Текст книги "Портативное бессмертие"
Автор книги: Василий Яновский
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
В основе хронических заболеваний лежит неудовлетворенность человека, недовольство прошлым, настоящим, чувство, что он создан для иного. Вот почему Жан считал необходимым условием удачной деятельности – целостное, религиозно-нравственное мироощущение. Поскольку интеллект выражает себя – излучает – буквально во всем (не только «стиль – это человек», какой вздор), то нам легко было найти множество способов воздействия, дополняя атрофированные статьи характера одних лиц гипертрофией других. Так родилось чистописание: мы заставляли копировать (вначале по кальке) письмо; постепенно человек, выводящий буквы второго, начинал приобретать душевные свойства наших эталонов, психических илотов {7} , гармонических доноров. Мы учили одних жевать, подобно другим (если графически представить следы укусов разных челюстей, то они будут так же различны, как и почерки); чихать, смеяться (фонетически и мимически), курить, жестикулировать, ласкать, произносить, дышать: взращивая таким путем, пересаживая нужные нам особенности в аппаратуру больного, вытесняя его изуродованные, неполноценные, дегенеративные функции. Сексуальный пласт мы вслед за Фрейдом считали необходимым дренировать, приближаясь, однако, – благодаря религиозному началу – скорее к христианской беседе. Мы старались отколоть, разъединить сексуальные центры: сознательно-памятно-воображаемо-интеллектуальный от спинномозгового, вегетативного… усыпить первый, затормозить. Влияние первого центра – жадного, ненасытного – нам казалось причиною многих заболеваний: действуя через солнечное сплетение, он дает начало целому ряду кишечно-сердечных недугов. Мы стремились любыми средствами поставить барьер воображению, и рвали таким образом могучую порочную дугу рефлекса. Некоторые результаты удавалось достигнуть только потому, что большинство взрослых, страдающих, сразу, до конца понимали нас (словно зная, чувствуя это же самое – давно). Одним из лучших прозрений Жана надо считать его обувь. В безденежные студенческие годы он однажды приобрел на Marché aux Puces [12] подержанные башмаки; солидная, видимо английская, тяжелая пара туфель (новой цена несколько сотен) – крепкой, дорогой кожи, с толстыми подошвами. Целые, только стерты, подошвы, каблуки, у носков – два-три бугорка от пальцев. Жан ими очень гордился: чудно, и сносу не будет. Но постепенно он начал испытывать недомогание: что-то ему все недостает – забыл или потерял. Какая-то метаморфоза с ним медленно произошла: перемещение центра тяжести, сдвиг. Словно бесформенные массы колебались, переливались в нем, как в трюме плохо груженого корабля. Тьма заливала его душу, и в этой черни появлялись и пропадали тусклые силуэты, как в аквариуме: мелькнет рыбий хвост, плавник, и снова исчезнет. Странные чувства им овладели: ненависть – особенно к молодым, хорошо сложенным мужчинам; злобная, паучья похоть – к мясистым толстозадым женщинам (что противоречило его обычному вкусу). Он чувствовал себя больным, инвалидом, хотя жаловаться на что-нибудь определенное не мог. Изменилась походка: уменьшился ростом, сутулился, одна рука свисала ниже другой, даже лицо обострилось, стало асимметричным. Наконец, Жан испугался, предчувствие неминуемой, грозной, близкой опасности овладело им: словно навеки лишившись одиночества, интимности, обменяв что-то, растратив, – постоянно на людях, с врагами (впустив