Текст книги "Бродящие силы. Часть II. Поветрие"
Автор книги: Василий Авенариус
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
И перед омраченным умом Ластова развертывалась нескончаемая панорама разнообразнейших картин и положений, где швейцарская и итальянская флоры пересаживались на болотистую почву Петербурга, где личности, отошедшие уже в царство теней, восставали из гроба в прежнем своем виде, нимало сами не удивляясь такой несообразности.
В начале болезни Ластова первое место между являвшимися ему выходцами с того света занимала, понятным образом, покойная Мари. Мало-помалу, однако, образ ее начал стушевываться, заменяться другим. Вглядится ли больной попристальнее в нее – черно-бархатные, большие глаза ее незаметно примут голубой оттенок, углубятся в орбиты, решительно посинеют; лукаво вздернутый носик выпрямится в серьезный греческий; черты розовые, округлые, сентиментальные побледнеют, обрисуются резче, облагородятся сосредоточенною думою...
– Наденька... – пролепечет он.
Но в то же мгновение видение исчезнет; по-прежнему белеет в вышине потолок спальни, на фоне которого немедленно возобновляются замысловатые игры уродливых созданий расстроенного мозга.
Шли дни, шли недели, протекло два месяца. Прилетела вновь из-за моря молодая волшебница-весна, подула своим теплым дыханием – и рассеялись на небе свинцовые тучи, высохла мостовая, взвились резвые вихри пыли; заглянула в городские сады и скверы, прикоснулась цветущими пальцами к помертвелым древесным ветвям – и распустились деревья, зазеленели. Глянула она своим всеоживляющим оком и в келью нашего страдальца – как рукой сняло его недуг, как от здорового, долгого сна пробудился он в светлый майский полдень с совершенно свежей головою. Золотыми потоками врывался божий день в растворенное окно и наполнял все пространство небольшой спальни мерцающим блеском. Ластов огляделся: все вокруг было так чисто, так опрятно, на всем лежал отпечаток рачительной женской руки. Сам он, Ластов, был тщательно укутан в два одеяла – вероятно, из опасения, чтобы свежесть вливавшегося в окошко весеннего воздуха не повредила ему. Но ему стало жарко; сбросив верхнее одеяло на пол, нижнее он распахнул на груди и хотел приподняться. В глазах у него забегали огоньки, в изнеможении упал он назад на подушки и закрыл веки. С самой той минуты, когда он пробудился к действительности, он ни одной мыслью не возвращался еще к прошедшему; оно как будто улетучилось вместе с горячкой. Перед сомкнутыми глазами его пролетали какие-то светлые, неясные идейки, как в волшебном сне он мирно улыбался.
Тут тихонько отворилась дверь. Чьи-то осторожные шаги, с легким шелестом женского платья, приблизились к больному. Не шелохнувшись, продолжал он лежать в приятном забытьи. Кто-то поднял с полу сброшенное одеяло и накрыл им спящего. Чье-то теплое дыхание пахнуло ему в лицо, чьи-то свежие губы прикоснулись к его губам...
"Опять как во сне, – мелькнуло в голове у него. – Ужели в самом деле Наденька?"
Он раскрыл глаза.
– Ах! – отскочила с испугом склонившаяся над ним молодая стройная послушница и уже спасалась в соседнюю комнату. На пороге она одумалась и тихими шагами возвратилась к Ластову.
– Вы узнали меня, Лев Ильич? Вам, значит, лучше? – взволнованно спросила она.
– Никогда я не чувствовал себя лучше, – весело отвечал он. – Только слаб еще: попробовал было приподняться, да голова закружилась, как у пьяного.
– Еще бы. Вам и нельзя еще вставать. Позвольте-ка пульс.
С улыбкой достал он из-под покрывала руку. Наденька указательным и большим пальцами взяла ее за сочленение кисти и, сдвинув брови, стала считать про себя удары. Складки на лбу ее сгладились.
– Ну, опасность миновала, лихорадки нет и следа. Теперь... – сказала она, и голос ее принял грустный оттенок, – теперь я могу оставить вас, оставить сыночка вашего, маленького Левеньку, к которому привязалась, как к родному сыну...
В глазах у Ластова потемнело; он схватился рукою за сердце. Его, как ударом молнии, мгновенно поразило воспоминание о минувшей счастливой жизни с бедной Машей, которой уже нет в живых, которая по себе оставила ему только сына. Он с трудом перевел дыхание.
– Надежда Николаевна, – промолвил он, – что сын мой, здоров?
– Ах, Боже мой, – спохватилась Наденька, – ведь вы его со времени вашей болезни и не видали. Как же, здоровехонек. Какой он, я вам скажу, милашка! Просто, херувимчик. Ну, да я вам сейчас покажу его.
Она поспешила выйти и вслед затем воротилась с трехмесячным младенцем на руках. Следовавшая за ней кормилица остановилась в дверях.
– Смотрите же, Лев Ильич, ну, не душка ли он? Поклонись, Левенька, папаше, поклонись, – продолжала послушница, качая малютку в направлении к больному. – Он и смеяться уже умеет, право. Засмейся-ка, мальчик мой, засмейся папаше? Нет, не хочет, характер свой, значит, тоже есть; зато, случится, засмеется, просто сердце покатится от радости: ведь малюсенький, глупенький, а тоже знает тебя; тут вот и ценишь его ласковость. Ах, ты глупышка, прелесть моя, засмеялся! Лев Ильич, голубчик, смотрите: засмеялся!
С восхищением почти материнской любви стала она лобызать маленькому Левеньке и ножки, и ручки, и ротик.
– Слюняй ты, слюняй, – говорила она, нацеловавшись и вытирая себе рукавом губы.
– Да и слюнки-то хорошенькие! – восклицала она затем, с возобновленною нежностью принимаясь осыпать его поцелуями.
– Позвольте-ка его сюда, – промолвил растроганным голосом Ластов и, усадив младенца к себе на грудь, с грустною радостью загляделся в его пухленькое личико. Большие, черные глазки, мило вздернутый носик так и казались изваяны по образу покойной матери. А тут, нимало не дичась отца, малютка улыбнулся ему, и на полных щечках его показались те же наивно-прелестные ямочки, что у Маши... Ластов с упоением повлек его к себе и прижал к груди, так что ребенок, задыхаясь, даже запищал в непривычных тисках.
– На, возьми, возьми его, – передал его Ластов кормилице. – Унеси скорее.
И он провел рукою по глазам, в которых навернулась какая-то небывалая влага.
XXVI
– Итак, и я твоей души
Не осужу, – сказал Спаситель.
– Иди в свой дом и не греши.
А. Полежаев
– Не взыщите, Надежда Николаевна, – проговорил, вздохнув, Ластов, – минутная слабость неокрепшего от болезни организма. Вам не понять, чего я лишился в покойнице.
– Вы очень любили ее?
– И не говорите! Солдат, которому отняли руки и ноги, должен ощущать почти то же: у меня вынуто, вырезано из груди сердце. Остался один небольшой лоскуток, чтобы я чувствовал всю безвозвратность своей потери.
– Но... извините, Лев Ильич, за неделикатное замечание: чем могла она так привязать вас к себе? Громадным умом да и особенными познаниями она, кажется, не могла похвастаться. Собой только была довольно миловидна, да мало ли на свете хорошеньких женщин?
– Ах, Надежда Николаевна! Все это так, и если провести параллель между нею и хоть бы вами, вы всем почти окажетесь сильнее ее: и умом, и образованием, и телесною красотою. В доброте сердца вы также едва ли уступите ей. Зная мое желание иметь женою русскую, она со свойственным германскому племени прилежанием принялась за изучение нашего языка; вам и перерабатывать себя нечего: вы по рождению русская. Она была шиллеровский лиризм, вы – гейневский. По-видимому, все преимущества на вашей стороне. К тому же, как вам известно, во время приезда Мари я был уже заинтересован вами; и между тем она все-таки вытеснила вас из моего сердца! Чем же она преуспела перед вами? Одним лишь – своей безгранично любящей, истинно женской, женственной натурой. Этого великого качества достаточно в женщине, чтобы на жизнь и смерть привязать к ней мужчину.
Наденька слушала учителя с опущенными взорами. На бледных щеках ее выступила легкая краска.
– Бросимте эту тему, – сказала она. – Семейная жизнь для меня теперь миф.
– Как так?
– Да по костюму моему вы уже видите, что я отреклась от семейной жизни, что весь век свой хочу посвятить уходу за больными.
– Ну да, до замужества.
– Лев Ильич! Вы жестоки. От вас я не ожидала такой иронии.
– Что вы, Надежда Николаевна! Я и не думал иронизировать. Что обидного нашли вы в моих словах?
– Да как же: говорите о замужестве.
– А почему же и не говорить? Помню я, конечно, что вы когда-то называли брак глупостью, но тогда вы были еще ребенком, и я полагал, что, возмужав, вы изменили свое мнение.
– И изменила, но...
Наденька вскинула на учителя недоверчивый, огненный взор.
– Вы не лицемерите, Лев Ильич? Вы действительно ничего не знаете?
