Текст книги "На Париж!"
Автор книги: Василий Авенариус
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– Так главное распоряжение боем ваше величество берете на сей раз уже на себя? – спросил Шварценберг. – Очень вам благодарен, что снимаете с меня ответственность.
А уж вся наша армия, да и прусская, как благодарны государю!
Тетрадь моя, вижу, к концу приходит Буде Богу угодно после завтрашнего боя дни мои еще продлить – новую тетрадь себе заведу, и пойдет в ней моей жизни новая же полоса. На случай, однако, что дни мои сочтены, и мне откроются врата смертные, – сию первую тетрадь теперь же в пакет запечатаю с надписью, чтобы переслали ее в Толбуховку дорогой моей Ирише. Что же до меня самого, – Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя! Не вниди в суд с рабом Твоим!..
ВТОРАЯ ТЕТРАДЬ
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Первый день лейпцигской «битвы народов». – В «секрете» и услуга неприятелю. – Во вражеском стане и гостинец атаману
* * *
Лейпциг, октября 16. Смилостивился Господь, жизнь мне вновь даровал, а на волоске ведь висела! Нынче солнышко опять выглянуло, и доктор мне на улицу выйти разрешил. Первым делом я, понятно, в книжную лавку за новой тетрадью и начинаю ее с великой «битвы народов», как прозвана немцами трехдневная баталия 4, 6 и 7 октября под Лейпцигом.
Начальный день, 4-го, якобы пролог к кровавой трагедии, решительным действием еще не ознаменовался. Одному только Блюхеру посчастливилось две тысячи пленных да с полсотни орудий захватить.
Главной армией на сей раз сам государь с ближней горы руководил. Неприятельские ядра не раз до него долетали; но, несмотря на все упрашивания приближенных, он с места не сходил и со спокойствием, удивления достойным, отдавал распоряжения. Однажды французы чуть было центр наш не прорвали; но государь резервную артиллерию и гвардейский корпус туда направил, и атака была отбита. Деревни, лежавшие между нашей боевой линией и неприятельской, несколько раз из рук в руки переходили. Когда же к 6-ти часам вечера стемнело, и пальба сама собой прекратилась, мы все позиции наши удержали, да кое-где и вперед подвинулись. За то ведь и потери в этот день были преогромные: 30 тысяч человек!
Что до меня, то, будучи зачислен Платовым в казачью сотню, я на правом фланге союзников с донцами гарцевал, дабы не дать неприятелю в тыл нашим зайти. Когда же кругом все смолкло, и донцы у опушки тоже костры развели и котлы развесили, мой сотник Калашников меня к своему костру подозвал:
– Берите-ка бурку, молодой человек, да ложитесь тут у огня; чай, за день поумаялись?
– Да с чего, – говорю, – умаяться было? В настоящей переделке и быть не пришлось.
– Напоследок нас, значит, к разгону приберегают. Казак донской – что карась озерной: икрян и солен. А вам, небось, чтобы пожутче было?
– Да, чтобы мороз по коже продирал, волос дыбом становился. Оно и жутко, и приятно.
– Ну, что ж, такою приятною жутью могу вам хоть сейчас услужить. Эй, Филиппенко! – урядника он окликнул, – здесь ты еще, не ушел?
– Здесь, ваше благородие.
– Вот юнкер наш в «секрет» с тобой просится. Да и флягу свою, смотри, не забудь.
– Как ее, матушку, забыть!
– То-то же. Ну, с Богом! – благословил меня сотник. – Крови вражеской хоть не напьетесь, так водочкой нашей россейской подкрепитесь: в осеннюю этакую ночку куда пользительна.
И отправился я с урядником и двумя простыми казаками в «секрет». «Секрет» же – не что иное, как скрытый передовой караул для наблюдения за неприятелем.
Лежим мы так в яме, завернулись в бурки, вполголоса беседуем, да временами голову высовываем, по сторонам поглядываем. Октябрьская ночь, известно, – тьма кромешная; только в отдалении, версты полторы впереди, там и сям, огоньки неприятельские мерцают.
Поднял я опять голову, – что за притча! Словно тень чья-то колышется, огоньки впереди заслоняет.
– Братцы! – говорю шепотом, – никак кто к нам подбирается.
Встряхнулись те, брякнули ружьями. А тень по-французски жалобным голосом:
– Товарищи! Именем Христа Спасителя помогите…
– Стой, братцы, не стреляйте! – говорю. – Он за помощью к нам. Пусть подойдет.
Но Филиппенко, не внемля, хвать его за ноги, в яму к нам втащил, сам на грудь ему верхом насел.
– Ну, теперь пускай разговаривает.
А тот и не сопротивлялся, только охнул. И оружия-то при нем никакого.
– Ногу-то, товарищ, ногу не давите!
Ощупал я его ногу, теплая кровь по руке течет.
– Да вы ранены? – говорю.
– Ранен… Но не во мне дело. Не найдется ли у вас воды или вина глоток?
– Что вражий сын лопочет? – Филиппенко спрашивает.
Я объяснил. Он флягу из-за пазухи и к губам француза.
– Хошь и враг, а все же живой человек. Пей на здоровье, мосье.
А тот голову отворотил.
– Мне-то не нужно, – говорит.
– Так кому же? – говорю.
– Капитану моему: насмерть ранен, от жажды изнывает.
– И недалеко отсюда?
– Близко: шагов двести. До нашего лагеря донести его мне не в мочь: сам еле до вас дотащился. Слышу голоса, русскую речь. «Русские – народ добрый, – думаю себе, – не откажут».
Перевел я слова его моим казакам.
– Жалко, ведь, – говорю, – умирающего!
– Вестимо, жалко, – говорит Филиппенко. – Умирающий не враг уж нам. Флягу ему я, так и быть, всю бы хошь предоставил. Да сам-то вот человечек этот только в ногу ранен; назад его отпустим, так не быть бы в ответе: своим нас не выдал бы.
– Ну, такой подлости, – говорю, – он не сделает. И передал французу про сомнения урядника.
– Неужели, – говорит, – вы можете думать, господа, что за доброту вашу я предательством отплачу? Клянусь вам сединами моей матери, что никому про вас не скажу.
Когда я об его клятве сообщил казакам, двое младших мою сторону приняли; урядник же мне напрямик объявил:
– Ваше благородие! Делайте, как знаете. Но ежели вы его отпустите, то я, – не погневитесь, – должен о том моему сотнику донести.
Одну секундочку я задумался, но не больше.
– Донеси, говорю, – всю ответственность я беру на себя. А теперь давай-ка сюда твою флягу.
И, взяв оную, передал французу.
– Ваше благородие! – говорит мне тут один из казаков. – Да что ж он задаром, что ли, флягу нашу унесет? Стой, мосье, погоди! Нет ли у тебя аржанов?
Француз его понял, отдал ему кошелек.
– А мне давай-ка свои сапоги, – говорит другой казак. – Мои больно износились. Э! Да у тебя бабьи сапожки. Куда они мне! Ступай с миром; да только вперед не попадайся.
Затем француз был отпущен и скрылся в темноте. Я стал было стыдить казаков за их жадность, но Филиппенко перебил меня:
– Э, ваше благородие! Враг – что гриб лесной: назвался груздем – полезай в кузов. А перед сотником вам все же ответ держать придётся.
– Да я, – говорю, – хоть сейчас пойду с тобой.
– Сейчас, так сейчас.
Пошли, пришли. Выслушал нас Калашников, головой покачал.
– Поступили вы, Пруденский, по-христиански, слова нет, – говорит. – Но что неприятель сам в руки вам дался, и вы его с миром отпустили – умолчать я тоже не смею. Как-то еще на ваш поступок атаман наш взглянет? Да вот и он.
И точно, Платов ночной объезд делал. Подошел я, все по совести рассказал. И он меня тоже не одобрил, но по другой причине.
– Взять раненого в плен – чести мало, да и лишняя только обуза, – говорит. – Но от него мы могли бы кое-что выпытать о силах и замыслах неприятеля. «Казаки – глаза и уши армии», говорил великий Суворов. А ты, Пруденский, и глаза закрыл и уши, внял только голосу сердца. На первых же порах у нас оплошал!
Укором своим он меня как нагайкой хлестнул.
– Оплошку свою, ваше сиятельство, – говорю, – я теперь же хоть искуплю. У вас есть ведь пленные саксонцы?
