Текст книги "Ожог"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Задыхающаяся, клокочащая английская речь с задних кресел стала привлекать пассажиров, на нас оборачивались. Того и гляди, вместо Крыма мы окажемся в милиции. Я закрыл Патрику глаза и рот ладонями:
– Спи, спи, дружище. Он все еще рычал:
– Fuck, fuck, fuck yourself… fuck myself… fucking world, – но все тише и тише.
Наконец зажглось табло – что-то насчет курения или привязывания, насчет привязывания недокуренных окурков или выкуривания незатянутых ремней. По проходу прошла стюардесса, говоря со смехом:
– Кто здесь босой, товарищи? Там мамаша одна беспокоится.
Люк еще не закрыли, и в нем стояло небо темно-синего серебра, и плыло молчание, как вдруг… Вдруг, естественно, послышались догоняющие крики, отбивающийся крик пьяного мужчины, забухало по трапу, и в самолет ворвался собственной персоной Алик Неяркий, весь в слезах. Обычно невозмутимое лицо центуриона теперь было похоже на физиономию тетки Параскевы, у которой тесто убежало. Такие метаморфозы в хоккее, между прочим, возможны. Защитник Рагулин, например, когда «ледовая дружина» проигрывает, становится похож на пилота тридцатых годов Гризодубову.
Алик бросился на нас всем телом, целовал и рыдал: – Чуваки! Я уже до «Ударника» доехал и вдруг подумал – неужели я вас булавками проколол? Что-то, думаю, Патуля наш сморщился, когда я ему знак дружбы вручал. Чуваки, да я чуть с Каменного моста не сыграл! Больно, френды? Дайте-ка я выну иголки эти ебаные! Не бойтесь, я стажировку проходил по мелким травмам. Есть! Так лучше? Плюнь мне в харю, Арик! Плюнь! Я вам полбанки притаранил, мальчики, дети мои родные, голуби мира и весны! Зойка-оторва, что нам минтяру строчила, сдай, говорит, их в оперативку, получишь повышение, поженимся. Ах ты курва, говорю, скорей ты с целкой своей попрощаешься, чем Алик Неяркий за сраную звездочку корешей заложит! Убью! Убью и тебя, и себя, и самолет этот убью, и «Аэрофлот», и САС,и КЛМ!…
Страшные эти угрозы не вязались с испуганным видом бомбардира. Он явно трепетал перед приближающейся стюардессой. Тогда я свалил его на свое место, а сам пошел к стюардессе навстречу.
– Пшепрашем, пани, это наш аквалангист, отстал от экспедиции в связи с родами сестры, а дело не ждет, потому что гастроли и съемка, а все расчеты идут на валюту!
Пачка десяток, вытащенная из-за пазухи, подкрепила аргументы. Стюардесса молча кивала, с ужасом глядя, как Алик гугукался с Патриком, как он доставал из карманов и отправлял в рот американцу кусочки белой рыбы, оливки, огурчики, салат, комочки майонеза. Совершенно ясно было, что все это он сгреб с чужого стола в каком-то ресторане.
– Не надо бояться, – прошептал я. – Этот укрепляет в том веру в человека.
Так или иначе, но мы взлетели втроем. Товарищи мои сразу же загудели во сне, как дополнительные реактивные двигатели, а я еще некоторое время смотрел в окно, пока самолет не вошел в свои излюбленные края, в пространство над бесконечной рыхлой пустыней, где бродят сны.