соглядатая к себе, в себя). Тогда осенило: башмаки, от них! И связались концы с концами: он вспомнил, заметил наконец (а раньше не помнил или упускал из виду): это началось с обуви, ослабевало, когда ее временно сбрасывал, усиливалось к вечеру. «Я могу вылепить этого проклятого горбуна! – уверял Жан. – Я его видел воочию. Да что, я сам в него превратился. Его нужно найти, у, мерзкая скотина». Отсюда уже сама собою напрашивалась мысль: попытаться тщательно подобранным платьем воздействовать, толкать несчастных в нужном, счастливом, противоположном направлении. Вообще, приходилось постоянно изобретать новое, пробовать, менять, отсеивать, на ходу подгоняя, сравнивая и улучшая: мы были одни в неисследованных тропиках и только подозревали, что где-то близко продираются, изнемогают нам подобные. К Жану обращались по самым разнообразным поводам. Так, он однажды блестяще развел супружескую пару: жизнь их превратилась в ад, но разойтись не хватало сил – не могли себе даже представить. Жан попросил обручальное кольцо, продел через него вдвое сложенную бечевку и сделал петлю; двойной конец шнурка он вручил одному из супругов и, показав петлю, спросил: «Как вы думаете, можно освободить кольцо, не разрезав шнурок или не выдернув его конца из ваших рук?» Женщина ответила: «Невозможно!» Мужчина посмотрел, прикинул мысленно и сообщил: «Невозможно!» «Не так ли, это очевидно?» – настаивал Жан. «Очевидно, конечно!» – согласились те. «Ну так вот!» – легко поманипулировав веревкою, он через мгновение, совершенно непостижимым образом, извлек кольцо из петли; несколько раз это проделал. Муж продолжал еще после нас посещать. Он рассказывал, что это опровержение реальности – демонстрация лжи так называемой очевидности – произвело на него благостное впечатление, повлияло на все мировосприятие, изменило характер. Такого рода методы, естественно, восстанавливали против нас академический двор: одни это считали жульничеством, другие младенчеством. Высмеивали книгу, собранную Жаном, героических стихов, повышающих давление крови (их действие – вне всякого сомнения, но только нестойкое). Много хлопот нам доставила так называемая «Жвачка». Нервным больным (базедовым) мы рекомендовали пребывать в непосредственной близости к рогатому скоту. Вид благодушно, флегматично пережевывающей дойной коровы – повернет мирную голову, звякнет колокольцем, шевельнет плетью хвоста и опять, испустив сокрушенный парный вздох, примется за жвачку – действовал таинственным образом. У больных пульс со 110 падал до 90, они обретали чувство покоя, мира, уверенности, некоторые сами начинали жевать; для этой цели мы приготовляли специальную резину. Вот в связи с последней терапией и было затеяно формальное судебное расследование; академики нас не могли жаловать, а профессионалы щелкали волчьей пастью. Больные же стекались со всех сторон. К несчастью, они сюда попадали уже из вторых, третьих рук, в запущенном, отчаянном состоянии. «Если вы обезьяна, то вряд ли, если угодник, то вероятно, если ангел, то наверное – поправитесь! – говорил Жан Дут. – Чем дальше вы пройдете по этому пути, тем ваши шансы крепче!» Поскольку исцеление зависело от уровня внутренней культуры пациента, от его личной биографии, оно не могло быть массовым (поражать цифрами); после краткого медового месяца чернь отпадала, оставались одиночки, энтузиасты, либо совсем безнадежные, умирающие. Воскресный прием кончался лишь вечером. На этот раз пришло четырнадцать новых больных.