– А что?
– Дозвольте мне перерядиться саксонским солдатом…
– А дальше что же?
– Под видом саксонца я пойду во французский лагерь, будто убежал из русского плена; подслушаю их разговоры; после такой битвы у них разговоров, я чай, без конца…
– Положим, что так, но своим немецким языком ты сам себя выдашь; тебя и расстреляют.
– Не расстреляют, ваше сиятельство. Пойду я ведь не к немцам, а к французам; по-немецки они еще меньше меня смыслят. А вдобавок я на всяк случай еще глухим прикинусь.
– Так тебе они и поверят! Глухих и у саксонцев не берут в солдаты.
– Да оглох-to я уже на войне: от пальбы обе барабанные перепонки лопнули, да голова еще ядром контужена.
Усмехнулся атаман, сотнику подмигнул.
– Каков молодец? Ну, а обратно к нам как выберешься.
– Смотря по обстоятельствам, момент улучу. Ведь я же у них не пленным буду, а союзником-саксонцем: стеречь меня не станут. Пустите уж меня, ваше сиятельство!
– Казаком тоже явить себя хочет, – говорит Калашников. – Это, ваше сиятельство, как бы испытание на казака.
– Гм… Ну, что ж, сам ведь просится. Смелым Бог владеет.
Сказал и дальше поехал.
Десять минут спустя я в саксонского солдата преобразился. Калашников на прощанье меня крестным знамением осенил.
– Храни вас Бог!
Двинулся я к французам наугад, к сторожевым их огням. Небо в тучах, ни звездочки; кругом ни зги не видать. Иду все вперед, спотыкаюсь, падаю и опять вперед.
Вот и первые их костры. На минутку приостановился – дух перевести; а потом на костер со всех ног кинулся и на немецкий лад заорал благим матом:
– Козакен! Козакен!
Французы, что лежали у костра, понятно, вскочили, схватить меня хотят. А я дальше к следующему костру и все свое:
– Козакен! Козакен!
И здесь всех взбудоражил; но дался уж им в руки. Стали меня обшаривать. А я труса-беглеца из себя изображаю, со страхом на небывалую погоню назад озираюсь.
– Да ведь это вовсе не русский, да и не пруссак, – толкуют они промеж себя. – Форма на нем саксонская; стало быть, из наших же союзников.
Стали меня допытывать: как я от казаков удрал. А я ничего будто не слышу, руками развожу, на уши свои, на лоб показываю: «Бум-бум!», сиречь, на оба уха оглох и в голову контужен.
Поняли.
– Да куда нам с ним, глухим тетеревом, середи ночи возиться! Поутру ужо сдадим саксонцам.
Порешив так, по местам своим опять разлеглись, мне тут же, на земле, местечко указали: «Ложись, мол, и нам спать не мешай».
– Данке шен, – говорю им, улегся в сторонке, плащом своим саксонским с головой укрылся; но сам под плащом уши навострил: не услышу ли чего подходящего?
Спервоначалу насчет «олуха немецкого» прохаживались, грубо, но метко.
– Да что, братцы, – говорит один, – мы вот над ним зубоскалим; а ведь они, саксонцы, как-никак нашу руку еще держат. Австрийцы нас уже предали; баварцы теперь тоже к ним пристали…
– Да, тяжко императору приходится! – говорит другой. – До вчерашнего дня ведь из замка в Дюбене не трогался, все с маршалами совещался, убеждал их театр войны на правый берег Эльбы перекинуть и на Берлин идти.
– Прежде-то, – говорит третий, – он ни у кого совета не спрашивал, своим умом все решал.
– Прежде! Не те времена, брат, тогда были.
– А маршалы что же?
– Маршалы не поддались; в один голос: «Лучшее старое войско в снегах российских полегло»…
– Ну да! Мы, новобранцы, по-ихнему сантима медного уже не стоим.
– Видно, что так. Скрипели в Дюбене перьями, скрипели, до одного приказа только и доскрипелись: в развернутом фронте не в три шеренги строиться, а в две. Вот и строились этак сегодня, а что толку было?
