355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ведрана Рудан » Любовь с последнего взгляда » Текст книги (страница 2)
Любовь с последнего взгляда
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:11

Текст книги "Любовь с последнего взгляда"


Автор книги: Ведрана Рудан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Сижу на детском стульчике возле плиты, жарко, мой любимый кот, его зовут Сладкий Виноград, мурлычет у меня на коленях, я учусь в первом классе, сейчас сижу читаю маленькую книжку про лягушку, в книге всего несколько толстых страниц, картинок больше, чем текста, на каждой странице всего по одной фразе, крупные буквы, жирный шрифт, книжка называется «Кто там прыгает». Про лягушку. Я уже прочитала маленькие книжки про кошечку Мацу и про гномов, которые живут в пестрых грибах. В кухню входит папа, у него красные глаза, садится в углу, смотрит на меня исподлобья, я тоже смотрю на него исподлобья, Сладкий Виноград мурлычет. Что, спрашивает папа. Ничего, говорю я. Что ты читаешь, спрашивает папа. Про лягушку, говорю. А рукоделие?! Мне осталось очень мало, говорю я, только одна роза и маленький листик. Большую скатерть с букетом роз в каждом углу и с огромной охапкой роз в центре я засунула в корзинку у себя в комнате, школьная выставка рукоделия еще через три недели, я не люблю ручной труд. Папа поднимается с места, хватает меня за волосы, тащит по лестнице. Где скатерть, ревёт он. Я бросаюсь на колени, вытаскиваю скатерть из корзины. Корова, говорит папа, ленивая корова, говорит папа, чтением на жизнь не заработаешь, рычит папа. Займись чем-нибудь толковым, корова! Хватает меня за волосы, поднимает с пола, толкает вниз по ступенькам, я падаю, встаю, сажусь на детский стульчик. Папа садится в углу. Я сижу на стульчике, расправляю на коленях скатерть, втыкаю иглу в нарисованный на ткани листок розы. Сладкий Виноград лежит рядом со мной, у ног, на полу, потому что мои колени заняты скатертью. В иглу вдета зеленая нитка, я втыкаю и втыкаю ее в маленький листик.

Мы с Кети лежим на траве. К самым нашим носам склоняются ветки белой черешни, в белой черешне много воды, поэтому черви ее не любят. Мы глотаем ягоды, не разламывая, целиком, с косточкой. Кто знает, сколько нам лет? Десять?

Мне бы хотелось, чтобы у меня был парень, говорит Кети. А я бы хотела велосипед, чтобы путешествовать куда угодно и найти маму и папу. Ты ненормальная, говорит Кети, каких маму и папу, они у тебя есть. Других, говорю я, настоящих, это не мои мама и папа. Да ладно, говорит Кети, ты ненормальная, зачем тебе другая мама и другой папа, я бы не хотела другую маму и ничего другого, я бы тоже хотела, чтобы у меня был велосипед. У тебя есть велосипед, говорю я. Да, говорит Кети, но этот велосипед у меня общий с сестрой, я бы хотела свой собственный. Я разламываю одну черешню. Смотри, Кети, говорю я. В белой мякоти червяк. Видишь? Фу, говорит Кети и выплевывает черешню, фу, фу, пойдем домой. На площади мой папа. Кто знает, который сейчас час? Пять, четыре, шесть, день сегодня хороший. Где ты была, говорит папа. На нем пестрая рубашка, которую он носит по обычным дням, и его всегдашние широкие брюки. Он стоит рядом со мной, я вижу его глаза, красные края век, от него пахнет чесноком и еще чем-то. Мы с Кети ели белую черешню, белую, а в них червяки, мы так удивились, Кети… Он резко бьет меня ребром ладони по левому уху, со всей силы. Свинья, свинья… Отправляйся домой, ленивая свинья, займись делом! Под шелковицей сидят рыбаки, смотрят на нас. Я плачу и бегу домой. Вхожу в дом. Мама на втором этаже, в туалете. Спускается на кухню, я знаю, что она курила, чувствую запах. Она всегда курит только в туалете, сигареты «Фильтр 57», до середины, оставшуюся половину кладет в карман фартука, на потом. Папа не должен знать, что она курит, а на самом деле об этом знают все, и он, и бабушка, и я. Что с тобой, спрашивает мама. Мы с Кети были под черешней, папа меня ударил, у меня до сих пор звенит в левом ухе, я ничего не слышу левым ухом, мне очень больно, пойдем к врачу. Сходишь завтра, ничего страшного, зачем ты пошла через площадь, ведь есть и другие дороги, ты могла пройти мимо дома тети Аницы, если бы ты пошла той дорогой, все было бы в порядке. Вечно с тобой проблемы. Я ничего не сделала, говорю я и плачу, ухо болит, я жду не дождусь, жду не дождусь, кричу я и бросаюсь вверх по лестнице, в свою комнату. Мама не спрашивает, чего ты ждешь не дождешься, золотце мое. Если бы она спросила, я бы сказала ей, жду не дождусь, когда за мной придут настоящий папа и настоящая мама, и я расстанусь с вами и не увижу вас больше никогда, никогда, никогда, никогда! Чтоб глаза мои вас больше не видали никогда, никогда, никогда! Ааааа…