3
Собрание было назначено в восемь с половиной. Не успел Дингваль – качающийся от непривычного напряжения гигант – сбросить айсберг своего халата (я еще умывался), как позвонили: Свифтсон и Спиноза; а за ними, очевидно, встретившись у ворот, – профессор Чай и Савич. Дингваль подал свой знаменитый салат из сорока двух корешков, плодов и овощей – эликсир добродетели, как его прозвали, – и мы все, за исключением профессора Чая (которого я еще никогда не видел за едой), молча начали уплетать, цедя из пузатых стаканчиков розовое винцо. Пригубил даже профессор Чай, как делал всегда в обществе Савича (последний страдал русским, дореволюционным пороком, причем от двух глотков хмелел, тогда как мы легко могли бы выпить по литру и были к вину равнодушны, – этим еще раз подтверждая «зеркальную» теорию Жана. Вот почему при Савиче профессор Чай, из своеобразного такта, всегда опорожнял стакан-другой). Савич же, в случаях, подобных настоящему, когда полагалось владеть всеми своими способностями, к рюмке не прикасался, уверяя, что легко совсем не пить, трудно только – не продолжать. Мы боролись в одиночестве, каждый по-своему, каждый за себя, не доделывая, не подбирая всего, роняя поднятое. Пока однажды – сразу у многих – не родилась мысль: сочетать наши усилия, упорядочить, может, организовать общество. Разговоры велись, периодически то стихая, то снова оживляясь, неясные, противоречивые. Наконец Свифтсон решил, что следует собраться, попробовать набросать схему, первый план нашего предполагаемого братства, и взял на себя этот труд. «Липен, наверное, придет», – сообщил Свифтсон, принимая вторую порцию салата. Свифтсон – огромный, бычьей силы, рыжий, сорокалетний холостяк. За ним сложное прошлое: прадед, в героическом веке, разошелся с законом, эмигрировал в Америку; отец вел дела с Россией, куда и переселился; Свифтсон-юноша проделал весь русский путь (от Вологды до Владивостока). Среди своих предков он насчитывал несколько флибустьеров, дровосеков и пионеров, а по материнской линии одного святого – ирландской церкви. Все собравшиеся здесь – Дингваль, студент, мулат с Ямайки, чемпион кача, подвизавшийся на аренах столичных цирков, в Польше принявший еврейство, через хасидов пришедший к христианству; Михаил Спиноза из Галиции, чья оливковая кожа подвергалась действию синайских реактивов, только недавно снявший рясу римско-католического священника; профессор Чай, подкидыш, найденный у ворот храма Шинто в Корее, бывший инструктор американской полиции, учитель жизни и джиу-джитсу, – носил пояс 9-го ранга, – он учил: перед борьбою опускаться на корточки, становиться на четверенки, бить челом перед своим высоким противником, застыть в медлительном, харакирически-христианском, смиренном, мужественном поклоне – признание собственного несовершенства, просьба о прощении, – а потом встать к борьбе беспощадной и быть уже неуязвимым; баварец Липен с длинными, светлыми кудрями, тонким лицом и глазами XIX века, он играл на скрипке, молчал, и с первого взгляда все знали: вот великий музыкант, поэт или в этом роде; он напоминал тех юношей, которые выходили из родительского дома с дорожным мешком за спиною, имея только смену белья, доброе имя и материнское благословение, а в ушах привычно поют органы, философские системы незримо воздвигаются в корчмах, поэмы и хоралы зреют у прибрежного камыша… – все, что здесь собрались, были офицерами, где-то командовали отдельными армиями или судами, уже выиграли хоть однажды решительную жизненную баталию. Двое бесспорно главенствовали: Жан и Свифтсон. Остальные временно подходили ближе то к одному, то к другому, в зависимости от рода занятий (Свифтсон – инженер), от языковой группы и от разных, сложных, невесомых атомных притяжений и отталкиваний. Несмотря на общность интересов и планов, трудно даже вообразить большее противопоставление, чем оба они: Жан Дут приковывал к себе внимание в любой толпе, сразу выдвигался, отделялся, занимал атаманское, ведущее место, его слушались (но боялись или не доверяли). Свифтсон выглядел серым, будничным, пресным, напоминая немного протестантского пастора; требовалось много времени и деловой близости, чтобы его заметить, признать (но тогда – непоколебимо). Мы еще ели десерт – фрукты, йогурт, – когда вошел Липен. Уже обедал. Скромно уселся в сторонке (всегда на отлете, молчаливый, внимательный, стройный, похожий на средневекового рыцаря, мечтающего о постриге, на монаха Возрождения, отвернувшегося от Церкви). Его фигура, лицо (тонкое, бледное, мужественное), светлый, зверино-серьезный взгляд и волосы льняные, длинные излучали, испускали короткую, бесхитростную мелодию: незримая флейта, до смешного, до слез явственно звучала из его угла. Жан открыл собрание. Свифтсон бережно разложил перед собою на краешке стола блокноты, листки, тетради; то читая по рукописи, и тогда медленно перебирая страницы, распределяя, откладывая, то (постепенно все чаще) надолго отрываясь от бумаг и запросто беседуя, радостно, веско заглядывая каждому в глаза, – он выговаривал слова не торопясь, четко, хладнокровно (точно давно пережитое), но иногда вдруг смущенно смолкал или начинал спешить, снова утыкаясь в тетради.
1) Мы должны быть святы, – так начал Свифтсон. – Для того чтобы влиять на других, по моему последнему, внутреннему убеждению, остался еще только один аргумент: личная жизнь. Мы должны быть святы. Не потому, если угодно, что мы естественно тяготеем к ней, что о ней свидетельствует наш духовный опыт или что она предписана свыше, – все спорно. Бесспорно следующее: только святость может еще оказать стойкое влияние на человека, очистить воздух, которым он дышит.
2) Мы соберемся в Новый Монастырь. Этот монастырь я мыслю посреди площади. Между улицей и нами нет ограды, нет дверей. Конвульсия города, клокотание крови, испарения страстей пронизывают нас непрестанно. Мы должны поглощать эти ядовитые газы, как некий универсальный, химический раствор, нейтрализировать и упорно посылать в обратном направлении уже другие сигналы и лучи (на пол световой волны позже – интерференция). Парами, с утра до рассвета, издалека узнаваемые, идем по улицам и бульварам, по площадям и рынкам, спускаясь в подземелья, поднимаясь на восьмые этажи, неустанно вплетаясь в косную материю жизни, переходя от дела к делу. Мы молчальники. Наша проповедь – милосердие: немедленное, бесплановое, насущное, мудрое вмешательство.
3) Мы оказываем помощь встречным не потому, что считаем страдания бессмысленными, и, разумеется, мы их всех – последствия – не сможем устранить. Мы становимся рядом со страдающим, протягиваем ему наше сердце, дабы он не чувствовал себя больше сиротою ( de profundis clamavi [13] ): тогда его душа благостно согревается, а вместе с этим меняется структура мира. Давая нищему медяк, все знают: явная помощь равна грошу. Но те, что видят: вот вы неожиданно стали среди общего, озабоченного бега, порылись в кошельке, вернулись вспять на несколько шагов и, стесняясь, вручили… те вдруг слышат тихий благовест; они обоняют запах возможного эдема, умиленные, что-то в них расцветает: «Нет, – прорывается, – не одинок человек в этом мире, пусть мерзость, жадность, преступления, сладострастие, поножовщина, пусть, пусть все, но тем чудеснее эта распустившаяся на асфальте роза милосердия, что-то есть еще, еще есть неописанное под этим небом, за нашим окном, частоколом, порогом, благословен Бог и помнящие родство». Вот что произошло во вселенной после грошика, и, хотя все тотчас же разбежались, через минуту море сомкнулось, но разные нити уже переплелись, связались, и многие круги пошли во все стороны, значение которых для нас – безусловно. Мы творим конкретное, чтобы – рикошетом – показать на мгновение третьим, свидетелям, контуры скрытого неба, донести к ним голоса. И они благословят бытие, умилятся помнящим единство, почувствуют освежающий запах добра, вкус любви – вовлекутся, наконец, сами. Таким образом, наша задача не исчерпывается простым оказанием помощи: мы должны стараться создавать такие положения, где бы один встречный мог радостно услужить другому – приобщиться. Беспрерывным потоком заботливости, дождем нежности мы станем поливать площади и рынки, улицы и скверы, купая, согревая замерзшие сердца. О, они только и мечтают, они жаждут оттаять: страшно, скучно, убийственно жить без этого счастья, – вы знаете по себе. Бессознательно все только ждут попутного ветра, точки приложения, места за рычагом. Создавайте этот ветер.
4) Мы кочуем из квартала в квартал, постепенно в каждом участке образуя что-то вроде центра, штаба, с растворенными настежь окнами и дверями. Избегайте рекламы, отвлеченных споров и помощи через третьи руки: только видевшие вас непосредственно на работе видели, узнали вас – и запомнят. Поэтому: мы всё умеем делать. XX век еще не знал такого скопления разносторонних специальностей под одною кровлей. Непрестанно трудясь, мы можем овладеть всей современной культурой и техникой. Исправить заглохший мотор, погрузить тяжесть, принять ребенка у внезапно рожающей, крестить умирающего младенца, проплыть 1000 метров на спине, защитить подсудимого, пропеть арию из «Фауста» на перекрестке, сыграть «Реквием» в публичном доме – вот гамма!