– Ну, не говори. Австрийцев меж двух рек, как в клин, загнали, а генерала их Мерфельда, что чересчур вперед сунулся, в плен даже захватили. Да и у русских центр было уже прорвали. Сам император не сомневался в победе, к королю саксонскому
В Лейпциг адъютанта с вестью о том послал, чтобы во все колокола звонили…
– Ну, и дозвонились! Эх-эх! Не хвалить бы утра раньше вечера. Чем бы о Берлине думать, за Рейн бы к себе отойти – всего вернее.
Меня так и подмывало крикнуть: «Да, голубчики! Сидеть бы вам у себя дома за печкой, никто бы вас там не тронул. Ну, а теперь просим не прогневаться».
Наговорились, умолкли. А туман ночной, что река молочная, по земле стелется, все кругом заволакивает. Вон и палатки офицерские верхушками только белеют.
Улизнуть обратно к своим уже не мудрость. Да многое ли я узнал-то? Что у них не все благополучно: маршалы планов Наполеоновых уже не одобряют, солдаты ропщут…
И вспало мне тут на ум: а что, кабы трофею какую унести, знамя, что ли, полковое!
Туман меж тем до того уже сгустился, что ножом хоть режь. Костра в десяти шагах не видать. Все кругом спят-храпят. Подождать еще с четверть часа…
И хорошо ведь сделал: идет патруль, караульных окликает. И дальше идет, дальше… Все опять стихло.
Пора умысел в действие произвести. Ползком к палаткам подбираюсь. У первой же палатки на земле двое, спина к спине, прикорнули: один с ружьем в охапке, – видно, караульный; другой без ружья, но меж ног знамя держит, а сам, как и караульный, от тумана нос в епанчу уткнул.
Господи, благослови!
Выдернул я у него знамя, самого ногой в грудь пнул и – наутек. Он тут же за мной с немалым криком:
– Держи его! Держи!
Да, как бы не так! От его крика и спавшие у костров встрепенулись. Один мне было дорогу загородил. Но я его с разбегу древком в грудь, – кубарем покатился, а я прыг через него и был таков. За мною хором голосят:
– Держи! Держи!
Стреляют вслед наугад. А я на земле растянулся; переждал, пока перестали, опять вскочил и уже бегом во все лопатки.
Вот и наши костры, и окрик:
– Кто идет?
– Свой! Не стреляй.
Гляжу: не донцы мои, а пехота. В тумане, вишь, в сторону забрал. Обступили меня и знамя мое французское, и самого меня в саксонской форме оглядывают, допрашивают: что да как?
Поведал я им, а потом от них к донцам и до атамана самого добрался. Как узрел меня со знаменем в руках:
– Эге! – говорит. – Да ты, что ж это, из неприятельского лагеря, что ли, унес?
– Точно так-с. Вашему сиятельству гостинец. Да кое-чего и наслышался.
– Ну, рассказывай; послушаем.
Пересказал я ему от слова до слова, что слышал.
– Все сие само по себе не важно, – говорит Платов. – Важно, однако ж, что дух воинский у них уже выдохся, что в вожде своем возлюбленном изверились и по печке родной вздыхают. А это на войне последнее уже дело.
Когда я затем поведал и о том, как знаменем завладел, по плечу он меня потрепал.
– Ну, молодчина! Из тебя, вижу, лихой казак еще выйдет.
Этим кончился для меня первый день Лейпцигской битвы… Рука, однако ж, от писанья онемела, да и в груди что-то опять неладно…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Парламентер Наполеона. – Второй и третий день «битвы народов». – Польская пуля и чудодейственный пластырь. – Пленение Лористона и опала саксонского короля
* * *
Октября 18. Доктор брюзжит, пульсом моим недоволен.
– Пуля давно уже вынута, – говорит, – ребро заросло, все шло как по маслу. А теперь вдруг жар и хрип в груди! Что-нибудь вас, верно, взволновало? Не получили ли письма из дому?
– Письма не получал, но сам писал – не письмо, а дневник.
– Ну, вот! Описывали «битву народов»?
– Да как же, доктор, не описать, когда сам в ней участвовал? И то один первый день только описал.
– Ох, уж эти папиенты! Пока я вам не позволю, не извольте брать перо в руки. Чего вы улыбаетесь?
– Зачем мне перо брать, коли карандашом пишу?