Сон в лётную ночь
В ту ночь па Невском возле газировки
мы кантовались
автомат урчал
в обмен па медяки струилось пиво
струился квас
лимонная урина
струилась также
Автомат пенял
на злую участь– отпускай мол пойло бродячим алкоголикам и шлюхам
подыгрывай страстям
рядись в личину дешевой липкой горе-газировки
хотя задуман был ты при рожденье
как вдохновенный гибкий леопард
Мы хохотали думая о страшном
мы хохотали думая о черном
а ночь была светла традиционно
и мы смеялись дуя лимонад
Какая право общность интересов
содружество умов
единство жестов
мигалки желтые в листве адмиралтейской
мигали нам
А город наш был пуст
лишь «кузьмичи» взволнованной толпой–
все лысины священные и брюки
великий галстук
праведный жилет
честнейшие ботинки–
прошли твердя что в городе порядок
что город спит он спит всего лишь спит
устав от диких тайн полярной ночи
Вот это хохма– попка на плече
посол Демократической Гвинеи
и грек из Петербургской Иудеи
Баварской Академии сочлен
танцовщица поэт скрипач арфистка
лиса Алиса
добрый мистер Тоб участник поражения в Дюнкерке
без прав на жительство
с блохой на поводке
Мы хохотали вдоль по перспективе
к Московскому вокзалу
кони Клодта смеялись с нами
бронзовые пасти беззвучно открывались
комья кала в Фонтанку падали
беззвучные круги собой рождая
Всем мраморным лицом
был город этот слеп
но все ж он что-то видел
быть может тишину
дрожал тревожно скрытно
смотрел в портьеру в щель
всем мраморным лицом смотрел на Пустоград
в преддверье оккупации
Ах так
наш город оккупирован
сознайтесь
да ждем врагов с минуты па минуту
да признаюсь печально но
отныне
не стоит пи копейки наша жизнь
Давайте будем до конца правдивы
в любой момент на улице прихлопнуть
вас могут гражданин
а женку вашу
в любом подъезде взводом отдерут
Но где ж они
пока пе появились
но кто они
могли б не задавать таких вопросов диких и бесплодных
гласящих о банальности ума
Вам хорошо острить как пожилому Ослу Козлевичу
в замшелых брюках
на вас ведь не позарится никто
а мне куда деваться
Многодетный
отец я с внешностью красивой сучки
и жен моих немало в подворотнях
и чемодан банкнотами набит
Какая ужас
оккупант подходит
вот скрип колес
вот говор за углом
По Бродскому проедут осторожно
свернут на Наймана
по Рейну пропылят
как дунут Штакелъбергом к Авербаху
на Пекуровской лишь затормозят
Пора смываться
есть одна аптека
в ней книжный магазин и раскладушки
стальные жалюзи
запас продуктов
и сигарет «Кладбищенский процесс»
такая марка нечего чураться
полпачки выкуришь и тихо улетаешь к Нирванны берегам
туда где змей зеленый цветет как лилии как нежное алоэ
как сотня кобр качается в болоте
а посредине в блеске баттерфляя
плывет советский розовый Тарзан
Но где ж аптека
где мясная лавка
где наш приют убежище
светильник ума и красоты
где дом молельный тихий
куда простите отправляют пепел
творцов изящного усатых смельчаков?
Мы шли по Невскому
невидимый цунами шел по пятам
съедая все следы
сметая бронзу мрамор позолоту
плевки счищая
юность поглощая
сжирая урны чистил Пустоград
опустошал пустыню поглощая все что осталось от
былых забав
Прошу сюда
здесь тихо и прилично вполне наделено вкусно все свои
солидная швейцарская защита
медикаментов горка как алтарь
Сидит здесь Окуджава
экий Будда
сидит факирствует над химией в очках
стеклянной палочкой тревожит реактивы
с простой улыбочкой тасует порошки
Когда ж Булат вы овладел наукой
в которой лопнул далее Гей-Люссак?
– ДА НЕЛЕГКОЕ БЫЛО ДЕЛО ТОВАРИЩИ!
Едва пристроились и сняли спецодежду
развесили портянки на просушку
открыли банку ряпушки
спиртяшки в стакашку нацедили
колобашку сальца достали из тугой мотни
послышалось вещание по трубам
по фикусу по банкам по плафонам
Прошу подняться
говорил нам голос
прошу не струсить в этот страшный час
прошу желающих на верную погибель
прошу любителей бессмысленных бравад
на Невский вышел леопард огромный
с кривым клыком
отчайный эрудит
он жаждет встреч готов сразиться в споре
по всем проблемам бытия и духа
по коркам по кусочкам и огрызкам
он приближается и клык его горит
НУ ЧТО Ж ТОВАРИЩИ МОМЕНТ ИСТИНЫ
О КОТОРОМ НАС НЕ РАЗ ПРЕДУПРЕЖДАЛА
НЕОРГАНИЧЕСКАЯ ХИМИЯ
НАСТУПИЛ
ПОЖАЛУЙ НАДО ВСТАТЬ ТОВАРИЩИ
И НАСВИСТЫВАЯ ГЛАВЫ ИЗ ИСТОРИИ
ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ВЫЙТИ
НА НЕВСКИЙ
ПОЙДЕМТЕ ТОВАРИЩИ
ЕДЫ И БЕЛЬЯ С СОБОЙ НЕ БРАТЬ
Самолет все еще плыл над ватной пустыней, но в пустыне этой уже стали возникать просветы: нет-нет да блеснет внизу ночное озеро или изгиб реки, как зеркальце в спальне под скользнувшим лучом фары.
