленного старой мебелью парадного хода, они притащили из комнаты Льва Николаевича кресла, уселись и стали, ссорясь, обсуждать какое-то несправедливое, по их мнению, назначение. В Чека уже были должности и награды, и какой-то Лешка Свиридов, ничем не отличавшийся от них, несправедливо получил более высокую должность или награду. У них были свои огорчения и заботы, своя жизнь, и меня поразила разнонаправленность этих забот в сравнении с теми, которые тревожили нас. Они, ругая Лешку Свиридова, почти машинально занимались своим делом, заключавшимся в аресте имярека, досадуя лишь на то, что это нельзя сделать немедленно, а мы остро, болезненно волновались, думая о том, что пройдет еще час или два и друг, занявший в нашей жизни такое неоценимое место, будет схвачен на наших глазах.

Лена предупредила чекистов, что вскоре вернутся с работы хозяин дома и его брат, и все же, когда прозвенел колокольчик и вошел Юрий, они воинственно бросились к нему. Он сразу понял, что случилось, вспыхнул, но удержался и позволил обыскать себя с нескрываемым негодованием. Впрочем, они только снаружи похлопали по карманам пальто и небрежно заглянули в его портфель. Очевидно, искали оружие. Это было при мне, и я наконец разглядел их. У одного, постарше, с короткими руками и ногами, было страшноватое лицо – мелькало что-то решительное, зверское. Второй был узкоплечий, серый, с бегающими глазами.

Лев Николаевич пришел через полчаса. Когда его обыскивали, он сказал весело: «Бомба!», а потом любезно опустошил свой портфель, выложив на стол чью-то историю болезни, стетоскоп и молоточек. Разумеется, он сразу понял, кого ждут чекисты, но вопреки трагичности положения перед ним, очевидно, мелькнуло что-то комическое. Когда Лена кормила его и Юрия, он, посмеиваясь, сказал, что сегодня ждет приятеля, Льва Эммануиловича Шкловского. Мы знали его. Из многочисленных Шкловских, рассеянных по всему земному шару, меньше всех был похож на Виктора Шкловского, без сомнения, этот военный врач, статный, высокий, красивый, с чуть седеющей шевелюрой, подтянутый, радушно-уверенный, с твердой осанкой.

– Как же быть? – спросила Лидочка, которая время от времени задавала неожиданные вопросы.

– Разберутся, – спокойно ответил Лев Николаевич, пообедав и отправляясь в свою комнату, где он немедленно снял сапоги, лег на диван и уснул. Шел уже седьмой час.

– А в семь собирался зайти Варшавер, – сказал Юрий.

Это был его сослуживец, аккуратный, чистенький, маленький, с розовыми щечками. Юрий говорил, что он даже думает по-французски.

Но когда ровно в семь прозвенел колокольчик, оказалось, что это не Варшавер, а нищий. Старший чекист даже плюнул с досады, но младший подозрительно сощурился – уж не заподозрил ли, что это загримированный Шкловский?

Нищий был большой, рыжий, без шапки, с холщовой сумкой через плечо, в оборванном армяке и опорках. Он хотел было остаться в кухне, но кухня, как главный наблюдательный пункт, была оккупирована чекистами, и они проводили его в столовую. С трудом уяснив себе положение, в котором он оказался, нищий снял суму и смиренно уселся в уголке: он был доволен. Пожалуй, он был единственным посетителем тыняновской квартиры, который считал, что ему повезло. Впоследствии он попытался проповедовать слово божие, но, убедившись, что находится в кругу убежденных атеистов, замолчал, положив руки на колени и поглядывая вокруг. От него шел крепкий, не неприятный мужицкий запах пыли, дороги.

Варшавер пришел вслед за ним и смертельно испугался, когда чекисты накинулись на него, едва он переступил порог. Заглянув в кухню, Юрий сказал ему несколько слов, и он сразу же успокоился. Портфель его был туго набит книгами и бумагами. На одной из них нашлась успокоившая чекистов печать Коминтерна.

Теперь стало ясно, что в ближайшие часы или даже минуты надо ждать новых посетителей, которые будут приходить и оставаться в квартире на неопределенное время: Толя Р. сказал, что, беспокоясь о нем, может явиться младший брат, студент Военномедицинской академии Захарий, которого у Тыняновых звали просто Зайка или даже Заяц.

– А может быть, и еще кто-нибудь, – прибавил Толя, застенчиво и одновременно загадочно улыбнувшись.

Успокоившись, улыбающийся Варшавер, поговорив с Юрием по делу, ради которого он зашел, рассказал о сенсационном выступлении Клары Цеткин на съезде французской компартии в Туре, а потом заметил, что вскоре за ним, очевидно, прибежит жена, потому что он обещал ей вернуться к обеду.

И она действительно прибежала, высокая, полная, едва ли не вдвое выше мужа, взволнованная, в шляпке, которая еле держалась на пышных волосах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю