Текст книги "Улица становится нашей"
Автор книги: Василий Голышкин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Суд идет…
– Зашевелились, – с трудом сдерживая нетерпение, зашептал Ленька и толкнул Воронка.
Они лежали в чужом палисаднике, не спуская глаз с окон Суматохиного дома.
Зашевелились… Значит, Двухбородый закончил проповедь и сейчас подаст команду к пению. Так и есть. Вот он встал во весь свой аршинный рост, взмахнул рукой, как плетью, и немо зашевелил губами. «Никто пути господнего у нас не отберет», – догадался Воронок.
– Давай! – крикнул он Леньке.
Ленька вскочил, поднес к губам трубу и задудел. Ну конечно, песня только и ждала этого сигнала. Она выпорхнула из переулка и закружилась над головами высыпавших на Еленинскую ребят:
Никто пути пройденного
Назад не отберет.
Конная Буденного,
Дивизия, вперед!
Это с песней вышли отряды имени Юрия Гагарина и Германа Титова.
Воронок видел, как в окнах Суматохиного дома заметались тревожные тени, как молельщики, по-тараканьи суча руками, высыпали на крыльцо и принялись ругать поющих ребят:
– Бесстыдники!
«Ну и люди, сами украли песню, а на других ругаются», – с удивлением подумал Воронок и вдруг среди стариков и старух увидел Федю. Он никак не мог пробиться сквозь их кольцо.
– Федя! – крикнул Воронок, выходя из укрытия.
– А?
– Пойдем с нами.
– Куда?
– На суд…
Это слово произвело на сектантов магическое действие. Они притихли, и Суматоха поинтересовалась: где, когда, кого и по какому случаю судят?
Секта, в которой состояла Суматоха, мало интересовалась земными делами. Но дела, подлежащие земному суду, составляли исключение. Земной суд был для нее вроде репетиции суда небесного. Сектанты ходили в суд, как на службу, и потом неделями перемывали косточки «грешникам», угодившим на скамью подсудимых единственно потому, что они «забыли бога». Правда, случалось, что на эту самую скамью попадали и те, кто «помнил бога», но к ним у секты было особое отношение. Таких подсудимых сектанты считали пострадавшими за веру и денно и нощно молились за их освобождение.
– Где судят? – крикнула Суматоха, не дождавшись ответа.
– В клубе, – сказал Воронок.
– За что?
Воронок промолчал. У него на этот счет были свои соображения. Но Суматоха и не стала ждать ответа. Она сошла с крыльца и, не оглядываясь, засеменила вслед за отрядом. Знала – другие от нее не отстанут.
Клуб вагоноремонтного завода был набит до отказа. Валентине Сергеевой стоило большого труда протиснуться через зал, чтобы попасть за кулисы.
На сцену принесли стол, покрытый красной скатертью, стулья. Из-за кулис выбежал Воронок, поднял руку и сказал:
– Встать, суд идет!
Зал замер по стойке «смирно».
На сцену в строгом черном костюме вышла Валентина. Вместе с нею, красные от смущения, в галстуках, ослепительно сиявших на белых рубашках, вышли мальчик и девочка: Костя Ярилов из Воронкова класса и Мила Прохорова из Лялькиного.
Судя по тому, что Валентина заняла средний стул, она была судьей, а Костя и Мила, усевшиеся по бокам, – заседателями.
Два стула по бокам – справа и слева от судейского столика – заняли Долгий, с недавних пор вожатый гагаринцев, и Юра Валенкин, весельчак-десятиклассник, с первого дня своей ученической жизни потешавший школу шутками-прибаутками. Роль этих двух в предстоящем судопроизводстве была пока не ясна.
Позади стула, на котором сидел Юра Валенкин, стояла, скрестив деревянные ножки, жесткая лавочка. Ей и представляться не надо было. Все сразу поняли, что это скамья подсудимых. А где же они сами?
– Внести подсудимого!
Зал хихикнул, поймав Валентину на неверном слове, но рассмеяться не успел. Дверь, ведущая в фойе, распахнулась, и в проходе показалась четверка дюжих мальчиков с носилками на плечах. Они несли нечто похожее на клетку, затянутую занавеской.
Вот как, значит, судья не оговорилась, велев внести, а не ввести подсудимого. Кто же он?
Заинтригованный зал с нетерпением ждал начала суда.
Клетку подняли на сцену и поставили на скамью подсудимых. Валентина начала допрос.
– Подсудимый, – сказала она, обращаясь к клетке, – назовите свое имя и фамилию.
Клетка молчала. Тогда встал Юра Валенкин и, церемонно поклонившись суду, сказал:
– Мой подсудимый по независящим от него причинам лишен дара речи. Если суд не возражает, на вопросы вместо него буду отвечать я.
Суд не возражал.
– Имя и фамилия подсудимого? – повторила Валентина. Юра Валенкин подошел к клетке, наклонился, словно прислушиваясь к чему-то, и сказал:
– Бог Саваоф.
В зале прошелестел хохоток. Суматоха перекрестилась: «Антихристы…» – но с места не сошла. Удержало любопытство.
– Год рождения? – спросила Валентина.
– Незапамятные времена, – ответил Юра Валенкин.
– Место рождения?
– Бог – подкидыш. Народы все время подкидывали его друг другу. Так что установить настоящее место рождения бога до сих пор не удалось.
В зале снова хихикнули. Валентина встала и сказала:
– Бог Саваоф, или как там его еще, обвиняется в том, что мешает жить хорошему человеку Феде Пустошкину.
Федина бабка, сидевшая рядом с Суматохой, беспокойно заерзала в кресле, отыскивая глазами внука. Но не отыскала.
Предъявив богу обвинения, Валентина пожелала узнать, признает он себя виновным или нет.
– Нет, – ответил Юра Валенкин от имени бога. – Бог Саваоф не может признать себя виновным до тех пор, пока не узнает, в чем конкретно его обвиняют.
Валентина не полезла в карман за словом.
– В том, – сказала она, – что бог Саваоф не разрешает Феде носить пионерский галстук, ходить в кино, петь песни.
– Бог Саваоф не может принять неподтвержденных обвинений, – возразил Юра Валенкин.
Долгий, как на уроке, поднял руку.
– Слово предоставляется прокурору, – объявила Валентина.
– Прошу вызвать пострадавшего Федю Пустошкина, – сказал Долгий.
– Федя Пустошкин! – крикнула Валентина.
– Я тут, – сказал Федя, выходя на сцену.
– Скажи нам, Федя, – начал Долгий, – почему ты не хочешь быть пионером?
– Я хочу… – Федя застенчиво улыбнулся, – Это бабка не хочет, чтобы я хотел.
– Почему?
– Бог не велит.
– А в кино ходить?
– И в кино не велит.
– У меня вопросов больше нет, – сказал прокурор Долгий и подмигнул Феде: – Что скажет защитник?
Юра Валенкин церемонно поклонился прокурору.
– Защитник скажет, что бог действовал в интересах самого Феди Пустошкина.
– Как так? – опешил Долгий.
– Неужели не ясно? – Юра Валенкин пожал плечами и, молитвенно сложив руки, изрек: – Отроку, решившему вкусить сладость райской жизни, негоже предаваться соблазнам жизни земной.
– Я и не предаюсь! – крикнул Федя Пустошкин. – Я в кино хочу, а она не пускает.
Смех волной прокатился по залу. Федина бабка поджала губы и забилась, как улитка, под черную шаль.
– Есть вопрос! – Долгий снова поднял руку.
– Пожалуйста, – сказала Валентина.
– Имею вопрос к защитнику, – сказал Долгий, – Можно ли слышать, не имея ушей?
– Нельзя, – подумав, согласился Юра Валенкин.
– Можно ли видеть, не имея глаз?
– Нет как будто, – последовал ответ.
– Можно ли мыслить, не имея головы?
– Странный вопрос…
– Можно ли существовать, если тебя не будет?
– Честно говоря, сомневаюсь, – чистосердечно признался Юра Валенкин. – А что?
Долгий вприщур посмотрел на защитника:
– А то, что на кой Феде Пустошкину загробная жизнь, если его самого не будет?
– Сдаюсь! – крикнул Юра Валенкин, подняв руки. – Сдаюсь и прошу вынести моему подзащитному оправдательный приговор.
В зале наступила мертвая тишина.
– Это на каком же основании? – спросил прокурор Долгий.
– На основании поговорки: «На нет и суда нет», – сказал Юра Валенкин.
Прокурор потребовал, чтобы защитник выразил свою мысль в более доходчивой форме.
– Пожалуйста, – сказал Юра и снял с клетки покрывало. Клетка была пуста. Зал, вытянув шеи, замер. Валентина, воспользовавшись тишиной, предоставила слово Долгому.
– Кто мешает интересно жить хорошему человеку Феде Пустошкину? Бог, которого нет, или бабка, которая верит в несуществующего бога?
– Бабка! – грохнул зал.
Суматоха не выдержала. Черным смерчем взвилась над креслом, схватила Федину бабку за руку и понеслась к выходу. Следом, чертыхаясь и украдкой отплевываясь, бросилась секта.
Зал аплодировал, преследуя беглецов песней:
Никто пути пройденного
У нас не отберет…
Что касается суда, то он, в нарушение всех правил, не удалился на совещание, а спустился в полном составе в зал и присоединился к поющим. Собственно говоря, и без суда все было ясно.
Пропавшая буква
Ночь. Вспыхивают и гаснут над Зарецком молнии.
Когда вспыхивают, город освещается холодным белым светом. Когда гаснут – кажется, что над головой смыкается черная бездна. Дождя нет, и это на руку отряду имени Гагарина.
Крылечко, на котором стоит Воронок, похоже на капитанский мостик. Сам Воронок – на капитана, ведущего корабль по взбаламученному морю. Сверкают молнии, грохочет гром… А где матросы? Матросы тут. Один, два, три, четыре… Пять, шесть, семь, восемь… Несколько вспышек, и Воронок успевает сосчитать всех. Сорок два!
Но почему сорок два? Разве в классе прибавилось учеников, а в отряде пионеров? Нет, состав отряда и класса не менялся с 1 сентября. Откуда же еще двое? Это Ленька и Федя Пустошкин. На груди у Феди галстук.
Воронок вспоминает, как Федю Пустошкина принимали в пионеры. В общем, принимали его, как всех: перед строем дружины, развернувшей ради этого красное знамя… Как и всех: и в то же время не как всех, потому что за Федю-пионера пришлось выдержать крепкий бой…
Однажды отряд имени Юрия Гагарина пришел в класс, где учился Федя, и сразу заполнил собой все: пустующие кое-где места на партах, подоконники, ряды между партами, пространство возле доски. Отряду позарез нужна была помощь, и он пришел за ней к пятиклассникам.
– Представляете, – сказал Воронок, – лопаточки для детского садика сделали, а черенков нет.
– И у нас нет, – встала и развела руками бойкая Нина Приходько.
– У вас нет, но вы можете нам помочь, – сказал Воронок. – В парке старый тополь упал. Можно веток для черенков нарезать.
– Конечно, нарежем, – сказала Нина и смутилась, поймав на себе строгий взгляд классной руководительницы. – Если Зинаида Петровна разрешит.
– Здесь нужны добровольцы, – сказал Воронок.
Ребята даже дышать перестали: их зовут в добровольцы. Но ведь добровольцев посылают только на опасные и трудные дела. А какая опасность ломать ветки?
Им нужна была опасность. Воронок понял это и сказал:
– Можно голову сломать. Тополь большой, еще придавит…
Ах, придавит? Лес рук вырос над партами.
– Я…
– Я…
– И я…
– А ты? – спросил Воронок у Феди Пустошкина.
Ага, это он от нетерпения надулся. Ждал, когда спросят. А сам сказать не решался.
– И я! – крикнул Федя.
Все удивились. Раньше Федя никогда не кричал.