– А что же знать-то? Про вас что-нибудь?
– Про меня... За что отец прогнал меня из дому, что побудило меня топиться вместе с Бредневой?
– Как? Так вы с целью утопиться предприняли то катание по Неве?
– Да... Ничего не слыхали, ничего предосудительного?
– Ни словечка.
Девушка глубоко перевела дух, как бы облегченная от тяжелой ноши.
– Так и не знайте! Не слушайте, что бы такое ни говорили про меня, затяните уши, отворотитесь. В ваших глазах, по крайней мере, хочу я остаться прежней, незапятнанной. Мы в жизни уже не увидимся. Der Mohr hat seine Arbeit gethan, der Mohr kann gehn [Мавр сделал свое дело, мавр может идти (нем.)]. Вы вне опасности и не нуждаетесь уже во мне. Прощайте... навеки...
Она поднесла руку к глазам и торопливо пошла к выходу.
– Надежда Николаевна! – мог только вскрикнуть удивленный Ластов.
Послушница переступила уже порог кабинета и притворила за собою дверь.
– Наденька!
– Чего вам? – откликнулась она из-за двери. – Прислать Анну Никитишну? Сейчас.
– Не то, Надежда Николаевна, воротитесь. Можно ли, скажите, уходить от пациента, не пожав ему на прощанье даже руки?
Дверь медленно отворилась. С мимолетным румянцем на щеках, с опущенными ресницами подошла к нему Наденька и нехотя протянула руку.
– На-те же, пожимайте.
Он взял поданную руку и не выпускал уже из своей, чтобы не дать беглянке вновь улизнуть. С живым интересом оглядел он теперь ее фигуру. Белоснежная косынка скромно прикрывала ее обильные, натурально вьющиеся кудри, изящными прядями обрамлявшие ее смущенное, слегка похуделое, но по-прежнему художественное личико. Подобная же косынка ластилась около гибкой, полной шеи. Стан девушки, заключенный в самое простенькое, серое платье, смиренно подогнулся в стройной талье. Рука ее в руке Ластова трепетала и горела.
– Надежда Николаевна, – заговорил учитель тихим, почти торжественным голосом, – не сочтите меня нескромным, если я стану допытывать вас; оно необходимо. Вы как-то упомянули, что родители ваши отказались от вас?
– Да... Я вначале погорячилась, они все-таки любят меня, они простили бы меня.
– Простили бы вас? Следовательно, вы виноваты? Следовательно, то предосудительное, что говорят про вас и чего я не должен знать, не гнусная ложь, а правда?
Послушница безмолвствовала; но лицо ее пуще разгорелось, грудь заколыхалась сильнее, веки усиленно заморгали.
– Так правда? – повторил Ластов.
Она чуть заметно кивнула головой. Но тут ее оставили силы: скорее упав, чем присев, на стул у ног больного, она закрылась руками и горько разрыдалась. Темная туча надвинулась на лицо Ластова; раздраженный, со сложенными накрест руками, не спускал он угрюмого взора с плачущей. Гроза, вызванная в душе несчастной девушки, разрешилась благотворным мелким дождем.
– Вы расточали уже кому-нибудь любовь свою? – почти с озлоблением процедил он сквозь зубы.
Слезы потекли опять обильнее.
– Может быть, даже Чекмареву? Бедную начали душить всхлипы.
Ластов побледнел, как мертвец, и судорожно сжал кулаки.
– Подлец! – прошептал он.
Вид беспредельного отчаянья юной грешницы смягчил, однако, мало-помалу черты его.
– Не убивайтесь, Надежда Николаевна, – проговорил он примирительным тоном, – выпейте воды.
Покачнувшись, поднялась она с места, налила себе неверною рукою из графина, стоявшего на столике у кровати, воды и залпом опорожнила стакан. Потом удалилась к окну и присела на подоконник, лицом к улице. Окошко было открыто, и свежий наружный воздух, звуки деятельной городской жизни, доносившиеся снизу, рассеяли, успокоили ее. В приятном расслаблении прислонилась она к оконной раме, закрыла глаза и глубоко вздохнула.
– Надежда Николаевна, – начал опять Ластов, внимательно следивший за всеми ее движениями, – с Чекмаревым вы порвали все связи?
Она, очнувшись, вздрогнула и, не оборачиваясь, сделала утвердительный знак головою.
– Так слушайте, что я вам скажу. Вы думаете, что один опрометчивый шаг ваш безвозвратно преградил вам путь к семейной жизни. Но чем, скажите, я лучше вас? До формальной женитьбы на Маше я сам жил с нею в натуральном браке. В меня же никто не бросит за то камнем: всякий имеет право располагать своей личностью по усмотрению.
– Да, – отвечала глухим голосом послушница, – вы, мужчины, но не мы. У вас на первом плане стоит жизнь общественная, на втором уже семейная. Если вы и обманете любимую женщину – проступок ваш может быть еще искуплен тою пользою, которую вы приносите как лицо общественное. Женщина же, основу жизни которой составляет именно семья, пойдет против своей природы, если станет ветрено расточать лучшую, священнейшую часть души своей – любовь.
– Совершенно справедливо; но были ли вы в то время уже женщиной? Вам сколько теперь лет? Ведь не более восемнадцати?
– Да, нынче минет.
– Ну, вот, тогда вам было, значит, едва семнадцать. Решительный новичок в школе жизни, вы с взбалмошной горячностью первой молодости приняли учение наших лжереалистов, вздумавших социализм прилагать и к семейному быту. Чекмарев воспользовался вашей неопытностью. Теперь вы отрезвились от своего заблуждения, вы от души раскаиваетесь; вы еще молоды, полны энергии, вся жизнь еще перед вами; нечего, значит, отчаиваться; кто старое вспомянет, тому глаз вон...
– Нет, Лев Ильич, перестаньте об этом, утешения ваши ни к чему не поведут. Я очень хорошо понимаю, что для меня нет будущности.
– Отвечайте мне на некоторые вопросы, – сказал Ластов. – Отчего вы, скажите, теперь без очков?
Никак не ожидая подобного вопроса, девушка обернулась к нему с тоскливой улыбкой.
– Оттого, что сняла их.
– Нет, не отшучивайтесь, я спрашиваю серьезно. Поправилось у вас зрение, что ли?
– Нет, не могу сказать. Вы мне отсоветовали, ну... а я принимаю резонные советы.
– И волос, кажись, не стрижете?
– Как видите. "Волосы – краса женщин", – говорили вы. Я поверила. Вы, я думаю, ужасно рады, что нашли такую послушную прозелитку?
– Рад. А курение бросили?
– Да вы никак в самом деле учиняете допрос?
– Я же предупредил вас. Так что же: вы уже не курите и пива не пьете?
– Не курю и пива не пью. У нас, милосердных, оно к тому же не принято.
– А то бы не отказались от того и другого?
– Какой вы неотвязный! Ну, радуйтесь: и в отношении курения и пива я последовала вашему совету.
– А сына моего вы любите?
– Левеньку? Как жизнь свою!
– Надежда Николаевна! Вы, значит, еще не разлюбили меня?
– Лев Ильич!
– Не обижайтесь, выслушайте меня. Когда скончалась Маша, смерть ее до такой степени потрясла меня, что весь женский пол опостылел, опротивел мне. Вы же, являясь мне мгновениями в бреду, приучили меня к себе так сказать гомеопатическими дозами. Вы – первая, на которую я могу глядеть опять без омерзения. Воспоминание о Маше во мне еще слишком живо, чтобы я мог полюбить другую; сердечные струны мои порваны; я сам в эту минуту не считаю еще возможным когда-либо забыть ее, полюбить так же искренне другую. Но поневоле вспоминается стих Шиллера:
Спящий во гробе, мирно спи!
Жизнью пользуйся живущий!
Против природы ведь не пойдешь. Не один раз влюблялся я уже до Мари и всякий раз был уверен, что никогда не забуду, – а забывал. Я еще молод, я выздоровлю, и может быть... может быть, неблагодарное сердце забьется еще раз сильнее! Досадно даже делается за слабость человеческой природы. Если же кто заставит его забиться – так это вы.
Наденька слушала Ластова с затаенным дыханием. Луч теплой надежды преобразил ее расстроенное тяжелою кручиною лицо... но лишь мгновенно; она печально потупилась.
– Нет, Лев Ильич, вы сами себя обманываете, вам только жаль меня: жалость свою вы приняли за чувство более нежное.
– Может быть! Не спорю все покажет время. Оба мы с вами инвалиды. Дайте зажить сердечным ранам; молодость, быть может, возьмет свое. А покуда удалитесь в свое уединение, исполняйте свой священный долг. Родителей ваших мы всегда умилостивим.
Слезы, но тихие, благотворные, накипали за ресницами девушки. Она смело подняла голову и с решимостью встала.
– Прощайте же, Лев Ильич. Благодарю вас.
– Не падайте духом, надейтесь.
И дверь в последний раз закрылась за нашей героиней – а с нею и последняя страница нашей повести.
1865-1866
Повесть впервые опубликована: Дилогия "Бродящие силы": СПб., 1867.