Спали, обнявшись, Патрик и Алик. Последний цепко держал коленями недопитую поллитровку. Не без труда я вытащил бутыль из зажима, сделал добрый глоток и откинулся в кресле.
За моей спиной тоже выпивали, но не забывали и закусывать, там слышалось бульканье, причмокивание, похрустыванье, чей-то вполне знакомый голос вел неторопливый задушевный рассказ:
– К сожалению, Петюша, я не был достаточно информирован о степени интимности между Аллой Алексеевной и Ярославским. Она открыла передо мной шифоньер, и я увидел, Петюша, десять бутылок коньяку, десять бутылок медальной, энное количество сухого.
– Вот, – говорит Алла Алексеевна, – подарок грузинских товарищей после подбивки баланса по квартальной документации.
Ты меня знаешь, Петюша, я банку умею держать и головы никогда не теряю, но Алла Алексеевна тоже достаточно опытный человек. Короче, она меня взяла.
Едва мы завершили наше сближение, как вошел Ярославский, а я ведь знал его еще по тыловой службе Первого Белорусского, крепкий партиец, хороший работник настоящей сталинской закваски, всегда его привык уважать.
– Так-так, – говорит он, – вижу, вы тут времени зря не теряли, поработали над моральными устоями.
Представь себе, Петюша, мое смущение, когда Алла Алексеевна с еле заметной улыбкой начинает сервировать стол, ставит заливную поросятину, медвежатину в бруснике, лососятину с хреном, тушеного гуся.
Ярославский приглашает:
– Ну что ж, друзья-однополчане, как говорится, кушать подано.
Приступили к обеду. Он – стакан, я – полстакана, он – стакан, я – полстакана, он – «Кент» курит, я – закусываю. Короче, Петюша, отключился Ярославский от окружающей действительности, и тогда Алла Алексеевна опять меня взяла.
Округлый уверенный говорок рассказчика был очень знаком. Я заглянул в просвет между креслами и увидел двух мужчин, которые со смаком выпивали из походной фляги и аппетитно закусывали из кожаного портфеля. Слушатель, молодой Петюша, был совершенно невыразителен, а предмет страсти Аллы Алексеевны представлял собой сочнеца слегка за шестьдесят с тремя прядями рыжеватых волос, смело пересекающими огромную голову, и с маленьким, вытянутым вперед лицом муравьеда.
– Простите, – сказал я, – случайно, борясь с бессонницей, подслушал ваш поучительный рассказ.
– Ничего-ничего, – сказал он. – Мои отношения с Ярославским ни для кого не секрет.
– Простите, мне кажется, вы прежде в идеологии работали?
Они переглянулись с Петюшей и снисходительно посмеялись, как люди, хранящие тайну, недоступную обывателям.
– Это все в прошлом, – сказал он. – Сейчас я в другой области.
– Я помню ваши теоретические статьи и яркие доклады. А вы меня не помните?
Он посмотрел на меня внимательно, но лишь нахмурился.
– Много вас было.
Он меня не помнит! Это поразительно! Но ведь он же работал со мной! Я был объектом его главных забот! Его мучительных подозрений! Точкой приложения всех его талантов!
Хорошо, он может не помнить Куницера, не помнить Малькольмова, не помнить бедолагу Саблера, пусть даже он запамятовал Хвастищева, но все-таки разве мог он забыть свои
Встречи ГЖ с Пантелеем Аполлипариевичем Пантелеем
Впрошлые времена этот человек был Верховным Жрецом и не раз в периоды обострения борьбы за чистоту идеологии вызывал к себе злополучного Пантелея.
Пантелей уже привычно подходил к импозантному дому в стиле модерн и некоторое время разглядывал большой термометр у парадного подъезда, пытаясь понять таинственные колебания ртути, явно не связанные с температурой земной атмосферы.
Несмотря на привычку, под ложечкой сосало. Перед визитами в этот большой дом Пантелей всегда старался очистить как следует желудок, но тем не менее кишечник обычно бурлил, пузыри волнения бродили по нему и лопались в самые неподходящие моменты.
В дверях офицер открывал его паспорт, сверял личность с изображением (хотя Пантелей давно уже сам себя не узнавал на паспортном фото), находил имя в списках и брал под козырек, одной лишь еле заметной улыбкой показывая, что знает о Пантелее кое-что кроме паспортных данных.
Пантелей попадал в деловой коридорный уют и от сознания того, что он, биологически обычный Пантелей, вот так, без особого труда попал в святая святых, проникался неким благостным колыханьем сопричастности и душевного комфорта. Не без труда он напоминал себе о ложности этого чувства, о том, что этот термометр, этот офицер, этот медлительный лифт, эти зеркала и мягкие дорожки, все эти предметы солидности, прочности, делового уюта отнюдь не защищают его, Пантелея, но лишь пропускают его к себе для очередной процедуры.
Он одевался на эти процедуры вполне благопристойно, но оставлял все-таки в своем туалете хотя бы одну дерзкую деталь – то оксфордский галстук, то башмаки из синтетического моржа, то затемненные очки, а бывало, даже прикалывал (к подкладке пиджака!) калифорнийский значок с надписью: «Ай фак сенсоршип».
Ни на минуту не забывая о тяжкой судьбе художника в хорошо организованном обществе, но и напоминая себе о своей духовной свободе, Пантелей заходил в тамошний буфет «для всех» и брал сосиску. Взяв, еще раз подчеркивал кое-какую свою независимость таланта, с которым, как известно, нужно обращаться осторожно, почти как с сырым яйцом, ухмылялся и задавал буфетчице фантастически бессмысленный вопрос:
– Сосиски сегодня свежие?
Затем под изумленно-настороженным взглядом буфетчицы он начинал сосиску есть. Ел ее всегда с интеллектуальным презрением, но с физиологическим восторгом: местные сосиски отличались от городских, как виноград, к примеру, от бузины.
– Надеюсь, не отравился, – хмуро шутил он с буфетчицей и медлительной важной походкой задавал стрекача в приемную Главного Жреца, где снова испытывал чувство мнимой безопасности вперемешку с липким волнением.
И вот начиналась процедура.
Пантелей входит в кабинет. Главный Жрец в исторической задумчивости медленно вращается на фортепианной табуретке. На Пантелея – ноль внимания. Проплывают в окне храмы старой Москвы, башенки музея, шпиль высотного здания… Все надо перестроить, все, все… и перестроим с помощью теории все к ебеной маме…
– А-а-а-а, товарищ Пантелей, ува-уа, простите, почти не спал, беспрерывные совещания по вопросу юбилея Ленина… – тут ГЖ делает паузу, упирается Пантелею в глаза улыбающимся похабным взглядом и повторяет: – К юби-лею Ленина… – Лицо его тяжелеет, и взгляд превращается в стальной прищур, – Ленина Владимира Ильича, – говорит он, с непонятным, но грозным смыслом давя на имя-отчество юбиляра, словно есть еще какой-нибудь Ленин – Юрий Васильевич или еще как.
Пантелей поеживается и садится на жесткий стул по правую руку ГЖ.
– Ну-с, товарищ Пантелей, не хотите ли пригубить нашего марксистского чайку? – ГЖ говорит уже вкрадчиво, каждым словом как бы расставляя колышки для ловушки.
– Спасибо, не откажусь, – сдержанно покашливает в кулачок гость.
– Отлично! – Хозяин в восторге совершает стремительный оборот вокруг своей оси. Поймал, поймал скрытую контру! Уловил ревизионистскую антиприязнь к партийному напитку!
Появляется круто заваренный чай с протокольными ломтиками лимона и блюдо с сушками: чего, мол, лучше – сиди, грызи! Жрец хлебосольно делает Пантелею ручкой.
Курево тоже предлагается Пантелею, и не какое-нибудь – «Казбек»! Доброе, старое, нами же обосранное неизвестно для чего времечко, боевые будни 37-го… ах, времечко, все в колечках от заветной трубочки! Сам Жрец из ящичка втихаря пользуется «Кентом».
Ну вот-с, нувотс, так-с, такс, все устроилось, чуткость гостя усыплена, и с каждым глотком он углубляется в лабиринт ловушек.
Теперь – неожиданный удар.
– Значит, что же получается, Пантелей? Развращаете женщин, девочек, – Жрец открывает толстую папку и заглядывает в нее как бы для справки, -…мальчиков?
Готово! Сомнительный художник нанизан, как бабочка, на иглу пролетарского взгляда! Однако… однако, гляди-ка, еще сопротивляется…
– Насчет девочек и мальчиков – клевета, – глухо говорит Пантелей, – а с женщинами бывает.
– Шелушишь, значит, бабенок! – радостно восклицает Жрец. – Поебываешь? Знаем, знаем. – Он копошится в папке, хихикая, вроде бы что-то разглядывает и вроде бы скрывает это (снимки сексотов?) от Пантелея и вдруг
поднимает от бумаг тяжелый, гранитный неумолимый взгляд, долго держит под ним Пантелея, потом протягивает руку и берет своего гостя за ладонь. – А это что такое у вас?
На кисти Пантелея еще со времен Толи фон Штейнбока осталась отметина магаданского «Крыма», голубенький якоречек, обвитый царственным вензелем «Л.Г.».
– Да это так, знаете ли… грехи юности, – мямлит Пантелей, суммируя с безнадежностью – «ревизионист, битник, педераст, уголовник…».
Дружеское пошлепывание и хихиканье неожиданно прерывают его унылые мысли. Жрец таинственно подмигивает, развязывает галстучек, расстегивает рубашечку и вдруг, по-блатному скособочившись, показывает Пантелею свою грудь, на которой сквозь серебристый пушок отчетливо проступает могучий чернильный орел, несущий в когтях женское тело.
Далее начинается пантомима. Пантелей, чтобы сделать Жрецу приятное, закатывает рукав и быстро рисует на предплечье кинжал, обвитый змеей, ГЖ, с романтическими искорками в глазах, выпрыгивает из брюк и показывает на своих неожиданно стройных ножках сакраментальную надпись «они устали». Надо отвечать на дружеский жест руководства. Пантелей скидывает пиджак, выныривает из рубашки, не отрывая руки, изображает над средостением бутылку, колоду карт и блядскую головку – «вот что нас губит».
Счастливый вдохновенный Жрец уже бегает по ковру без трусов.
Засим показывается самое заветное, три буковочки «б.п.ч.» на лоскутке сморщенной кожи.
– В присутствии дам это превращается в надпись «братский привет девушкам черноморского побережья от краснофлотцев краснознаменного Черноморского флота». Такова сила здоровых – подчеркиваю «здоровых» – инстинктов.
Стриптиз окончен. Усмиряя возбужденное дыхание, ГЖ одевается у окна, поглядывает на разъезды черномастных лимузинов, на лишенную всякого теоретического смысла копошню грачей среди веток бульвара.
– Поедешь в Пизу, Пантелей, – хрипло говорит он, – устроишь там выставку, да полевее, не стесняйся. Потом лети в Аахен и там на гитаре поиграй чего-нибудь крамольного для отвода глаз. А после, Пантелюша, отправишься к засранцу Пикассо. Главная задача – убедить крупного художника в полном кризисе его политики искажения действительности. Пусть откажется от своего мелкобуржуазного абстракционизма, а иначе – билет на стол!
– А если не положит? – спрашивает Пантелей. – Билет-то не наш.
– Не положит, хер с ним, а попробовать надо! Есть такое слово, Пантелюша, – «надо»! Я вот тоже вожусь здесь с нами, мудаками, а самого-то в науку тянет, в архив, к истокам… ох, как тянет…
Так неужели вся эта «бездна унижений», весь этот глум, все эти балаганные бои и фальшивые стачки, все это останется без ответа? Неужели не хватит у меня характера хотя бы высморкаться в бессовестную харю? Неужели я не перестану играть с собой в прятки и не признаюсь наконец, что узнал того гардеробщика, что это именно он, сталинский выблядок, тот самый, магаданский заплечных дел мастер?
Я его узнал, но он меня – нет! Они нас не узнают! Нас ведь много было!
В Германии до сих пор судят нацистов, а наши вонючие псы получают пенсии, а то и ордена за выслугу лет. Ладно, пусть они получают свои ордена, но ведь должны же они, о Господи, хотя бы узнать о нашем презрении!
– Ну вот что, Федорыч, кончай треп, собери все эти косточки и отнеси в туалет. На посадку заходим, – сказал несколько вяловатым голосом безликий Петюша и отвернулся от грозного ГЖ к окну, в котором стояла уже на полнеба южная заря.
Вот так так! Оказывается, главный-то в этой парочке молодой бесподбородочный желтоволосый и, как положено, малость одутловатый «петюша» новой формации, а кардинальчик-то наш при нем в холуях, в шутах гороховых! Кому же мстить, кому выказывать презрение?
«Федорыч» метнул на меня вороватый взглядик – разобрался ли сосед в субординации? – и, поняв, что разобрался, опустил побагровевшую голову, тоненько захихикал, собрал в газетку все косточки от курки, кожицу, веревочки, севрюжьи хрящи (Петюша еще выплюнул в кучу что-то непрожеванное), собрал все это, тяжело встал, подавив слабый стен, и засеменил в туалет.
Петюша разглядел в окне в вишневом омуте некие огоньки и потянулся сладко, с туманной многозначительной улыбкой.
– Большой, красивый город!
И по одной лишь интонации я узнал в нем молочного брата Сереги Павлова, воспитанника низовых организаций, любителя финских бань и международных слетов прогрессивной молодежи.
– Говорят, что здесь процент импотенции колоссальный, – сказал он, пальцем показывая вниз, в окно. – На этом фоне любой чувак…
Он так и сказал – «чувак»! Свои, свои! Поколение «Звездного билета»!
– …любой чувак, у которого маячит, здесь на вес золота.
Он заговорщически подмигнул мне: не пропадем, мол, погужуемся за милую душу!
– А почему это здесь так сложилось? – спросил я. Невольно и у меня что-то весело екнуло внутри под влиянием его энтузиазма: золото, серебро, даже бронза в таком деле – совсем неплохо!
– Город окружен «ящиками». Радиоактивные отходы создают фон в два раза выше нормы. Бабы…
– Бабы небось зубами скрежещут?! – воскликнул я.
– Из гостиницы не выйдешь, – усмехнулся он. – Сотрешься до корки. Таков Урал.
Горделивая нотка промелькнула в слове «Урал».
– Крым, вы хотите сказать?
– Урал, я говорю.
– Да мы ведь в Крым прилетели!
– Я вижу, ты перебрал, чувак.
– Да взгляните, небо-то здесь явно крымское!
– Небо? Я вижу, ты не в себе, чувак. Лучше бы дома сидел.
– Да почему же вы решили, что это Урал?
– У меня командировка на Урал!
Я закрыл глаза от стыда и гибельной тоски. Ничтожества, выродки, изгои, всегда мы идем не туда, летим не туда, сползаем в трясину маразма – ну и поделом!
Снисходительный, но отнюдь, отнюдь не сочувственный смех Петюши еще стоял у меня в ушах, когда стюардесса объявила по самолетному радио:
– Внимание, наш самолет через полчаса произведет посадку в аэропорту Симферополь!
Еще не веря в свой выигрыш, в свое торжество, я глянул на Петюшу. Он сидел с такой миной, будто ему положили за пазуху жуткую международную провокацию. Федорыч утешал его на ухо – «будем жаловаться по ВЧ, по вертушке», как будто эта их вожделенная «вертушка» может переделать Симферополь на Свердловск.
Мне стало весело. Вот видите, Петюша, вы не прав! Вы летели, как Геракл, в страну импотентов, а оказались в царстве шашлыков и чеснока, где у мужиков трещат брюки, а женщины устали от любви и где вы с вашими скромными данными годитесь только на растопку. Вот видите, Петюша, иной раз и проколешься, сучий потрох, наследник великой эпохи, со своей преемственностью поколений, даже если у тебя и Главный Жрец на подхвате. Вот видите, Петюша, иной раз и комсомольцев-добровольцев, что штурмуют гордо новые рекорды, что солнцу и ветру навстречу, расправив красивые плечи, иной раз и вашу братию поджидают неожиданности. Провидение иной раз щелкает ногтем по бетонному лбу, и гулкий смех долетает с небес, и веселятся народы!…
В самолете стоял страшный хай. Оказалось, что все пассажиры ошиблись, кто летел в Челябу, кто в Усть-Илим, кто в Джезказган, но никто не собирался в Крым, никто, кроме трех алкашей, двух босых и одного обутого.