Текст книги "На Париж!"
Автор книги: Василий Авенариус
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
– Подарок?
– Да, старый мундир мой: по новой должности я и мундир себе новый закажу. Раздобудьте-ка мне также портного: чтобы к завтрашнему утру сшил; никаких денег не пожалею.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Форшпан. – «Германские Афины» и олимпиец Гёте. – Вартбург и келья Лютера. – «Человеческая жизнь в звериных образах». – Франкфурт-на-Майне. – «Удачная» операция
* * *
Наумбург, октября 23. Милый человек – Порошин, но и хлопот же с ним! Портного я ему с немалым трудом раздобыл, и к утру мундир его был готов. Что же до экипажа, то не токмо коляски, но и телеги сперва нигде допроситься не мог.
Один из наших двух казаков, Маслов, меня уже надоумил:
– Вы бы, ваше благородие, к бургомистру пошли, да по-нашему его, по-казацки отчитали: «Такой ты, мол, да сякой! Чтоб была коляска, хоть из земли выкопай!»
И пошел я к бургомистру.
Видит он, что перед ним юнкер, ну, и важность на себя напустил, стула даже не предложил.
– Это дело, – говорит, – меня не касается. Как топну я тут ногой, как гаркну:
– Крейцшокдоннер-элемент! Мы за вас жизни своей не жалели, а вы раненому офицеру экипажа дать не хотите?!
Побледнел он, тоном ниже взял:
– Не волнуйтесь, г-н офицер, пожалуйста, не волнуйтесь. Но сами же вы ведь убедились, что все экипажи в городе, и господские, и извозчичьи, разобраны…
– Так дайте нам, черт побери, хоть подводу, форшпан!
И обеими уж ногами затопал, саблей загремел, да еще с полдюжины наших русских, крепких словечек в лицо ему пустил. Возымело действие: стал у меня шелковый, другую песню затянул:
– Ах, вам форшпан? На форшпане вашему раненому приятелю и лежать будет куда удобнее, чем в коляске.
Не прошло и часа времени, как у нашего дома стоял форшпан – длиннейшая тележища, набитая сеном, на котором мы оба с Порошиным, как на пуховике, разлеглись; а наши два казака вершниками за нами следовали, с конями нашими в поводу.
Однако от проходивших до нас тем же трактом конницы и артиллерии дорога вконец была избита и изрыта; а посему как упруго, как мягко ни было сено, всякий толчок в ноге Порошина адской болью отзывался, и мы поневоле в каждой, почитай, деревеньке привал делали.
* * *
Веймар, октября 27. Доползли! Хозяин гостиницы о приезде тяжелораненого русского офицера в велико-герцогский дворец знать дал, и оттуда в тот же час лейб-хирург фон Функ пожаловал.
– Герцогиня наша, – говорит, – а ваша русская принцесса Мария Павловна меня к вам прислала. Позвольте осмотреть вашу ногу.
Снял у Порошина лубок.
– Ай-ай! – говорит. – От дорожной тряски бинт с места сдвинуло, кость неправильно срастается, и рана сильно воспалилась. Придется положить вас в наш госпиталь…
Перевел я слова его Порошину. Тот и слышать не хочет.
– Скажите ему, что мы – казаки, а казаку отставать от своего атамана не полагается.
– Уж этот атаман ваш! – говорит лейб-хирург. – Сколько бесчинств у нас в городе натворил! А еще граф!
– Кто? – говорю. – Граф Платов?
– Нет, фамилия у него другая.
– Уж не Мамонов ли?
– Вот, вот, Мамонов.
– Так тот ведь вовсе не атаман, а просто командир своего собственного казачьего полка из крепостных и добровольцев.
– То-то они и вольничали. А Веймар наш – мирный храм муз, «Германские Афины». Герцог наш Карл-Август вокруг себя целый Олимп собрал.
Вспомнились мне тут «Письма русского путешественника», коими я в бурсе еще зачитывался.
– Наш русский писатель Карамзин, – говорю, – лет двадцать назад тоже здесь, в Веймаре, побывал, с вашими знаменитостями виделся, беседовал…
Глубоко вздохнул лейб-хирург.
– С тех пор, – говорит, – один лишь столп у нас остался – Гёте. Когда жив был еще столь же великий Шиллер, у поклонников их как-то спор зашел, кто гением выше: Гёте или Шиллер? – «Полноте, господа, – сказал им Гёте. – Будьте довольны, что есть у вас два таких молодца (цвей зольхе Керле), как Шиллер да Гёте». И вот уже восемь лет, что нет Шиллера. Dei minores тоже редеют: еще до него сошел в гроб Гердер; в январе этого года похоронили Виланда. Один по-прежнему несокрушим – Юпитер-Гёте…
– Вот на кого бы взглянуть!
– Увидеть вам его не так-то легко: он ведь не только великий писатель и ученый, но и правая рука нашего герцога, друг его и первый министр; целый день занят: либо во дворце, либо у себя дома.
* * *
Ноября 2. В окне книжной лавки я загляделся на портрет Гёте: старик-красавец, с осанкой поистине олимпийской. Иду дальше, и вдруг он сам мне навстречу собственной персоной. Как сверкнул на меня своим огненным взглядом, невольно я руку к киверу приложил; а он величественно этак, но милостиво головой кивнул и далее проследовал. Обернулся я, гляжу ему вслед; другие прохожие все ему тоже кланяются. Одного спрашиваю:
– Ведь это Гёте?
– Господин тайный советник фон Гёте! – поправил он меня с укоризной.
Эйзенах, ноября 10. Застигнутые в дороге ненастьем, вчера к ночи только сюда дотащились, а Порошин вдобавок еще изрядную простуду получил. Поутру здешнего доктора позвали; переменил перевязку, микстуру от лихорадки и анисовых капель от кашля прописал; но на мой вопрос о положении больного:
– Будь дело еще к лету, – говорит, – так можно было бы надеяться, а к зиме…
И, не досказав, руками развел. Все втуне, значит!
Мамонов со своей ордой и здесь по себе дурную память оставил. Наш хозяин как будто удивлен, что мы, такие же казаки, не бьем посуды и зеркал, не бранимся, не деремся, ничего не берем силой и за все чистыми деньгами расплачиваемся. Какое счастье, право, что я к Мамонову не попал!
* * *
Ноября 11. Редкий день, небывалый! Совсем новый, неведомый мир мне открылся.
За ночь подморозило, а утром и солнышко показалось. Приходит хозяин наш, герр Мюллер, говорит мне:
– Что это г-н лейтенант в четырех стенах все сидит! Хоть бы на нашу Вартбург поднялись.
– На какую такую, – говорю, – Вартбург?
– Как! Помилуйте! Да ведь на Вартбурге Мартин Лютер всю Библию на немецкий язык перевел. Показывают там и келью, где он 10 месяцев работал и где его дьявол искушал. До сих пор на стене чернильное пятно сохранилось, когда Лютер в искусителя чернильницей пустил…
Убедил! Как не посмотреть на такое чудо чудное.
– Да найду ли я туда дорогу? – говорю.
– А я дам г-ну лейтенанту с собой мальчишку. И пошли мы с мальчишкой.
Замок архидревний, времен рыцарских, и стоит он на горе прекрутой и превысокой. Вид оттуда на Эйзенах и окрестные горы, надо признать, восхитительный. Когда нас подъемным мостом через глубокий ров седовласый сторож во внутренний двор впустил, благоговейный трепет меня невольно объял. И повел меня сторож по всем палатам замка, и каждой объяснение давал.
Вот палата, где рыцари, в крестовый поход отправляясь, клятвой обменивались – стоять друг за друга в бою с нехристями.
Вот зал певцов, где шесть веков назад славные «певцы любви» – «миннезенгеры» – перед ландграфом тюрингенским в песнях состязались.
Вот покои ландграфини Елизаветы, которая за свои истинно христианские дела римскою церковью к лику святых сопричислена: убогих и нищих она пои-да-кормила, одевала, заключенных утешала, за больными ходила, умерших хоронила…
И, переходя этак из палаты в палату, слушая рассказы старика-сторожа про времена стародавние, я всеми помыслами своими в те времена перенесся, деяниями тех людей проникался, что жили здесь некогда совсем иною жизнью, чем мы, более романтичною и более, пожалуй, праведною: соблазну меньше было.
Наконец, вот и лютерова келья: на стене портрет его – кисти знаменитого, говорят, Луки Кранаха; собственная простая деревянная кровать Лютера; книжный шкаф, от времени почерневший, стол, за коим он работал, а на столе – Священное Писание, им переведенное, в толстом переплете с медными застежками. Все сие солнечным светом залито, проникающим в круглые оконные стеклышки.
А вот посередине выбеленной стены и то чернильное пятно, про которое говорил мне герр Мюллер. Подхожу ближе, разглядываю.
– Да ведь тут, – говорю, – как будто ножом выколуплено?
– Все это господа англичане! – ворчит сторож. – Только отвернешься, а они уже перочинный ножик из кармана.
При выходе из замка он мне за малую мзду печатный листок предложил – точный снимок с «человеческой жизни в звериных образах», начертанных на стене одной проходной галереи. Мужской пол на оном в виде четвероногих животных представлен, женский – в виде птиц и иных крылатых. Так, мужчина в 10 лет, оказывается, теленок, в 20 – козел, в 30 – бык, в 40 – лев, в 50 – лиса, в 60 – волк, в 70 – пес, в 80 – кот, в 90 – осел, а в 100 лет – воловья мертвая голова. Женщина же в 10 лет цыпленок, в 20 – голубка, в 30 – сорока, в 40 – пава, в 50 – наседка, в 60 – гусыня, в 70 – коршун, в 80 – сова, в 90 – летучая мышь, а в 100 лет – птичья мертвая голова.
В гостиницу вернувшись, Порошину показал.
– Средневековое острословие, – говорит. – Грубовато, но не без соли и перца.
* * *
Ноября 13. За окнами опять снег крутится. Бедный Порошин стонет и пуще кашляет. Тоска и грусть!
* * *
Франкфурт-на-Майне, ноября 20. Еле-еле ведь несчастного спутника своего сюда довез и тотчас же с рук на руки хирургам сдал. Говорят: гангрена; ногу выше колена отпилить придется. Помилуй Бог!
* * *
Ноября 21. Семеновцы полковой праздник свой справляют. Шеф полка, император австрийский, нарочито по сему случаю из главной своей квартиры, г. Дармштадта, прибыл; отстоял обедню, а потом, на параде, полк церемониальным маршем мимо нашего государя провел. Собственные его цесарские полки точно на маскарад разрядились: парадные мундиры всевозможных цветов, панталоны красные, гусарские сапожки малюсенькие, а шляпы с вавилонскую башню.
Зрителей обоего пола на параде было, как всегда, великое множество. Но императора Франца ни одна душа не приветствовала; нашему же царю из всех уст «виваты» неслись. Семеновским офицерам во дворце обед был предложен, а солдатам водка поднесена и по рублю на человека.
Сагайдачный да и все штабные офицеры Франкфуртом не нахвалятся: удовольствий хоть отбавляй. Театр небольшой, но превосходный. В казино есть газеты, карты, бильярд. Много в городе богатых семейных домов, где русских офицеров с отверстыми объятиями принимают. Дома больше все купеческие, но хозяйские дочери образованные, на фортепианах играют, патриотические песни распевают.
– За этот месяц, что мы во Франкфурте, – говорил мне Сеня, – телом и духом мы все опять освежились. Армия же наша на Рейне прохлаждается.
– Да когда же, – говорю, – дальше двинемся?
– Государь и то все настаивает, чтобы поскорее довершить освобождение Европы. Но Меттсрних (прах бы его побрал!) бросил опять нам палку в колеса: в Париж к Наполеону с новыми условиями мира отправил бывшего австрийского посланника при веймарском Дворе, барона Сент-Этьена, которого мы взяли в плен, а теперь нарочно вызвали для этого из Богемии… Здесь, во Франкфурте, как-то забываешь даже, что война еще не кончилась. Вот и на сегодня у меня взят билет в театр; да получил опять приглашение в одно премилое семейство. Не хочешь ли мой билет? Дают «Фауста» Гёте.
Я, понятно, не отказался.
… Сейчас из театра. В себя еще придти не могу. Венский актер Медер, игравший Фауста, загримировался самим Гёте и играл так, что мне, право, сдавалось, будто передо мною воочию сам Гёте, только в молодые годы. А Шредер – Гретхен! Чистая, невинная, как… ну, как моя Ириша… Господи Боже ты мой! Охрани мою Гретхен-Иришу!..
* * *
Ноября 22. Операцию Порошину назначили на сей день; но на два дня опять отложили: сердце-де чересчур слабое; надо сперва подкрепить больного. Да чем его подкрепишь: на ладан дышит!
* * *
Ноября 23. От виртембергского короля жалоба пришла на мамоновцев: не в меру уж озорничают и неистовствуют. Решили было их обуздать, для чего командировать туда какого-нибудь свитского; но возиться с их шалым командиром никому тоже не охота, и все отлынивают. Сегодня приходит ко мне Хомутов.
– Ну, Пруденский, – говорит, – я к вам вот с чем: меня посылают вперед к Карлсруэ заготовлять квартиры…
– Так наконец-то тронемся отсюда?
– Да, на будущей неделе. Но мне, кроме того, поручено завернуть еще в сторону, чтобы завезти бумагу к графу Дмитриеву-Мамонову. А меня это не устраивает. Вы же сами просились сначала в полк к этому Мамонову; так вам должно быть небезынтересно с ним познакомиться?
– И весьма, – говорю, – интересно.
– Ну, вот. Так я предложу Волконскому послать вас к нему, вместо меня. Исполните успешно поручение, так назначат вас и настоящим ординарцем. А в Карлсруэ мы с вами съедемся.
* * *
Ноября 25. Сейчас только с кладбища: бедному Порошину последний долг отдал. После операции он и часа не выжил. Господа хирурги своей удачной операцией похваляются, да сердце, вишь, не выдержало. Ох, уж эти удачные операции! И сколько ведь таких непризнанных героев жизнь свою положили – кто под пулей, кто под пилой!
Бумага от штаба к Мамонову у меня уже в кармане. Моих двух донцов мне разрешено взять с собой. Ни одного лишнего часа не пробуду здесь, во Франкфурте…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Гейдельбергская бочка. – Сказание о вейнсбергских верных женах
* * *
Гейделъберг, ноября 27. Тут переночуем: и коням нашим, и самим нам передохнуть надо.
Места живописные: горы, леса дремучие; но все теперь снежным саваном покрыто и тоску смертельную усугубляет, – не глядел бы!
Прибыли мы сюда при закате солнца. Развалины замка на горном склоне в лучах зари вечерней огнем горели. Картина! Но взирал я на нее совсем равнодушно. Когда потом ужин себе подать велел да бутылку рейнвейна, пировавшие в той же столовой студенты за царя Александра тост мне предложили. Я с великим удовольствием, конечно, чокнулся с каждым; но на вопрос их: долго ль у них в Гейдельберге пробуду, отвечал, что на рассвете опять в путь-дорогу.
– Да вы, – говорят, – и наверх к замку нашему еще не поднимались?
– Издали, – говорю, – на него уже нагляделся.
– Но знаменитой бочки там не видели?
– Какой такой бочки?
– Неужто вы до сих пор о ней так и не слыхали? Ну, да вы ведь с того края света! Бочка единственная в своем роде на всем земном шаре: 283 тысячи бутылок в себе вмещает.
Много еще чего порассказали мне господа студенты и про замок, сожженный некогда французами, и про свой университет, старейший во всей Германии, и про обычаи свои студенческие, прелюбопытные, но в ином и ребячливые до глупости, но не искусили. Расспросил я их еще про маршрут свой через Гейльбронн на Лудвигсбург, где в последний раз мамоновцы неистовствовали, и пожелал им доброй ночи.
* * *
Село Вейнсберг, ноября 29. Берегом р. Неккар добрались мы до Гейльбронна без всяких приключений. Отогрелись и дальше двинулись. Проезжаем здешним селом, и тут-то вот, на постоялом дворе, такое нас приключение постигло, какого и во французских романах не вычитать.
– Смотрите-ка, ваше благородие, – говорит мне один из моих казаков, – какую на вывеске бочку намалевали!
И точно, бочка на диво: вся виноградными лозами обвитая, по лозам вверх карлики карабкаются, а внизу подпись:
«Zum s us sen heidelberger Fass».
Так вот она, знаменитая бочка!
– А что там подписано? – спрашивает опять казак.
– По-нашему, – говорю, – это значит: «Сладкая гейдельбергская бочка».
– Так как же нам, ваше благородие, такой сладости не испробовать?
Въезжаем во двор. У крыльца хозяин гостя провожает. Гость молодой, но тщедушный, в санях уже сидит, а хозяин, поперек себя толще, по руке его на прощание хлопает. Как узрели нас, в один голос вскрикнули:
– Козакен!
И лошадка гостя словно поняла это страшное слово, в сторону шарахнулась. Подъехал я и успокаиваю:
– Нам, г-н хозяин, – говорю, – вина бы только из той вон бочки отведать, что на вывеске у вас так заманчиво намалевана.
Глядит он мне в лицо, словно изучает; должно быть, не так уж страшен показался.
– Сейчас, – говорит, – к вашим услугам. И снова к молодому гостю повернулся:
– Так, стало быть, до вторника.
– А пастор противиться не станет? – спрашивает гость.
– Пастор? Да он у меня в этом вот кулаке.
– Ну, так до свиданья.
Прошел я с хозяином в дом, сбросил бурку, за стол уселся. В тепле с мороза голод пронял.
– Кстати, – говорю, – не накормите ли и обедом? Он за ухом почесывает.
– У нас, г-н офицер, – говорит, – для вашей милости настоящего обеда не найдется: не гостиница – постоялый двор. В Лудвигсбурге – так там две прекрасные гостиницы…
– Да вы, – говорю, – не сомневайтесь: за все заплачу.
И для наглядности из кошелька на стол золото свое высыпал. У толстяка от жадности глаза на лоб полезли.
– О, г-н барон!.. Ведь, ваша милость, верно, барон, а то, пожалуй, и граф или принц?
Меня смех разобрал. Но, не показывая виду, я, по примеру шутника Сени, хотел тоже раз над немчурой потешиться.
– Нет, – говорю, – не принц я, даже не граф, а просто-напросто барон.
– Но все-таки, значит, помещик?
– Да какой же барон не помещик? Поместье у меня, впрочем, не такое уж крупное; всего тридцать квадратных миль.
– Доннерветтер! Да у нас, в Германии, иное княжество в половину меньше. И рогатый скот, конечно, держите?
– Коров-то немного: полтораста голов. Зато овец тонкорунных три тысячи; а на конском ааводе сотня кровных рысаков и скакунов.
Не знаю, до чего бы я еще доврался, не оборви он полета моей фантазии зычным окриком:
– Лотте! Ханс! Саперлот! Куда вы опять запропастились?
Первою явилась Лотте, дочь хозяйская, лицом весьма приятная… уже по некоторому сходству с моей Иришей… Но губки у нее были надуты, глазки заплаканы.
– Ну, ну, ну, – прикрикнул на нее родитель. – Изготовь-ка сейчас для г-на барона яичницу с ветчиной. Да на погребе есть ведь еще никак бараньи котлеты?
– Есть… – прошептала девушка, глотая слезы.
– Так парочку тоже изжарь.
– И для казаков г-на барона?
– И для них тоже, понятное дело. Г-н барон за все чистым золотом заплатит. А Ханс где же? Ханс! Ханс!
Показался и Ханс, буфетчик, малый из себя тоже пригожий, но, как ночь, хмурый.
– Ты где пропадал? – напустился на него хозяин.
А Ханс, не огрызаясь, смиренно в ответ:
– Да вы же меня гоните?
– Завтра иди себе на все четыре стороны; силой держать тебя не стану. А сегодня ты у меня еще слуга И раб; что прикажу, то и делай. Понял? Изволь-ка спуститься в погреб за бутылкой гохгеймера 99-го года.
– Это для меня? – спрашиваю.
– Для вас, г-н барон, для вас. Разлив 99-го года! Фиалка, душистее фиалки!
Толстяк языком щелкнул и, как кот, которого за ушами защекотали, заплывшие глаза свои зажмурил.
– Коли так, – говорю, – так я попрошу уже вас, г-н хозяин, сделать мне компанию.
– С превеликим, – говорит он, – удовольствием! Но тогда, г-н барон, одной бутылки, пожалуй, не хватит? Значит, Ханс: две бутылки. Да постой, погоди! Ваши казаки, г-н барон, дорогого рейнвейна, полагаю, не оценят?
– Нет, они предпочли бы, я думаю, простого хлебного.
– Шнапсу? О! Того у нас хоть на целый полк. Слышишь, Ханс? Шнапсу казакам, сколько пожелают. Да и коням, смотри, овса задай и сена. Мы не поскупимся, так и г-н барон денег своих не пожалеет.
Хваленый гохгеймер и вправду тонким своим ароматом напоминал если и не фиалку, то цветущий клевер. Когда поспела яичница, одна бутылка была уже опорожнена, а вторая почата, благодаря, впрочем, не столько мне, сколько самому хозяину. Зато и язык у него развязался.
– Какого, – говорит, – я женишка-то для дочки подцепил! Первый мельник во всем околотке…
– Это не тот ли, – говорю, – которого вы давеча на дворе провожали?
– Он самый.
– Но любит ли его ваша дочка? На вид он, признаться, очень уж невзрачен, куда против Ханса. И дочке вашей Ханс, верно, милее?
– Мало ли что!
– Да разве он не расторопен, не честен?
– И расторопен, и честен. Но у Нидермейера в государственном банке капиталу сорок тысяч.
– А у вас самих сколько? Верно тоже довольно?
– Когда человеку бывает довольно!
– Да с немилым мужем она несчастна еще станет.
– Стерпится, слюбится. Наши вейнсбергские жены самые верные в целом мире. В церкви у нас есть про то и картина. Угодно, так я ее потом покажу г-ну барону.
– Да чем они доказали свою верность?
– А вот чем. Когда г-н барон подъезжал сюда, так заметил ведь на горе старый замок?
– Развалины замка? Как не заметить.
– Ну, вот, этот самый замок шесть веков назад осаждал император австрийский Конрад III. Туда от буйных его воинов спаслись все жители Вейнсберга. Когда тут припасы в замке были все съедены, и осажденным оставалось только помереть с голоду, к императору вышли оттуда женщины и умоляли выпустить их на волю. Император Конрад был хоть и жесток, но в то же время и настоящий рыцарь.
«– Сударыни! – сказал он им. – С женщинами я не воюю, а потому идите себе с Богом, да уж так и быть, берите с собой все, что вам дороже и что можете унести на своих плечах».
Он думал, конечно, что всего дороже им их наряды и что каждая свяжет их в узел и взвалит себе на плечи. Но вместо того они вынесли из замка на своих плечах собственных своих мужей. Такая супружеская верность тронула даже черствое сердце императора, и он выпустил на волю вместе с женами и их мужей. С тех самых пор замок наш так и называется «Вейбертрейэ».