Бабушку я взяла бы с собой, к настоящему папе и настоящей маме. Бабушка меня любит. Всегда, когда папа колотит меня или маму, она расплетет свою длинную, седую косу, тонкую, как мышиный хвост, и причитает: йоооооой, ууууууй, йооооой. Папа колотил маму вот как, он валил ее с ног на пол, в кухне, на темно-желтые плитки, а потом топтал и бил ногами, а у нее изо рта вылезали красные пузыри, пух, пух. В нашем городке не было телефона, дядя Тони, он был телефонистом, с помощью больших скоб на ногах залезал на деревянный столб и вызывал полицию. Полиция приезжала. Пройдемте с нами, товарищ! Он уходил. А потом приходил назад.

Вглядываюсь в прошлое. Я в спальне. Папиной и маминой. Папа ходил по домам, собирал членские взносы для Красного Креста. В большой тетради с толстой обложкой у его записаны имена и фамилии и суммы. В этой тетради у него лежали и деньги. У тети Марии был маленький магазинчик, она продавала там молочную карамель, газеты, сигареты, карандаши, ручки, тетради и металлические бигуди. Я каждый день вытаскивала немного денег из толстой тетради и покупала сто грамм карамели, а иногда даже триста. Дядя Марио каждое утро топтался в магазине. У него большая грыжа, огромная, между ногами. Куда ты собрался, Марио, с такой грыжей, спрашивает тетя Зора, его жена. А тебе что за дело, отвечает дядя Марио. Знаю, знаю, ты идешь на пляж, где голые женщины, как тебе не стыдно показываться там с такой грыжей? Не стыдно, откуда иностранкам знать, что там у меня в штанах, хахахахаха, смеется дядя Марио. И тетя Мария смеется. Я жду конфет. Каждое утро дядя Марио утешает тетю Марию, которая любит милиционера Мирко. Дядя Мирко тоже любит тётю Марию, но что толку. У него жена и дети, он милиционер и в Партии. Ему нельзя разводиться, это запретила ему Партия и председатель дядя Божо. Тетя Мария разведена, у нее есть дочка. Дядя Божо сказал: отдай малышку Мери отцу, разведенная женщина, да к тому же не член Партии, не имеет права воспитывать ребенка. Малышку Мери ее папа не взял, потому что не согласилась его жена, это мне сказала моя бабушка. Кто дает тебе деньги, ты каждый день приходишь, говорит мне тетя Мария. Дядя Ловро, говорю я тонким голосом. Дядя Ловро – это брат моего деда. Он вернулся из Америки, чтобы умереть дома, сказала мне бабушка. Он спал у нас, в маленькой комнате. У него были доллары в банке в Опатии, он ел рыбу с костями, и у него ни разу не застряла кость в горле. Ни разу. Немного долларов он держал под подушкой, когда он спал пьяный, мама не брала его доллары из-под подушки. Мы люди порядочные, говорила моя мама. Потом он от нас переехал, и его обокрала моя тетя. Это нам в благодарность, сказала моя мама, за все, что мы для него делали, варили, стирали, гладили. Я хотела бросить большую тетрадь в море, пусть ее вода унесет, пусть папа думает, где же моя тетрадь, где эта проклятая тетрадь, ты не видела мою тетрадь, спрашивал бы папа у мамы. Какую тетрадь, сказала бы мама. Где тетрадь, нигде ее нет.