5) Великое зло – от денег. В этом мы – францисканцы. У нас не будет денег. Попавшие в руки утром суммы следует израсходовать до вечерней звезды. На этот счет не должно оставаться никаких сомнений: ни денег, ни имущества, ни имени (в тех случаях, когда пришлось бы выступить на собрании или в печати).
6) Мы носим одежду, которая издалека бросается в глаза каждому. Я полагаю: наши лица должны быть закрыты, что облегчит, на первых порах, работу среди незнакомой, может, враждебной, толпы. Я пришел к убеждению, что главная причина грубости людей таится в страхе показаться смешным. Условному эстетизму или самолюбию приносится в жертву все остальное. Человек предпочитает поступить жестоко, но только не выглядеть глупо. От воображаемой комичности спасаются резкостью. Вот почему я хочу закрыть наши лица – светлой тканью или газом. Кто сочтет себя уже вне этой опасности – снимет забрало (для каждого этапа свои наставления).
7) Люди больше всего страдают душевно от измены, кровоточат, леденеют от предательства, с детских лет ищут, жаждут верности в отношениях. Вот почему мы должны быть – верными. Всегда, каждому, на любом месте: долгу, правде, себе, закону, Господу, прохожему, – постоянно. Верность – первая наша черта. Вот почему я предлагаю звать нас: Верными.
8) Я сказал уже: мы молчальники. Проповедь – наша личная жизнь и плоды. Но есть люди, чья радость в слове. Им надо позволить умеренно говорить. У нас будут разные группы или Круги с преобладанием тех или иных особенностей; они функционируют как один организм; в каждом от восьми до двенадцати человек (так что два Круга по двенадцать, выделяя каждый по четверке, дают начало – новому, третьему). Круги эти проходят под различными знаками («специальности»): есть говоруны, молчальники, социального опыта, религиозного. То же насчет целомудрия: я, как и многие, не вижу иного пути. Но всякий человек имеет свою биографию, свою судьбу, а мы создаем братство личностей, чей духовный опыт находится в разных фазах, – они могут и хотят идти вместе. Итак: будут Круги и – «не вместивших до конца». Но как в Круге имеется инженер, врач, артист, атлет, так же обязателен – молчальник и целомудренник (хотя бы по тяготению). Молчальнику трудно пребывать рядом с пропагандистами (и наоборот). Их отряжают только на время в Круги с чуждыми преобладаниями, чтобы незаметно влиять друг на друга, срастаться.
9) Вновь поступившие и старые братья пользуются теми же правами. Вопрос о иерархии ставится так: чем меньше у Верного опыт, тем большими привилегиями он может пользоваться. Старшиною Круга избирается худший из членов его. Чтобы править, надо обладать некоторыми дурными чертами: быть суровым, порою распоряжаться людьми, как предметами. Старшину так и зовут: Худший. Можно себе представить следующее положение: избираемый в продолжение ряда лет Худший наконец забаллотирован. Обливаясь радостными слезами, он кланяется братьям, молит вновь избранного простить его, и все возносят хвалу Господу.
10) Я сказал хвалу Творцу, потому что не мыслю нас безбожниками. Но мы должны строить так, что, когда придет человек и заявит: я не верю в Бога, но ваше дело мне нравится, с моего сердца сползают ледники, вот я перед вами и желаю – как вы… то и для него (а таких много) найдется у нас место, Круг. К этим мы будем относиться с двойною нежностью и благоговением. Мы, знающие Христа, пришли, – что же тут удивительного? Нам трудно, а ведь помощь есть! Но им-то – каково: словно грузчики, взвалившие непомерную ношу. В нашей иерархии таким по праву принадлежит высшее место.
11) Придет некто и скажет: «Я тянусь к вам давно, сердце мне говорит – ваш; но еще не совсем, не решился, занят работою, личной жизнью, не могу еще пока целиком, дайте мне возможность в этом положении что-нибудь делать». Для них нужно приготовить место у рычага. С радостью и полною ответственностью, ибо влияние этих идущих навстречу огромно: не порывая с бытом, с инерцией жизни, с ее аппаратурою, врастая в нее – в канцелярии, в лавке, на заводе, у станка, – плотно прилегая ко всем частям общества, они будут постоянно разносить, давать, бросать наши бесконечно малые витамины в самые недосягаемые подполья. Их не надо снимать с мест. Наоборот, должно занимать освободившиеся гнезда, постепенно разливаясь, вытесняя «мертвых», захватывая мелкие, унтерофицерские посты (министры и генералы в меньшей степени держат в плену жизнь). Есть особые, «горестные» места, где человек чувствует свое сугубое одиночество: в канцеляриях, в больнице, на кладбище. Представьте себе: полицейский участок, где вас вдруг встречают, как старшего брата, верят на слово – в пять минут уладили дело! – разве не близко уже Царство Божие? Или вот консьержка: улыбнулась бескорыстно, поклонилась, объяснила, сама показала – страшный суд уже за плечами! А в больнице или в бюро похоронных процессий: утешили, пропустили не в урочный час, пожали руку, отказались от вознаграждения – воскресение из мертвых не за горами. Консьержки, могильщики, санитары – это всё орудия с огромным радиусом действия. Вот почему мы с предельною серьезностью должны подойти к этому вопросу, помогая каждому из вышеупомянутых выполнить свою исключительную миссию. У нас будут Круги – летучие, текучие: действующие только в определенные часы, после работы, во время week-end ’ов [14] , по праздничным дням. В каникулярные месяцы наши двойки: медик и техник (артист и спортсмен…) – на велосипедах будут колесить по большим и малым дорогам, творя милосердие, рождая всюду нежность и преображающее мир угасающее чувство родства.
12) Новые Верные принимаются легко, без каких бы то ни было испытаний: они включаются в Круг, где преобладают старые братья. Их выделение в самостоятельный Круг происходит не сразу. Вопрос о сестрах ставится так: есть Круги братьев и сестер. Те же, что чувствуют себя в силах, идут в смешанные Круги. Последние могут проявить особую, неожиданную, героическую деятельность. Не совсем кстати я здесь скажу о проститутках. Великая радость для Верных иметь среди своих – вышедшую оттуда. У нас будут Круги, действующие, преимущественно в этом направлении: не социально, не организованно, а живым духом и общением. Вы слышали о Виталии-монахе {8} . Он поселился стариком в Александрии; днем работал в порту, а ночи проводил в домах терпимости. Даже портовые грузчики, что прославились своим похабством, жаловались на этого старца, находя его поведение предосудительным. И только когда Виталий-монах умер и несчастные, больше не связанные словом, открыто пошли за его гробом, плача и каясь, вся правда предстала древней Александрии. Мы будем чтить святого Виталия, равно как и Франциска Ассизского.
13) Как разные клетки и органы тела регулируются одной жидкостью, их питающей (кровью, секрецией), так все отдельные Круги управляются единым духом, их омывающим. И только. Для обсуждения частного вопроса иногда созывается собор Худших. Если должно кончиться голосованием, то принимается мнение оставшихся в меньшинстве: «Именно потому, что вы не правы, что вы в одиночестве и слабости, мы с легким сердцем отрекаемся от нашего множества и силы и в утешение вам, претерпевшим уже одно поражение, братски подчинимся вашей воле, дабы вы не возроптали и не ожесточились, а, наоборот, видя смирение наше и радость жертвы, раскаялись бы и вернулись к целому». Это не будет иметь губительных последствий, хотя бы потому, что у нас нет принципиальных вопросов. Это не может тормозить нашего движения вперед, потому что у нас нет конечной цели.
14) Мы не ставим себе определенной цели вовне. Цель заставляет жертвовать путем: превращая его в пытку. Чем бесспорнее цель, тем всё к более энергичным средствам можно прибегать, чтобы ее скорее достигнуть. Только во имя возвышенной цели можно обоснованно пользоваться дурными средствами.
А поскольку идеал недосягаем, то остаются только эти, реально действующие средства. Вот почему мы не имеем конечной цели. Позволительно сказать: наша цель – в средствах или: наши средства оправдывают любую цель… но это похоже на игру слов. Все наши средства сами по себе могли бы являться целью (независимо от того, следует ли за ними еще что-то или нет). О каждом нашем действии должно сказать: вот это и есть цель. Таким образом, всякий шаг Верного есть шаг у цели – целью. Нет больше потерянного времени, минут, которые возместятся только, быть может, в реализованном раю. Всякий миг для нас так насыщен содержанием, дает столько радости, что уже не нуждается в продолжении. Мы можем сказать, что живем только настоящим, из каждого часа выжимаем все, так что приди за ним: сразу тьма, – и то не страшно. Некий гурман (вы его знаете), когда его хватил первый паралич, сообщил друзьям: «Но зато все, что могло быть поедено, – было в свое время поедено; попито – было попито; погулено – было погулено!» Так и мы в своем роде должны суметь сказать.
15) Каждый из нас иногда думает: «Этот почти свой» или: «Вон тот будет нашим – завтра, через год». А скольких мы пропускали, не замечали, тут же, рядом, не догадываясь друг о друге. Как дадут о себе знать? Разве одиночке легко самостоятельно открыть кампанию против целой системы? Они вянут и гибнут (кто возместит миру эти потери). Даже если они еще не совсем дошли, укажите им бесспорное дело, и они на нем окрепнут, созреют. Ищите Верных повсюду: невзирая на место, возраст или положение. Юноша жаждет подвига, заслуженной, вечной любви: он ваш. Посмотрите, советские летчики составили правила: 1) человек, удовлетворенный собою, – погибший, 2) надо совершенствоваться непрестанно… узнаете своих? Американский «король» повторяет: лучше опять стремиться вперед, чем успокоиться на достигнутом… он ваш. В зрелом возрасте каждый вдруг начинает слышать идущие ему навстречу голоса; он просыпается ночью в гостинице и видит ужас: «красный, черный, квадратный». Узнаете? Воспитав, взрастив детей, человек вдруг остается снова один: ваш. Не отгоняйте врагов, не приклеивайте ярлыки, не приковывайте никого к прошлому, не предопределяйте его будущего. Язычник и христианин, иезуит и масон, марксист и романтик могут быть Верными в Круге.
16) Пролетариат борется за восьмичасовый день, за пятидневную неделю. Нужно ли еще повторять: какое это благо! Множить отвратительные, бесполезные или вредные (лишь бы рентабельные) предметы – пятью, наконец, десятью часами меньше. Мы сочувствуем этой борьбе. Но мы хотели бы еще каждому доставить радость участия в иной, творческой работе, наполнить смыслом его досуг. Один из здесь присутствующих когда-то мыл окна витрин на больших бульварах. Высоко на узенькой лестнице, задрав голову и руки, мылить стекло, – а за ним: прозрачные чулки, манекены, галстухи, парики. Если можно на час в день меньше этим заниматься, – благо. Но представьте себе: нас позвали вымыть окна у заключенных (в тюрьмах, в камерах). С какой любовью и тщательностью мы бы протирали, очищали сантиметр за сантиметром доступного им неба. И кто бы тогда подумал о восьмичасовом и прочее дне.