– Ему нельзя, – сказала Нина. – Его бабушка заругает.
– Не заругает. – Федя испугался, что не возьмут, и даже встал: – Я ей не скажу.
– Добровольцы не трусят, – вставил слово Мишка-толстый. – Кто трусит, тот не доброволец.
– Я доброволец, – гордо сказал Федя, – и я не трушу.
– Он скажет бабушке, что пойдет со всеми, – заметил Воронок.
– Я скажу, – пообещал Федя.
Он, наверно, сказал, потому что бабушка приходила в школу и ругалась: «Эксплуатируют ребенка». Но запретить Феде выполнить поручение не посмела. Вообще после суда над богом бабка редко прибегала к насилию над внуком. Старалась действовать исподтишка, уговорами, помня, что вода камень долбит, а слово – душу. Но юные атеисты отряда имени Юрия Гагарина не дремали. Их слово было крепче бабкиного.
Как-то Воронок с Федей шли с речки домой.
– Вот люди говорят, что дерево – это бог, – сказал Воронок.
– Кто говорит? – заинтересовался Федя.
– Дикари. С острова Гаити. Ты еще не проходил. Банан или еще какой фрукт богу сунешь – и получай, что хочешь.
– Куда сунешь? – полюбопытствовал Федя.
– В дупло, – ответил Воронок.
– Как в автомат, – заметил Федя. – Хорошо бы.
– Обман все это, – сказал Воронок. – Шишку сунешь – шиш получишь. Как в церкви.
– В церкви дупла нет. Я видел.
– Знаю, – сказал Воронок. – Там поп с тарелкой. Грош положишь – шиш возьмешь.
Федя знал: Воронок прав. Он просил у бога пятерку, а получил двойку, хотя весь день слушался бабушку. Узнав об этом, бабушка рассердилась:
«Простофиля! Если сам не учил, при чем тут бог?» Федя подумал: «Потому и просил, что не учил, а если бы учил, зачем ему бог? Врет бабка, никакого бога нет». Так об этом и Воронку сказал.
– Кто не верит, тот на моленья не ходит, – ответил Воронок.
– А я… – крикнул Федя и покраснел. Вспомнил – врать нельзя. В этом несуществующий бог был заодно с пионерами. – А я и не буду ходить.
– И бабки не побоишься?
– Не побоюсь.
– Напишешь: «Я не верю в бога», и в доме повесишь?
– Напишу и повешу.
Он так и сделал. Воронок своими собственными глазами видел эту записку. Ее принесла в школу бабка и отдала директору.
– Старших не слушается, – пожаловалась бабка, – в бога перестал верить.
– В этом, мамаша, я целиком на его стороне, – сказал директор.
– Из дома, грозится, убегу.
– И убежит.
– А я за него перед богом в ответе.
– И перед родителями, – напомнил директор. – Родители через полгода из экспедиции вернутся. Что вы им скажете?
Бабка испуганно перекрестилась: «Бог с ним, с богом, внука бы не потерять».
Когда это было? Неделю тому назад. А за неделю много событий произошло в зоне пионерского действия «Восток-1». Например, в клубе вагоноремонтного была лекция. В объявлениях, развешанных в зоне, она называлась так: «Почему я не верю в бога». Лектор – член общества по распространению научных и политических знаний Е. Е. Сергеев». Ниже фамилии Егора Егоровича было напечатано: «На лекцию приглашается бывший ученик 8-го класса губернской гимназии Аполлинарий Африканович Тищенко».
Аполлинарий Африканович не воспользовался приглашением. В ночь накануне лекции он исчез из города. Но лектором не был забыт. Рассказывая, кому выгодна вера, Егор Егорович вспомнил о брате Аполлинарии и пустил по залу донос, сочиненный им в гимназические годы.
Федина бабка тоже была на лекции. И неизвестно, что больше повлияло на нее – сама лекция, или этот донос, или разговор с директором школы, но Федю она больше от пионеров не отговаривала.