Я опоздала. Папа увидел меня на площади. Побежал за мной. Как я бежала?! О, как я бежала! Как стрела, как тигр, леопард, газель, антилопа, как ракета, как мотоцикл «Гуччи» моего дяди Антонио. Как страшно, действительно страшно я бежала! Хух, хух, хух, хух! Я чувствовала его дыхание за спиной. Никогда не забуду его дыхания! Хух, хух, хух, хух, хух! Чеснок и белое вино. Хух, хух, хух, хух, хух! Я несусь! Первая лестница. Скорее наверх! А папа за мной! Хух, хух, хух, хух… Сейчас, сейчас я остановлюсь! Я хочу остановиться и расплакаться, и сказать: папа, не надо, какой смысл, я же уже съела карамельки, давай постоим, поговорим, у меня все болит, я не могу больше бежать, хух и хух, не бей меня, папа, не надо, давай остановимся! Но я не останавливаюсь. Взбегаю по другой лестнице, скорее к дому тети Мици. Тетя Мици запирает за мной, папа колотит в дверь, бум, бум, бум! Колотит, колотит, колотит, бум, бум, бум. Безрезультатно. Я запыхалась, вся дрожу.

Сядь там, говорит мне тетя Мици. Я сажусь на диван. Иногда тетя Мици рассказывает мне истории, а я погружаю свои маленькие руки в ее бусинки. У нее несколько мисок, наполненных бусинками, фиолетовыми, зелеными, золотыми, розовыми, бледно-зелеными, их килограммы, тонны. Тетя Мици рассказывает мне про то, как она была молодой. Наш городок был беспошлинной зоной, все здесь было дешевле, и кофе, и сахар и керосин. Тетя Мици и другие девушки под своими широкими юбками проносили контрабанду, и кофе, и сахар, и керосин. Таможенники сидели в маленьком деревянном домике. Иногда они тетю Мици пропускали, иногда затаскивали в маленький деревянный домик. Тетя Мици должна была нагнуться, а потом они, один за другим, по очереди ее трахали. Они трахали тетю Мици несмотря на то, что она была горбатой. Но у нее была очень белая кожа и большие белые сиськи. Поэтому она им нравилась, а про ее горб они говорили, что он принесет ей счастье. Некоторые из девушек родили детей. Мальчиков звали Джанфранко, Джорджо, Марьетто. Девочек звали Анабела, Клаудиа, Мария. Когда закончилась война, девушки стали через Красный Крест искать отцов своих детей. Если Красный Крест их находил, Марьетты получали лиры. Некоторые таможенники женились на мамах маленьких Марий и Клаудий, а потом, когда война закончилась, сбежали в Италию. Но бывало, что Красный Крест их находил и говорил: ого, синьор, у вас, оказывается, две жены, – и тогда таких таможенников сажали в тюрьму. Папа Марьетто сидел в тюрьме, а его мама мыла полы у нас в школе.

Тетя Мици дает мне два яйца. Я размешиваю сахар и желтки, она большой вилкой взбивает белки. Деревянной ложкой я мешаю, и мешаю, и мешаю сахар и желтки. Белковая пена такая густая, что можно перевернуть тарелку, а белок останется на ней. Тетя Мици дает белку соскользнуть в большую фарфоровую чашку. Он соскальзывает, я перемешиваю все вместе, ем большой деревянной ложкой, облизываю маленькие губы. Тетя Мици уходит к моему папе, возвращается и говорит: все в порядке, тебе ничего не будет, ты же ребенок, он обещал, вы помиритесь. Иду домой, шаг за шагом, уставившись в свои черные резиновые туфли. Мне сделал их дядя Берто, у него в мастерской, на стене, много голых женщин, с большими сиськами и в маленьких трусиках, они все смеются. У жены дяди Берто на затылке седой пучок, она приносит дяде Берто чай, кофе, куриный суп, чистые носовые платки. Дядя Берто сильно потеет, втыкает шило в резину, на резину с его лба падают капли, кап, кап, кап. Наш дом совсем близко, топ, топ, топ. Я иду совсем медленно. Уже темно, я вхожу в кухню, папа берет меня за маленькую руку, пойдем, говорит он. Мы поднимаемся по лестнице, впереди я, папа за мной. Лестница узкая, деревянная. Сейчас мы в моей комнате. Папа начинает меня раздевать, не спеша. Теперь я совсем голая. Он раздирает простыню. Я стою и смотрю. Дверь закрыта. Он привязывает меня к кровати. Я связана. Папа вытаскивает из брюк ремень. Он хлещет меня ремнем, ремнем с большой пряжкой. По спине, по ногам, по рукам, по шее, по голове. Лупит, лупит, лупит. Я визжу тоненьким голосом: спаситеме-няяяяяя, мамааааа, бубушкаааа… Бабушка на кухне. Наверняка она расплетает свой длинный, тонкий, седой мышиный хвост. Слышу, как она кричит: людиииии, помогитееее, айооооой, айоооой. Мама наверняка курит в уборной и шамкает ртом, чмок, чмок, смотрит на дым и машет рукой, чтобы дым выходил через окно, половинку сигареты прячет в карман фартука, на потом. Сука, сука, сука, кричит папа. Бабушкаааа, это кричу я, бабуляяя, это кричу я, бабуляяяя, это мой тонкий голос. Бабушка воет «айоооой», мама машет рукой, чтобы дым вышел через узкое окно. Айоооой, айооой, а я уже ничего не чувствую, не вижу, не слышу. Потом я очнулась, вся мокрая от холодной воды, я отвязана. Бабушка мажет меня оливковым маслом, оливковое масло темно-зеленого цвета, оно воняет.