– Очень рад, что вы шутить уже можете. Но не станете меня слушаться, так сами на себя потом и пеняйте.
Делать нечего, придется-таки на себя на день, на другой узду наложить.
Октября 19. Жара у меня уже нет; со спокойной совестью, значит, могу продолжать.
Следующий день, 5-ое октября, пришелся на воскресенье; вдобавок с утра и до вечера лил дождь, как из ведра. Посему обе стороны воспользовались этим днем для отдыха к предстоящему новому бою. За весь день было одно лишь небольшое, но достохвальное дело: русские гусары из Силезской армии атаковали французскую кавалерию и, прогнав ее за батареи, взяли пять орудий. Блюхер, быв очевидцем молодецкой атаки, подъехал к командиру гусаров, генералу Васильчикову, и в восторге его обнял.
Силы союзников должны были к 6-му числу еще преумножиться подходом корпуса Коллоредо и армий Беннигсена и шведского принца. Наполеону же сикурсу ждать было уже неоткуда, и вот, под вечер от него кто-то к нашему лагерю шажком едет и белым платком над головой машет. Подъехал, – что за диво: парламентер в австрийской форме! Австрийцы ведь нам теперь не враги, а союзники?
Оказалось – тот самый генерал Мерфельд, что накануне к французам в плен попался. Вот Наполеон его на честное слово к нам и отпустил, чтобы через него переговоры о мире завязать.
Час спустя смотрим – с поникшей головой обратно едет. Не выгорело!
После уже здесь, в Лейпциге, я от доктора слышал, что Наполеон готов был отказаться от всех своих притязаний на герцогство Варшавское, Голландию, Италию, Испанию и ганзейские города, с тем чтобы Франции были возвращены ее колонии, взятые англичанами.
– Император Александр вряд ли станет вмешиваться в это дело, – заметил Наполеону тогда же Мерфельд.
А Наполеон:
– Да мы с ним уж сговоримся. Пускай только пришлет ко мне уполномоченного для окончательных переговоров. Меня, вот, все обвиняют, что я хочу не мира, а перемирия. Но это неправда! А от мира выиграло бы все человечество. Я отступлю, так и быть, за Заалу; но русские и пруссаки пускай отойдут за Эльбу, а австрийцы – в свою Богемию. Пострадала ведь всего больше Саксония; так она пусть останется нейтральной.
Мерфельд на то возразил, что отступить союзники теперь не захотят, ибо рассчитывают, что сама французская армия до зимы еще за Рейн отойдет.
От одной мысли о сем Наполеон гневом воспылал.
– Чтобы я отступил?!.. – воскликнул. – Для этого мне пришлось бы проиграть сражение. Случиться это может, но пока этого еще нет, да и не будет! Передайте обоим императорам: Александру и Францу мои слова, которые, надеюсь, возбудят в них красноречивые воспоминания.
В неукрощенной еще надменности своей он намекал, вишь, на прежние свои блистательные победы над австрийскими и русскими войсками.
Весь разговор свой с Наполеоном Мерфельд дословно передал князю Шварценбергу. Но крылья у того были уже подрезаны: все распоряжения к новому решительному сражению делались самолично нашим государем. Доложил Шварценберг о предложениях Наполеона, но государь их наотрез отвергнул, и Мерфельд отъехал ни с чем.
И случилось то, чего втайне, видно, так опасался сам Наполеон: битва, завязавшаяся вновь 6-го числа и продолжавшаяся еще 7-го, окончилась для него поражением, да еще каким!
После ливня накануне и ночного тумана задувший к утру 6-го числа резкий северный ветер разогнал туман, очистил небо, и день выдался холодный, но ясный, солнечный. В 6-м часу ударили «подъем», а в 7-м началась уже пальба.
Трехсоттысячная армия союзников обложила неприятеля полукругом с севера, востока и юга; а потому Наполеон, не имея возможности со своей армией, почти вдвое меньшей, принять сражение по всей линии, снялся ночью со вчерашних позиций и отошел к самому Лейпцигу. Союзники не замедлили, конечно, занять оставленные им позиции; по мере же того как полукруг их стягивался все ближе к Лейпцигу, три союзные монарха также подвигались вперед с одного возвышения на другое, пока, наконец, не въехали на тот самый холм, с коего 4-го числа наблюдал за боем Наполеон.
Описывать в подробностях ход боя – дело уж не мое, а историков и стратегов. Про 6-ое число скажу одно: что в 3-м часу дня к государю прискакал вестовщик с донесением, что три кавалерийских полка вюртембержцев на нашу сторону перешли; а еще час спустя сам командующий саксонской армией генерал Россель подъехал с просьбой – всю его армию в свое распоряжение принять и разрешить ему также на французов ударить. Разрешение, само собой, было дано.
Но дни в октябре месяце коротки, и солнце к закату уже склонялось. Так занятие ближайших к Лейпцигу селений и штурм самого города поневоле до другого дня отложить пришлось.
А нас, донцов, все еще в резерве томили! Платов нас утешал:
– Завтра, погодите, наш праздник. Честь добить Бонапартишка остается за нами.
И пришло «завтра».
Сам город Лейпциг в ровной местности расположен и никакими крепостными укреплениями не защищен. Посему надо было думать, что неприятель попытается наш натиск отразить в открытом поле.
И что же? Когда в 9-м часу утра ночной туман разошелся, очам нашим не грозная вражья рать представилась, а открытая равнина, мертвыми телами усеянная, подбитыми орудиями, лафетами да боевыми снарядами! Воспользовавшись ночной темнотой, французы внутрь города укрылись. Только в аллеях между предместьями и городом выставлены были батареи их арьергарда, коим командовали, как потом оказалось, маршал Макдональд и храбрый вождь поляков князь Понятовский, за два дня назад тоже в маршалы произведенный.
Тысячи сердец радостно забились, когда тут был объявлен общий штурм. Но еще до начала оного государь объехал ряды войск, всячески их ободряя и прося быть великодушными к побежденным, а паче всего щадить мирных жителей, в распре правительств ни в чем не повинных.
Засим под гром орудий вся союзная армия с развернутыми знаменами, с музыкой и барабанным боем, с разных сторон пошла на приступ. В аллеях французские пушки штурмующих картечью осыпали. Но уже час спустя они были в наших руках, и союзники ворвались в город.
Тут настал и наш черед – донцов.
– Ура!
Буйному урагану подобно, сметали мы с пути нашего всякую живую тварь двуногую и четвероногую из одной улицы в другую, в третью, в десятую. Удалая польская конница Понятовского вздумала было дать нам отпор. Но не тут-то было! Как задержать мчащуюся вихрем казачью громаду, ощетинившуюся пиками? И в один момент передних мы смяли, а остальные повернули коней и ускакали без оглядки. На беду их, однако, единственный мост через р. Эльстер отступающими французами был уже взорван. Оставалось спасаться через глубокую быстротечную реку, хошь не хошь, вплавь. Сам Понятовский пример своим показал и первым с берега в воду коня пришпорил. За ним вслед и другие, как стадо баранов за вожаком; только брызги полетели. Но при такой спешке задние беглецы, на передних напирая, на берегу скучились и сами себя под пики и сабли наши подставляли. Так и под мою саблю офицер один угодил; от удара моего в седле покачнулся, но вдруг, обернувшись, в упор в меня из пистолета пальнул.
Боли я никакой не ощутил; только в грудь меня что-то как кулаком толкнуло, рука моя с саблей сама собой опустилась, и в очах свет померкнул… Дальше ничего не помню.
Пришел я в себя уже в Лейпцигском госпитале от нестерпимой боли и громко вскрикнул.
– Ага! Очнулся, – говорит чей-то незнакомый голос. Гляжу: сам я на столе распростерт, а по сторонам двое стоят с засученными рукавами и в белых фартуках, забрызганных кровью: доктор и фельдшер.
– Что это было со мною? – спрашиваю я доктора.
– А вот что, – говорит он и пулю мне предъявляет. – В ребро вам ударила, да в сторону уклонившись, в боку под кожей застряла. Ребро сломано, но недели через две-три срастется крепче прежнего.
– Через две-три недели! Да ведь армия наша тем временем уйдет…
– И теперь уже частями уходит, чтобы не дать передохнуть Наполеону.
– Да этак мне своих догонять еще придется!