17) В отношении социальном мы за полное снабжение нуждающихся всем необходимым (и даже предметами роскоши, – пока ими пользуются другие). Мы только не занимаемся планированием, не вытравляем организованно, последовательно все беды, хотя бы потому, что и без нас многие этим занимаются. Искоренение горя вообще есть уже такая цель, ради которой можно рискнуть средствами. Наш путь иной. Каждого встречного голодного вы не оставите, пока не накормите, напоите, утешите. Может, у вас нету денег (о, счастье!), тогда пойдите к торгующему и, если надо, продавшись в рабство, получите хлеб для голодного. Благо вам. Потому что для изменения структуры души и мира важно не только накормить, – но как вы это сделали. Так что акт подачи хлеба может вырасти чудесно в мистерию. Многие из вас, братья, имея 10 франков, подавали 2, 3 и 5; но кто, имея 10, отдавал 11? Я вам говорю: только вручая 11 при 10-ти, вы что-то дали, и радость будет в мире. Нет дела без жертвы, а то что: «по мере средств», «посильно» – грех, ханжество и печаль. Наше же служение лишь тогда начинается, когда силы, казалось, кончились (так рекордсмен побеждает только на крайних сантиметрах-секундах). Только за этой чертою начинается чудо, тайна, Троица (Я. Ты. Третий). Нынче все ратуют за хлеб для голодного, мы же раздаем страдающим – сердце.
18) Не разрушайте больше ничего. Даже тюрьмы. Всегда найдутся тяготеющие к этой форме героизма. На вашу долю выпало счастье войти в мир после цикла взрывов и сноса. Подумайте, вам больше нечего ломать. Все поколеблено: государство, общество, религия. Из трех исторических церквей две разбиты; и если вы недовольны уцелевшей (католическою), – не беспокойтесь, разрушителей много. Все пожирают друг друга, даже самые понятия (тезисы, антитезисы) грызутся между собою. Науки, теории, физика, экономика – в прахе. Чего вы ждете еще? Стройте. Стройте рьяно и истово, чтобы спасти души тех, кто сжигал, чьим двумысленным опытом вы богаты, – их гребнем вы взнесены, сквозным ветром повиты. Если вам кажется: вот это еще нужно убрать… не заботьтесь – всегда найдутся охотники топтать и корчевать. Эта форма героизма примитивна (архаична), юношам присуще тяготение к средствам, дающим немедленный результат. Желающих созидать меньше. Последнее серее, сложнее, неблагодарнее. Верные пусть строят: занимайте неэффектные, трудные места плотников. Не ищите очевидных результатов и паче всего бойтесь немедленной справедливости (знаете ли вы что-нибудь несправедливее исторической справедливости?). Мы устанавливаем пока только основные положения. Ничего мертвого, незыблемого, маниакального. Что дальше – увидим. Новый опыт выдвинет новые требования.
19) Нас питает мысль о Единой церкви. Верные, ведь вы Церковь! Придя из разных культов и юрисдикций, мы фактически, на деле, соединим, переплетем их, скрепим цементом наших тел. Созидайте Церковь (не новую и не старую, а Единую), больше уже ничего не сметая. Евреи и магометане исповедуют Отца, индусы – Святого Духа, а мы – Отца и Сына и Святого Духа. Неужели вы думаете, что люди грызутся из-за принципов? Идеалы всех: левых, правых, атеистов и верующих – более или менее возвышенны. Вражда римско-католической и православной церквей началась не от различия догматов, а от убийственного сходства в средствах борьбы, допущенной главами обеих сторон. Поскольку нам суждено собирать Церковь, должно заняться вопросом о таинствах и обрядах. Вы не богословы, но не смущайтесь. Вселенский бич – это профессионалы. Вспомните, как с Буонапарте воевал специалист, генерал Пфуль {9} . Такой же генерал встретил химика Пастера {10} , переплетчика Фарадея {11} , физика Герца {12} . Тупицы Пфули преобладают. Бессмысленно их устранять: среди устраняющих большинство тоже Пфули. В экономике они приводят к финансовым крахам, не в силах вовремя отказаться от условностей и предрассудков. В литературе они имеют свою теорию романа и эту мерку упорно (Пфули очень упрямы: им кто-то объяснил, что гений – это упрямство) прикладывают до чьей-нибудь новой победы. Тогда последующие Пфули перекидываются на сторону победителя, отливают новый эталон и, возродившись, продолжают свое исконное занятие. Но еще ужаснее Пфули в религии. Поэтому радуйтесь, что вы не специалисты-теологи. Верующие чувствуют свое право заняться делом их жизни и смерти.