А сейчас лето. Мне то ли двенадцать, то ли тринадцать лет. Я на набережной. Прыгаю от радости, я поймала лобана. У него толстые, большие губы, он долго крутился около наживки, шлепал губами, они умеют сожрать наживку так, что и не заметишь, как крючок уже голый, но я поймала лобана! Рыбаки сидят под шелковицей, смотрят на меня и смеются, что-то говорят папе, папа подходит ко мне: иди домой, оденься, корова, в этом году в лагерь не поедешь, корова! Оставляю лобана на набережной и несусь домой. Кричу! Кричу, кричу, кричу. Аааааааа. Мама сидит на кухне, в углу, молчит, смотрит в одну точку, которая нигде и везде. Мне надо надеть еще одну майкууууу, всхлипываю я, папа не хочет отпускать меня в лагееерь, потому что у меня уже видны сиськиииии, аааа, оооо! Я вся в слезах, мокрая, натягиваю еще одну майку. Я не поеду в лагеееерь, ааааа… Лагерь в Словении, мы ездим туда на поезде, наши мамы нам машут с перрона. Потом на автобусе до большого дворца, мы спим в больших комнатах с большими окнами, воздух пахнет очень хорошо, мы все тощие, мы все должны стать толще, да, толще, за три недели. Кормят нас пять раз в день. Как на убой, на малину и чернику уже смотреть не можем… Специально для нас пекут хлеб, большие буханки, с девочками-словенками, которые и крупнее, и сильнее нас, мы играем в пограничников. Мы путешествуем на автобусе по всей Словении, по вечерам танцуем возле лагерного костра, вообще не моемся, взвешивают нас раз в неделю, если кто из нас теряет килограмм, а это мой случай, его запирают в комнате, пусть посидит спокойно, пусть наберет жира. И я смотрю в большое окно. Старый словенец поставил транзистор на стог сена, играет музыка, он вычесывает корову, у которой на глазах сидят мухи. В ухе у него серьгааааа! Хочу в лагеееерь, ааааа! Не ори, говорит мне мама. Бабушки нет. На мне две майки, я натягиваю поверх них и третью. Сиськи теперь не видно, рыбаки не будут смеяться надо мной, они ничего не будут говорить папе, папа не подойдет ко мне и не скажет… Тыльной стороной руки вытираю сопливый нос.