– Не иначе. Благодарите Бога, что пуля отскочила влево от ребра, а не вправо; тогда бы вам – аминь. Ну, что, все больно?
– Больно, но уже не так: глухо, как зуб, ноет. Скажите, доктор: отчего я не почувствовал никакой боли, когда пуля вошла мне в грудь?
– Оттого, что в пылу битвы вы были разгорячены. Только когда кровь в жилах несколько уже остынет и нервы успокоятся, рана дает себя чувствовать. Теперь мы вас переложим на кровать, и извольте лежать тихо, не шевелиться, старайтесь ни о чем не думать и заснуть.
Вскоре я, действительно, заснул и с перерывами от ноющей раны до утра проспал. Поутру же меня Муравьев навестил.
– Доктор сперва, – говорит, – и впустить меня не хотел. Смягчился он только тогда, когда узнал, что я вам на рану такой пластырь несу, какого ни один врач в мире прописать не может.
– Какой же, – говорю, – пластырь?
– А вот какой.
И подает мне солдатский георгиевский крест. От радости я привскочил бы на постели, не удержи меня Муравьев насильно за плечи.
– Тише, тигле! Этак и пластырь вам только повредит. Сам Платов выпросил у государя разрешение переслать вам вашу награду за взятое у французов знамя еще до составления общих наградных списков.
– И Сагайдачному тоже дадут Георгия?
– За что?
– Да он тоже был в огне…
– Ну, и получит петличного Станислава с мечами в порядке постепенности. Вообще наград масса, потому что победа была полная, притом уже не над каким-нибудь маршалом, а над самим Наполеоном!
– И он, значит, бежит?
– Бежит без оглядки. Но любопытнее всего, как сдался нам в плен Лористон. Уже по окончании битвы генерал Эммануэль с небольшим эскортом объезжал наши аванпосты. Вдруг он видит, что по обломкам взорванного моста через Эльстер перебираются два француза, ведя за собой в поводу своих коней. Он подскакал к ним:
– Стой! Назад! Не то вас сейчас расстреляют. Тем ничего не оставалось, как повиноваться. Судя по шляпе с плюмажем, один из них был генерал.
– Вашу шпагу, генерал! – говорит Эммануэль. Тот с важностью распахнул плащ: вся грудь его была увешана орденами.
– Я, – говорит, – Лористон!
– Весьма приятно. Это вы ведь под Москвою приезжали к покойному нашему фельдмаршалу Кутузову от вашего императора с предложением заключить мир?
– Я…
– Теперь до мира не так уже далеко. А шпагу вашу все-таки пожалуйте.
Едет Эммануэль со своими двумя пленниками в город и в аллее предместья натыкается на целый отряд французов, которые Бог весть где еще замешкались. Было их четыре сотни при 50-ти офицерах; в эскорте же генерала Эммануэля всего-навсе 12 человек. Но за деревьями да в сумерках французам не видно было, что наших так мало.
– Кладите оружие! – крикнул им Эммануэль. Те стали совещаться.
– Сейчас же кладите оружие! Не то ни один из вас не уйдет живым! – крикнул он еще громче и взмахнул саблей, как бы собираясь вести своих в атаку.
Раздумывать уже не приходилось. Солдаты побросали свои ружья, а командовавший ими майор и другие офицеры отдали свои шпаги.
– Идите вперед! Мы поедем за вами.
– Позвольте, Николай Николаич, – перебил я Муравьева, – а Лористон-то чего молчал, не предупредил своих?
– В том-то и дело, что, попав в плен, он совсем духом упал, ничего кругом не видел и не слышал. Потом уже, узнав, что при нем 400 слишком человек французов сдалось маленькой кучке русских, он за голову схватился, проклинал свое беспамятство. Пришел он несколько в себя только тогда, когда предстал перед нашим государем. Обошелся с ним государь весьма ласково и приказал выдать ему из казны взаймы 500 червонцев, чтобы он до отсылки в Россию мог обзавестись здесь, в Лейпциге, всем, чем нужно, на дорогу.
– А что Понятовский? Удалось ему с его отрядом переплыть Эльстер?
– Нет, их понесло по теченью; теченье этой реки ведь очень быстрое; да вдогонку им был пущен еще град пуль. Немногие добрались до другого берега. Сам же Понятовский с конем скрылся под водой и уже не выплыл. Хоть и враг был нам, а рыцарь. Упокой Господь его душу! Кого тоже жаль, признаться, так старика-короля саксонского.
– А что с ним?
– Да ведь он до последнего дня не имел духу порвать с Наполеоном. Подданные же его давно уже не разделяли его чувств, и при въезде нашего государя в Лейпциг жители встретили его «виватами». Когда тут союзные монархи сошли с коней на дворцовой площади, первым их приветствовал шведский принц Бернадотт. Государь его дружески обнял и благодарил. А на лестнице дворца среди батальона своей лейб-гвардии стоял несчастный король с непокрытой головой. Бернадотт указал на него:
– Вот, ваше величество, король. Он желал бы также засвидетельствовать вам свое почтение.
Но добрейший государь наш остался на сей раз неумолим. Точно не слыша, он спросил:
– А где королева саксонская?
– Она ожидает ваше величество на верху лестницы.
– Так пойдемте к королеве.
Королевские гвардейцы отдали честь государю, король – низкий поклон, но государь, не взглянув даже на короля, точно его тут и не было, поднялся по лестнице к королеве.
– Да чего же еще, – говорю, – мог ожидать этот союзник нашего заклятого врага? И что будет с ним теперь?
– До окончания кампании его отвезут, говорят, в Берлин.
* * *
Октября 20. К законченному мною вчера рассказу о «битве народов» прибавлю еще пару слов. Уж коли меня, малую пичужку, наградой не обошли, то крупную птицу: орлов всяких и соколов, индюков и павлинов, наградили тем паче: Беннигсен и Барклай-де-Толли сделаны графами; Милорадович и Витгенштейн, имевшие уже сей титул, получили: первый – Андреевскую звезду, второй – золотую саблю с лаврами и алмазами. Из иноземных вождей Блюхеру по его заслугам Георгий 1-й степени пожалован, а князя Шварценберга великодушный государь наш еще на поле битвы кавалером того же высшего российского ордена поздравил: благо, что как главнокомандующий во время боя хоть не препятствовал над Наполеоном победу одержать.
С опалой здешнего короля наш русский князь Репнин вице-королем и генерал-губернатором королевства Саксонского назначен. Первым его делом было запрет наложить на фальшивые русские ассигнации, коих Наполеон в прошлом году на несколько миллионов выпустил. Публикацией всем и каждому объявлено, что все находящиеся в обращении таковые ассигнации должны быть ему, генерал-губернатору, немедленно представлены с предварением, что за утайку оных виновные будут сосланы в Сибирь и оштрафованы на сумму в пять раз большую против утаенной.
Союзная армия преследует теперь разбитого неприятеля. Главная квартира перенесена в Веймар, куда Муравьев и Сагайдачный тоже отбыли. Остаются здесь, кроме гарнизона да генерал-губернаторской канцелярии, одни раненые; из нашего отряда только я да хорунжий Порошин; при нас два казака для сопровождения до армии. Я-то хоть сейчас бы двинулся, но Порошин просит не бросать его. Бедняга весьма в нехорошем положении: ногу ему ниже колена осколком повредило. Когда-то еще поправится?
* * *
Октября 21. От Муравьева из Веймара при коротенькой записке получил высочайший приказ:
«За отличие при битве под Лейпцигом 4, б и 7 октября 1813 года производятся:…хорунжий Павел Порошин в сотники… юнкер Андрей Пруденский в хорунжий»…
Бегу к Порошину, показываю приказ:
– Честь имеем поздравить г-на сотника!
В первый раз за все время улыбнулся счастливой улыбкой.
– И вас тоже, голубчик, – говорит, – за знамя – Георгия, а за битву – чин офицерский своим чередом, – каково! Ну, теперь никакие доктора нас здесь не удержат. Вас-то ведь уже отпускают?
– Отпускают, – говорю. – Но нога у вас, Павел Игнатьич, еще в лубке; ехать верхом вам и думать нечего…
– В коляске поеду.
– Да коляски теперь в целом Лейпциге, слышно, не достать: все забраны Главной армией.
– Ну, так телега какая ни на есть найдется. Уж вы, Андрей Серапионыч не оставьте меня, поищите. А я вам за то подарок поднесу.