А потом была общая линейка, красное знамя и торжественное обещание юного пионера Феди Пустошкина горячо любить свою Родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит наша родная партия.
Сверкает молния, и Воронок поднимает руку: «Внимание!»
– Фонарики?
– Мы…
– Краски?
– Мы…
– Лесенки?
– Мы…
– Кисточки?
– Мы…
– По четыре соберись! – командует Воронок. – По домам марш!
Странная перекличка… Странная команда… Неужели только за тем и собрал он среди ночи отряд, чтобы распустить его по домам?
По домам – да не по тем, по домам – да не домой…
Четверо идут по улице. Четверо несут лесенку, фонарик, баночку с краской и кисточку. Четверо подходят к дому и зажигают фонарики. Электрический луч выхватывает из темноты уличную табличку с надписью «Еленинская». Четверо приставляют к дому лесенку. Один из четверых с кисточкой в руках лезет вверх и смахивает с таблички ненужную букву «Е».
Четверо идут к следующему дому.
Воронок на крылечке принимает донесения отрядных четверок. Сонный Ленька жмется тут же и не хочет идти домой.
Гром больше не рокочет. Молния не сверкает. Показался месяц. Высыпали звезды.
В наступившей тишине голоса ребят звучат устало и торжественно:
– Готово…
– Выполнили…
– Справились…
– Салют! – командует Воронок. – Залпом, пли! – и первым бросает в ночное небо электрический луч карманного фонарика.
– Залпом, пли! – опять слышится голос Воронка, и веселый сноп света снова поднимается к звездам.
А улица спит, и невдомек ей, улице, что называется она уже по-новому – Ленинской и что это в честь ее нового имени гремят над Зарецком беззвучные огневые салюты.
Праздник последнего воскресенья
Три подзатыльника
Совершенно одинаковых людей на свете не бывает. Если собрать в кучу самых хороших, все равно одни из них окажутся лучше, другие хуже. И наоборот: если собрать только плохих, они также разделятся на худших и лучших.
Попав в колонию, Санька Чеснок убедился, что он не худший из людей. В колонии нашлись и похуже его. И если закон не упрятал их за решетку, то лишь благодаря заступничеству самого авторитетного защитника на свете – детства.
Хорошим прослыть в колонии ничего не стоило. Для этого надо было спрятать воровское самолюбие куда-нибудь подальше и стать послушным. И перед тобой открывались все двери, кроме одной – на волю. Учись, получай профессию, укрепляй мышцы. Еще немного терпения, распахнется последняя, заветная дверь – и прощай, неволя, здравствуй, новая жизнь.
Впрочем, новая ли?
В колонии у Чеснока было время подумать над своей судьбой. Он был достаточно умен, чтобы понять: двери на волю открываются здесь только перед послушными, – и достаточно терпелив, чтобы стать послушным.
Ему казалось, что он перехитрил всех, вынудив учителей ставить ему пятерки, а мастеров производственного обучения восхищаться его слесарными поделками. Пусть ставят, пусть восхищаются… Пятерки и поделки для него только отмычки от заветной двери. Если воспитатели не догадываются об этом, тем хуже для них. Он, Чеснок, от этого только в выигрыше. Сочтут его исправившимся – как же, учится хорошо, руки золотые – и выпустят. А ему это только и надо.
Выскочит на волю – и снова будет жить как хочет, делать что вздумается: никто тебе не указ.
На воле Чеснок будет осторожен и не станет связываться с кем попало. Он вообще ни с кем не будет связываться. Охота была отвечать за других. За себя пожалуйста, придется – ответит. А за других – нет. Не желает и не будет. Пусть только выпустят поскорей. И он снова будет жить как хочет, делать что вздумается…
Но странное дело: чем ближе к воле, тем пасмурнее и пасмурнее становилось на душе у Чеснока. Он вдруг перестал узнавать себя. Внешне он остался прежним: выпуклый лоб, треугольник челки, прямые тонкие губы… А вот в душе… Санька вдруг стал ловить себя на мысли о том, что ему совсем не безразлично, какую отметку поставит учитель, как оценит мастер его железное рукоделие. Не потому не безразлично, что это нужно было для воли, а потому, что это доставляло неведомое раньше удовольствие – быть на виду, на примете у всей колонии.
Там, на воле, ему тоже случалось быть и «на виду» и «на примете». Однажды его назначили редактором стенной газеты, и все, сколько было в дружине сорванцов и бездельников, вздохнули с облегчением. Санька оправдал их надежды. За два месяца он не выпустил ни одного номера газеты.
В другой раз, когда дело дошло до исключения из школы, Саньку выбрали вожатым звена.
– Не думай, Чесноков, что ты этого заслуживаешь, – сказала вожатая. – Мы выбираем тебя звеньевым в педагогических целях, чтобы ты скорее исправился.
Целый месяц Санька чувствовал себя как инфузория под микроскопом. Кончилось тем, что он не выдержал пытки коллективного гипноза и публично, на сборе отряда, сложил с себя звание звеньевого.
«Ждать больше нечего», – решила старшая вожатая, узнав об этом отречении, и махнула на Саньку рукой, как махнули на него перед тем учителя, а еще раньше родители, «нечистые» на эту самую руку работники торговой сети.
В колонии все было иначе. Здесь его никто никуда не выбирал с целью исправления, не ставил в кредит «пятерок» и не поощрял его в мастерстве, если он этого не заслуживал. Только самому себе обязан был Санька тем, что был на виду, на примете у всей колонии. И это доставляло ему неведомое раньше удовольствие.
Короче говоря, добро и зло – вечные соперники в борьбе за человеческие души – занимали в Санькиной душе не одинаковое положение. Добро явно брало верх и – себе на уме – уже считало Саньку потерянным для воровского мира человеком, Вывод, если учитывать Санькино прошлое, несколько поспешный, но добро всегда доверчиво.
Наконец Чеснока выпустили.
– Прощай, сынок, – сказал ему начальник колонии, бритоголовый полковник Присяжнюк. – Доброго пути.
Человек, вышедший из тюрьмы, – а колония, хоть и детская, как ни крути, та же тюрьма, – многому учится заново. На него одинаково влияет как хорошее, так и плохое. К счастью, хорошего в жизни больше, чем плохого. Поэтому не так уж много правонарушителей снова оказывается в тех местах, куда попадают вопреки желанию.
«Позор тем, кто сюда возвращается», – вспомнилась Саньке надпись на воротах колонии. Но его это мало волновало. Санька возвращаться в колонию никогда не думал. Сперва полагаясь на свое воровское счастье, а потом, когда с прошлым, по меньшей мере в душе, было покончено, – на свою будущую трудовую честность.
Не его вина, что жизнь, в которой все еще есть плохое, дала ему сразу три подзатыльника и чуть не сбила с заданного в колонии курса.
Первый подзатыльник он получил, когда попытался переступить порог родного дома. Незнакомая женщина открыла дверь и, бросив на Саньку равнодушный взгляд, протянула:
– Чесноковы? Они здесь больше не живут. – И, предупреждая Санькин вопрос, добавила: – Адреса я не знаю.
Домоуправлению адрес Санькиных родителей также был неизвестен. «Выбыли в связи с переменой местожительства» – значилось в домовой книге.
Второй подзатыльник принадлежал школе в лице директора Алексея Ивановича. Пронзив Саньку острым взглядом, Алексей Иванович произнес всего лишь одно слово: «Вон!» Но это слово прогремело как орудийный залп и разнесло в щепки робкую Санькину надежду найти в школе участие в своей судьбе.
Третьим подзатыльником его наградили в отделе кадров одного завода, куда Санька сунулся, поверив объявлению.
– Учеников не требуется, – сказали ему прокуренные усы, занимавшие пост начальника отдела кадров, хотя объявление, висевшее у входа на завод, утверждало обратное.
Стемнело. Пора было подумать о ночлеге.
Саньку приютил шумный и людный в пору летних отпусков Киевский вокзал. Здесь, на широкой дубовой скамье, он встретил утро.
Проснувшись на новом месте, Санька некоторое время лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к шумам окружающей жизни и стараясь сообразить, куда его занесла нелегкая.
– Носильщик! – донеслось откуда-то издали, и Санька понял: он на вокзале.
Мимо прочавкали резиновые сапоги. «Уборщица, – догадался Санька. – Сейчас гнать будут».
Он не ошибся.
– Граждане, уборка! – провозгласил строгий голос женщины.
Санька открыл глаза. Возле него, скосив на переносице седые брови, сидел длинный и тощий, как жердь, старик и зевал.
– Внимание, внимание, – затараторило станционное радио, – начинается посадка на поезд номер семьдесят шестой Москва – Зарецк… Внимание, внимание, начинается…
Тощий встал, подхватил огромную корзину и поплыл к выходу на перрон.
Санька тоже встал. Зарецк… Диктор назвал его родной город. Бабка… Да, там живет его бабка, которую он терпеть не может и к которой, несмотря ни на что, поедет, потому что больше деваться некуда. Ему надо купить билет и уехать в Зарецк.
Санька просовывает голову в квадратное отверстие кассы и просил один плацкартный до Зарецка. Он получает билет, садится в поезд и снова встречается с тощим стариком – тот ест курицу, раскинув над ней крылья седых бровей.
Пока поезд бежит, Санька, не заводя ни с кем знакомства, думает о своем.
Зарецк… Зарецк… Что-то больно сжало сердце. Зарецк не был для Саньки чужим городом. Там он родился, там, без матери. (Мать! Круглое, горькое подкатило к горлу, и Санька кашлянул, чтобы избавиться от этого непрошеного комочка жалости к самому себе. Нет у него матери…) …Там, без матери, он подолгу жил на бабкиных хлебах, пока мать с отчимом «устраивались» то в Одессе, то в Ленинграде, то в Москве.
Какая она сейчас, бабка? Санька попытался вспомнить ее глаза, нос, руки и не мог. Помнится лишь то, что оставляет злой или добрый след. Бабкины руки не оставили на его теле никакого следа: ни злого, ни доброго. Бабка относилась к нему с безразличием чужого человека. А ведь была своя, родная. Могла бы приласкать, могла бы, при случае, и затрещину влепить, если любя, если за дело. Не было ни любви, ни затрещины. Бабка терпела его, как прыщ на носу (сама не сгонишь, сам до поры до времени не сойдет), и каждую неделю наговаривала грамотной соседке письма Санькиной матери с требованием забрать сына по причине «бедственного положения и болезненного здоровья». Но бабка не бедствовала и не донимала врачей жалобами на свои недуги. Нужда, врачи и недуги никогда не переступали порог ее дома.
Раз возле Саньки, сидевшего на завалинке, остановились два веселых прохожих.
– Глянь-ка, – сказал один, толкнув другого, – вывеска.
– До-ход-ный дом баб-ки Матрены, – смеясь продекламировал его товарищ и, ответив тумаком на тумак, сказал: – Пошли скорей – опоздаем.
Это была, конечно, шутка – где они могли увидеть вывеску? – но смысла этой шутки Санька тогда не раскусил. Лишь потом, повзрослев, догадался, почему бабкин дом был назван доходным. Все, что в нем мычало, хрюкало, блеяло, гоготало, кудахтало, крякало, источало запах укропа, лука, огурцов, петрушки, жасмина, сирени, мяты, хрена, – приносило доход. Даже сибирский кот Дорофей, которого бабка за соответствующую мзду ссужала соседям. Санька не приносил дохода. Поэтому и не был любим ею.
Санька представил, какую скорбную рожу скорчит бабка при виде внука, и усмехнулся: «Пусть. Все равно пока деваться некуда, а там видно будет».
– Покушать не желаете? – Вопрос развеял образ нелюбимой бабки.
Санька поднял голову. На него в упор смотрели острые глаза старика.
Санька облизнулся и отвел взгляд от объедков.
– Ешь, – сказал старик и, протянув ему уцелевшее крылышко, спросил: – Звать-то как?