В отеле на площади устраивают встречу Нового года. От нашего дома это не дальше пятидесяти метров. Прошу тебя, папа, ну прошу, пожалуйста, прошу тебя, ну пусти меня на встречу Нового года, ну я тебя очень прошу, ну пожалуйста. Папа молчит, сидит в углу кухни. Мама курит сигарету, «Фильтр 57», в уборной, чувствуется дым, но никто не обращает на это внимания. Бабушка говорит папе: пусти ее, все дети идут, пусти ее. Папа молчит в углу кухни, в плите горит огонь, вода в кастрюле уже горячая, кот лежит рядом с плитой и тихо пердит. По кухне разносится вонь, но никто не обращает на это внимания. Сладкий Виноград часто пердит, мы привыкли, никто даже и не спрашивает, чем это воняет, мы же знаем, что Сладкий Виноград постоянно пердит, рыбу он ест каждый день. А в полнолуние вообще поди знай, что он ел. Мама спускается из уборной. Ну я очень тебя прошу, пожалуйста, ну ради бога. Ну ради бога, что со мной там может случиться, ничего, я же не шлюха, чтобы со мной что-то случилось, там будут только наши, никого из чужих, все из нашего городка, ну прошу тебя, ну ради бога. Папа молчит. Пусти ее, говорит бабушка, это же рядом, в двух шагах. Мама молчит, она сидит рядом с плитой, причмокивает губами. Слышно, как кипит вода, жарко, кот мурлычет, да, очень жарко, папа сидит в углу и молчит. Прошу тебя, пожалуйста, это мой голос, Кети, ты же знаешь Кети, а у Кети такой строгий папа, и даже он сказал, иди, Кети, я не знаю, что еще сказать, да, он сказал ей, иди, Кети, иди, это же рядом, в двух шагах, что с тобой может случиться, Кети, моя девочка, вот так сказал Кети ее папа. Действительно, отпусти ее, говорит бабушка, ну какой смысл, ты что, не слышишь. Бабушка поднимает голос. Папа выходит из кухни в темную и мрачную холодную ночь.

Бабушка говорит мне: можешь идти, свободно. Мама сидит рядом с плитой и молчит. Кот пердит, тихо, очень тихо. Я надеваю черную юбку и белую блузку, на ноги лакированные туфли, пальто у меня нет, но это недалеко от дома, два шага.

А сейчас мы в зале отеля. Стол огромный, он составлен из несколько столов в виде буквы П, под белыми скатертями. В углу большая елка, украшенная шариками, которые, если упадут, разбиваются на тысячу кусочков. На верхушке елки шпиль, тоже стеклянный, серебристо-белый, а в центре темно-красный. Через стеклянную стену зала на нас, с площади, смотрят старики и старухи, мы танцуем, и ужинаем, и поем. Они нам машут и смеются. Тут дядя Марио, он прилично одет, его грыжи не видно, но мы все знаем, что у него грыжа. Тут тетя Зора, высокая, у нее крупные, красивые зубы.

И тетя Мици тут, она накинула шаль, не видно ее горба, но мы все знаем, что у нее горб. Тут тетя Мария, которая смотрит, как танцует дядя Мирко… Он танцует со своей женой, с которой ему нельзя развестись, потому что он в Партии. Мы все это знаем. Они нам машут, оттуда, с площади, а мы смеемся и танцуем, и танцуем, и танцуем. Ровно одиннадцать сорок пять. Папа входит в зал. Широкие грязные брюки, темно-синяя шерстяная шапка, в которой он ловит рыбу, она вся в рыбьей чешуе, я не вижу, но знаю, что это так. Грязная куртка. Резиновые сапоги. От папы воняет рыбой. Панчо, наш пес, овчарка Панчо, прыгает на стол. Все визжат. Корова, говорит мне папа, хватает меня за волосы, я никому не позволю тебя тискать, шлюха! Никому! Панчо лает, опрокидывает бокалы и бутылки, папа тащит меня за волосы. Все молчат, смотрят на нас. Я никого не вижу, голова моя вывернута, я чувствую, что на нас смотрят, музыка замолкла.

Мы на площади. Волосам больно, папа тащит меня через площадь. Панчо бежит за нами, прыгает, весело лает, гав, гав, гавгавгав. Я плачу, плачу, всхлипываю, не могу выговорить ни слова. Ты ненормальный, это говорит бабушка. Мама спит, она на кухню и не спускается. Я кричу: сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший! Я как бешеная, да, именно бешеная! Почему мои родители за мной не приезжают?! Почему они позволяют, чтобы со мной такое делали?! Ждут и ждут неизвестно чего?! Бабушка расплетает тонкую седую косу, расплетает и расплетает косу, тонкую, как мышиный хвост, и готовится завыть «йооооой, айооооой, людииии, помоги-теее…» Папа падает передо мной на колени. Плачет, ааа… Говорит мне: сиди дома, я куплю тебе проигрыватель. Из носа у него текут сопли, глаза мокрые, смотрит в пол, стонет, сморкается, руки у него дрожат, хух, хух, слышу я. Я всхлипываю, он уходит в комнату, переодевается в темно-синий костюм, и белую рубашку надел, уходит в отель. Я сижу у себя в комнате, пишу в дневнике, плачу до утра. После праздников я получаю проигрыватель.

Сейчас я уже большая, девушка, мне шестнадцать лет, у меня парень. Каждый день после обеда я хожу в полоскальню. В полоскальню за мной заходит мой парень, словенец, он не знает, что мужчины в полоскальню не ходят. Мы с ним одни. Ты же обещала, ты же мне обещала, завтра у меня день рождения, ты обещала. Я обещала его поцеловать. Лучше бы мне было не обещать. Он долговязый, тощий, прыщавый, некрасивый, он мне противен, и единственный его плюс в том, что я ему нравлюсь. Только он один и ходит за мной. Приходи сегодня вечером на Святой Иван, это говорит он. Святой Иван – это наш самый лучший пляж, там много лавочек и мало фонарей. Я приду. Сейчас я сижу наверху, на террасе. Сначала пусть из дома уйдет папа, и только потом я. Смотрю, как мимо проходят люди, сижу, наклонившись к сдвинутым коленям, и жду, когда уйдет папа. Он выходит. Я чувствую это спиной, я ничего не говорю ему, он тоже ничего не говорит мне, подразумевается, что я сейчас пойду спать. Я сплю на втором этаже, он не стал проверять, в комнате ли я, я жду, когда он уйдет. Летом он возвращается домой с рыбалки рано утром. Если полнолуние, то он на Святом Иване. Сейчас я вижу его на улице, улица под моими сдвинутыми коленями. Он только что принял душ, побрился, надел клетчатую рубашку и отглаженные брюки с острой как бритва стрелкой. Он направляется в сторону Святого Ивана, я вижу это с нашей террасы. Совсем темно, мой парень ждет меня рядом с памятником. Обнявшись, мы идем по направлению к Святому Ивану. Садимся на самую далекую от фонарей лавочку, остальные освещены тоже довольно слабо. Приходит мой отец. Идет он весело, обнимает двух словенок. Они отдыхающие, из словенского дома отдыха. Этот дом отдыха зимой охраняет папа, у него есть и собака, и пистолет. Отец лапает словенок. Они что-то пьют, все по очереди, из небольшой бутылки. Я слышу странный звук. Хухухухуху. Это смеется мой отец. Я первый раз в жизни слышу его смех.

Я бы и не подумала, что это его смех, но он единственный мужчина, который здесь сидит на лавочке и смеется. То есть на лавочках сидит много мужчин, сейчас лето, но они сидят молча. И мой парень молчит. А потом они начинают петь, они, трое, словенскую песню. Мой отец красиво поет, я первый раз слышу его пение. Мой парень, словенец, гундит мне в ухо: ты же мне обещала, ты обещала. Открываю рот, первый раз в жизни в мой рот влезает чужой язык. Отвратительное ощущение! Мне противно, кажется, что меня вот-вот вырвет. Я выталкиваю его язык изо рта и говорю: с днем рожденья, а больше я не хочу. Мой первый парень что-то бубнит. Мой отец пьет из небольшой бутылки. Очень мне хочется подойти к их скамейке, взять из его руки бутылку, приложиться к ней и глотнуть большой глоток алкоголя, чтобы смыть то впечатление, которое оставил у меня во рту толстый, вялый, мясистый язык. Но я остаюсь сидеть. Бутылку держит в руке мой чисто вымытый папа, папа в чистой рубашке и брюках со стрелкой. Хотя он и вымылся, я чувствую, как от него воняет чесноком, белым вином и папой.

А теперь я снова вижу нас в том лесу. Мы ждем, ждем. Цвик, цвик, цвик, цвик. Постепенно наступает утро, медленно, медленно, но пока все еще не утро. Цвик, цвик, цвик, цвик, тихо щебечут птицы, они только начали просыпаться, еще не трещат как сумасшедшие от счастья, что уже рассвело, еще не рассвело, не совсем.

Когда-то я была учительницей. Большинство учительниц любит свою работу. Они входят в класс, исполненные желания чему-то научить маленьких и не совсем маленьких детей. Им не мешает ни вонь от детей, ни тупость коллег-учительниц, ни их злобность, ни директор, который директор только потому, что в школе он единственный мужчина. Мальчишки, а я говорю вам о том времени, когда я была учительницей, и своими движениями, и тем, как они шлепали губами, и взглядами, и репликами давали понять, что их грязные яйца полны спермы, которая вот-вот начнет извергаться в моем направлении. Девчонки воспринимали меня как соперницу. Я своими стройными длинными ногами и знаниями, которые очень часто превосходили их знания, демонстрировала, что я сильнее. В учительской дамы более зрелого возраста не могли мне простить крепких бедер и стройных длинных ног. Я жалела их, уверенная, что они всегда были старыми, а я всегда останусь молодой. Прекрасная уверенность, которая с возрастом проходит. В конце учебного года я никому не ставила неудовлетворительных оценок, хотя хорватский язык, который я преподавала, предмет трудный. Завуч говорила: вы не хотите работать летом. Я говорила: некрасиво ставить единицы детям, которые все-таки стараются. Да, стараются! Даже те дрочилы-второгодники, у которых нет ни одного учебника, а из школьных принадлежностей только клей БФ и полиэтиленовый пакет. Я была дерзкой, молодой, беззастенчивой, уверенной в себе и храброй, потому что на работу мне было наплевать. Если вышвырнут на улицу, я ничего не потеряю. Мне было безразлично, кто курит в уборной, чья мама пьет, кто переправил оценки в журнале и кого трахает директор, только ли учительницу географии или еще и молоденькую химичку. Я не могла поверить, что этот господин, который каждое утро приходил в школу с аккуратно распределенной по всей лысине прядью волос, кого-нибудь трахает. Такую прическу американцы называют «флагом», потому что, если налетает порыв ветра, прядь развевается. Это же просто супер, если такой человек может кого-то трахать и если имеется женщина, которую не тошнит с ним трахаться, притом что каждый раз когда его жирное тело стонет в оргазме, на его выпученные глаза падает «знамя». Для меня важным было только то, что в конце каждого месяца я получала зарплату. Из-за того, что я в конце каждого месяца получала зарплату, я смогла уйти из дома. Бабушка умерла, я понемногу забывала ее. Высокие скулы, тонкие губы. Иногда мне снилось, что она улыбается, накрывает меня шерстяным одеялом, гладит по голове. Во сне она всегда была выше меня. Я рано вытянулась, еще девочкой была на две головы выше бабушки.

Из дома я ушла неожиданно, никто меня не провожал до автобуса. У меня не было дерматинового чемодана, была только сумка, и когда автобус тронулся, в пыли на остановке не остались стоять, обнявшись, мои отец и мать. Господа, дело было вот как. Я вернулась из школы. На мне была черная водолазка и длинная черная юбка, на ногах черные «доктор мартенс», которые, ясно, не были настоящими «мартенсами», но выглядели как настоящие. Я не думала о том, как мой даркерский имидж воспримет папа, забыла, что ему всегда нужно какое-то время, чтобы въехать в тренд. Старик всю жизнь говорил мне: пока ты живешь в моем доме, пока ешь мой хлеб, правила устанавливаю я. Я ела свой хлеб и носила свою юбку. Я вошла на кухню, старик сидел в углу, плита была горячей. Тишину, казалось, можно было резать ножом. Старуха посматривала на меня с ужасом, боялась, что я что-нибудь скажу. В нашем доме все молчали, кода старик сидел в углу, а он сидел в углу всегда. Тишину нарушали только самые короткие фразы. Суп! Хлеба! Соль! Еще соли! Суп холодный. Дай вина! Сядь по-человечески! Локти со стола убери! Не сутулься! Не болтай за едой! Мы никогда не садились за стол все вместе. Я ела одна, когда возвращалась из школы. Отец ел в час дня, один. Мать ела всегда в разное время, тарелку держала на коленях, за стол никогда не садилась. Я сидела возле плиты и листала газету. Люди меня останавливают на улице, сказал он. Мы с матерью продолжали молчать. Он не был пьяным, просто был в очень плохом настроении. Глаза у него были темно-серыми, мрачными. Люди останавливают меня на улице, повторил он. Мы молчали. Люди смеются надо мной, заорал он и треснул кулаком по деревянному столу. Смешно бы было, если бы мой старик оказался на месте Мастроянни в каком-нибудь итальянском фильме. Отец семейства орет, две женщины умирают от страха, а зрители в зале от смеха. Что же натворила молодая женщина? Старые женщины никогда ничего не делают, только все время трясутся. Я смотрела в газету, напряженная, как ружье, снятое с предохранителя, я уже тогда знала, как выглядит снятое с предохранителя ружье. Старуха вытирала руки кухонной тряпкой. Вытирала, вытирала, вытирала. Ты выглядишь как шлюха! Я посмотрела ему прямо в покрасневшие, воспаленные темно-серые глаза. Кто выглядит как шлюха? Перестаньте, сказала старуха, прекрати, замолчи, замолчи, вечно ты начинаешь. А кто начал, начала не я! Я сижу читаю газету, молчу. Почему ты ему ничего не скажешь? Шлюха, я что, не с тобой разговариваю?! Хорошо, со мной, значит, со мной, так кто шлюха, а, старый орангутанг? Он глянул на меня как-то растеряно. Я и сама удивилась, когда сказала «старый орангутанг». Старуха дернулась, вскочила. Сжала тряпку обеими руками, она стояла, уставившись на плитки пола, спиной к отцу, а ко мне боком. Ты выглядишь как шлюха! Люди смеются надо мной, останавливают на улице, спрашивают: кто это умер у твоей дочери, кого она оплакивает, по кому носит траур?! Сначала всему городу демонстрировала свою пизду, а теперь решила в монастырь податься?! Ты все-таки выбери, кем собираешься стать, шлюхой или монашкой? Шлюхой или монашкой, повторил он. Шлюхой, шлюхой, успокойся, такой же шлюхой, как твоя родная сестра, которая в Триесте в борделе подохла от сифилиса, может, ты забыл? Длинные юбки возбуждают больше, чем короткие, кто на меня посмотрит, у того сразу встает – я смотрела прямо в его покрасневшие глаза. Он, не говоря ни слова, встал из-за стола, встала и я. Он приблизился ко мне, мы не так уж часто стояли с ним рядом, тем не менее исходившую от него вонищу – смесь чеснока и белого вина – я узнала бы среди тысячи других запахов. Он дохнул на меня этим смрадом. Схватил за грудь. Я почувствовала на груди его руки, ладони, пальцы. Его рот был открыт, в уголках губ слюна. Он приподнял меня и понес к коридору, а там швырнул в стеклянную дверь шкафа. Меня удивила его сила. Стекло поранило мне голову, глаза залило кровью, по рукам тоже текла кровь. И по плечам, и по голове. Звучит избито, очень избито, но у меня буквально потемнело в глазах. Именно потемнело в глазах. Можно было подумать, что я потеряла сознание и поэтому вокруг темнота. Я так не подумала, я понимала, что я в сознании, в темном, мрачном сознании. В себе, но вне себя. То, что называют «потемнело в глазах», так и выглядит – темнеет в глазах. Вступаешь во тьму, потом тьма отступает, но остается бешенство. Я стряхнула с себя стекло. Старуха смотрела на меня. Молчала и мяла тряпку. Я подошла к плите, схватила за ручки большую кастрюлю, в которой кипела вода, не помню, были ли ручки горячими, я не почувствовала, медленно повернулась к отцу и запустила кастрюлю ему в голову, надеясь его убить. Он хотел отстраниться, дернул головой в сторону. Кастрюля попала ему прямо в лицо, и на мгновение он как будто прилип к стулу и стене. Потом, как в замедленной киносъемке, соскользнул со стула и вытянулся на кухонном полу, с окровавленной головой и мертвым телом. Старуха кричала: прекрати, прекрати! Я была совершенно спокойна и холодна как лед. Наклонилась, подняла с пола кастрюлю, помедлила. Я ждала. Тяжелая кастрюля была у меня в руках, пустая, но способная убить. Если бы он сделал хоть одно движение, если бы приподнялся, я бы его добила. Я ждала. Старуха смотрела на меня. Спокойно держала в руках тряпку. Он лежал тупо и мягко, словно спал. Я дотронулась до его головы носком туфли. Он не шевельнулся. Я прыгнула на его мягкий живот. Я прыгала по нему и прыгала. Прыг, прыг, прыг! Никакой реакции. Если бы он был резиновым, надувным, может быть, воздух и вышел бы через какое-то отверстие? Или бы он лопнул. Бах! Я прыгала и прыгала на его животе. Когда мы были маленькими, на школьном дворе во время перемены мы угощали друг друга каждый своим завтраком. Хочешь кусочек, хочешь кусочек?! Иногда кто-нибудь и брал кусочек печенья или пирога, но редко. Полагалось угощать, но не угощаться. Я слезла с отцовского живота и сказала старухе: давай, прыгай, хочешь кусочек, хочешь кусочек? Прыгай, прыгай, он сдох, попробуй кусочек! Она смотрела на меня вытаращенными глазами, мотала головой, налево, направо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю