Текст книги "Вольтерьянцы и вольтерьянки"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Воспеть твою красу, Сюзан,
Поет гобой.
Любой кюре, забыв свой сан,
Помчится за тобой.
О тот блажной любовный сон!
Мы в нем сошли с ума!
Царица сна, весна Сюзан,
Лефевр и Франсуа!
Мы позабыли вздор забот,
Подсчеты в кошельках.
Весь мир наживы был забыт,
И лишь один мы знали быт,
Втроем в твоих шелках».
О Боже, вздохнули тут все присутствующие девы, кто про себя, а кто – вот именно: принцессы – вслух.
***
Вольтер несколько минут молчал. Слеза катилась по его щеке, спотыкаясь в напудренных морщинах. Потом продолжил:
«Сюзанна вышла замуж за богатого маркиза де Гуверне и отказалась принять меня, когда я посетил ее дом. Я утешал себя стихами:
«Тот изумруд, что так вам люб,
И яхонты, мадам,
Не стоят шевеленья губ,
Что вы дарили нам!»
Сейчас ей семьдесят один год. Я больше никогда ее не видел, но все-таки еще надеюсь на встречу».
***
«Byyx!» – вскричали тут все черти и испарились через трубу. Камин потух. Пришлось всем присутствующим вздувать его заново: кто бросил спичку, кто горящую трубку, кто вылил в прорву ром, а остальные просто дули на тлеющие угольки. Камин вновь загудел, теперь уже чистым огнем вольтеровской молодости.
Этот Вольтер, думал посланник Фон-Фигин. Черт в нем вечно сидит рядом с нежнейшим сердцем этого века!
«А что же было дальше с этой вашей странницей, достопочтенный мэтр?» – спросил Михаил.
«Какой еще странницей? – удивился Гран-Пер и погрозил мальчику пальцем. – Ты, видно, все проспал, Михаил!»
Вольтер в который уже раз взял голову шевалье за ухо, чуть оттянул ее в сторону и заглянул глубоко ему в глаза: «Ты, очевидно, имеешь в виду мою любовь, дружище?» Тот, освободив свое ухо, молча кивнул.
«Однажды она приблизилась ко мне. Мне даже показалось, что мы больше не расстанемся. Мне было тогда двадцать восемь лет, а ей тридцать восемь. Звали ее тогда графиней Мари де Рупельмонд. Она была столь же красива, сколь умна, и так же, как и я, испытывала сомнения в религии. Именно ей я посвятил тогда „Эпитр к Урании“. Вот то, что я вспомню сейчас из этого важнейшего для меня стиха:
Прекрасная Урания, ты жаждешь
Будить во мне Лукреция, чтоб я
Согражданам моим подъял бы вежды,
Громил бы лживость, страстию объят.
Меня ты ободряешь, ангел милый,
По– философски встретить мрака рать,
С усмешкой к краю подойти могилы
И ужас новой жизни презирать.
Мы проводили ночи не столько за поцелуями, сколько за опровержениями христианских святош. Мы любили Господа, искали в нем увидеть своего отца, однако какого отца нам предлагала христианская теология? Тирана, коего нам следовало ненавидеть. Он дал нам грешные сердца, чтобы иметь право нас наказывать. Он послал к нам своего Сына, чтобы искупить наши грехи, Христос умер, а нам все еще говорят, что мы запятнаны преступлением Адама и Евы и что нас следует ввергнуть в ад.
Наступал, однако, момент, когда мы с графиней впадали в сущий религиозный экстаз. Слава Христу, могучему и славному, восклицали мы, затоптавшему смерть своими ногами триумфатора, с победой прошедшему чрез врата ада! Он утешает тайно сердца освещенные, даже в великом горе он дает им поддержку. Даже если его учение стоит на иллюзии, все ж это благодать – быть обманутым вместе с ним.
Мне казалось, что я нашел свой идеал любви, я был счастлив, когда вдруг все внезапно развалилось: я заболел оспой. Я был уверен, что мне конец, и иногда в том ужасном полубреду меня посещала последняя ересь: вот тебе расплата за вольнодумство. Вы знаете, что оспа до сих пор не лечится; она пожирает тысячу за тысячей людей без всякого уважения к сословным привилегиям. И все-таки меня спас врач. По просьбе маркиза де Мэзона меня осмотрел доктор Жервэ. Вместо обычных сердечных средств, тех, что дают при этой болезни, он заставил меня выпить двести пинт лимонада. Странно, не правда ли? Однако именно это спасло мне жизнь. Я уринировал, господа, прошу прощенья за еще одну натуралистическую подробность, в общем, я мочился, ну-ну, словом, пи-пи, или, как это по-русски, сы-сы, как целый эскадрон кавалеристов вместе с лошадьми…»
Все вокруг камина полегли тут от хохота, а флотский батюшка Евстафий просто бухал, словно главный калибр «Не тронь меня!».
«И оспа стала отступать! – возгласил Вольтер торжественно. – Конечно, прошло еще много месяцев, прежде чем я восстановил свое здоровье, если я вообще когда-нибудь полностью его восстановил. Так или иначе с тех пор, если я чувствую приближение кризиса, я прекращаю есть и прибегаю к лимонаду…»
«Как это было в Мекленбурге, мой мэтр, не правда ли? – деловито вопросил подпоручик Земсков. – Я заглядывал тогда в вашу мочу, мой мэтр…»
«О Боже!» Фрейлины-шаперонши в этом месте едва не потеряли сознание. Миша закончил фразу: «…и видел, как из нее выпадают холиостратики».
«Холиостратики? – задумчиво повторил Вольтер. – Откуда вы взяли это слово, мой мальчик?»
«Не знаю». Миша покраснел.
«Кстати, об оспе! – вскричал тут Вольтер. – Все присутствующие, слушайте меня внимательно, а тем, кто не понимает язык Корнеля, пусть переведут! Из каждой сотни рожденных в Европе людей шестьдесят заболевают этой болезнью, двадцать из них умирает, еще двадцать обезображивается до такой степени, что вынуждены искать убежища от мира в монастырях и пустынях. В первую четверть века Франция потеряла от оспы трех наследников трона. Оспа бесчинствует по всей Европе, но далеко не во всем мире! В тысяча семьсот семнадцатом году отважная британская путешественница леди Мэри Уордли Монтегю в поисках своего возлюбленного достигла Константинополя и узнала, что там применяется метода, изобретенная черкесскими женщинами на Северном Кавказе, то есть близко к вашим владеньям, господа российские офицеры. Из струпьев на коже оспенных больных они выжимают жидкость, несколько капель коей вводят через малый надрез в тело здорового человека. После сей инокуляции человек остается здоровым даже в очагах самых жутких эпидемий.
Леди Мэри была так впечатлена сиим практическим открытием, что отважилась сделать инокуляцию себе и своему маленькому сыну. Вернувшись в Англию, она стала продвигать идею, используя свои связи при Дворе. Ее союзницей стала принцесса Каролина. С полным успехом операция была проведена на сиротских детях в обители Святого Джеймса. С тех пор инокуляция широко распространилась среди британской аристократии, несмотря на скептический характер англичан, а может быть, благодаря оному.
Увы, на моей родине, где люди отличаются большей легковерностью, инокуляция до сих пор запрещена. Церковь называет ее «опасной и грешной практикой». Церковь вообще недолюбливает лечение, поскольку существует старый теологический взгляд на болезни как на наказание, посылаемое Провидением за наши грехи. В общем, если попы все же мирятся с лекарствами и докторами, то профилактические меры против болезней считаются полной ересью. Таким образом, народ в просвещенной Франции, без различия сословий, остается полностью беззащитным. Я не удивлюсь, если наш монарх умрет от оспы.
А почему бы не предположить, что инокуляция послана нам как Дар Божий в ответ на происки оспенного дьявола? Почему бы не предположить, что, если болезнь считается наказанием, она может быть и наказанием за невежество и пренебрежение?
Друзья мои, просвещенные люди Российской империи, вы стали в этом веке частью Европы, вы делите с нами наши успехи, но и наши болезни. Я знаю, что пару десятилетий назад оспа жестоко ударила по Украине. Вы должны сейчас пойти не за Францией, а за Британией в деле инокуляции. Друг мой Фодор, я обращаюсь к тебе как к доверенному лицу нашей блистательной Государыни, передай ей, что я повергаю себя к ея ногам с нижайшей просьбой провести и на себе самой, и на наследнике Павле сию не столь сложную операцию. Мы не хотим терять нашу Северную Минерву: ведь она нам дана не как наказание, а как благословение!»
И, завершив сей бурный спич наибурнейшим восклицанием, Вольтер, обессиленный, повалился в кресло. Вскочил посланник Фон-Фигин; от сдержанности его не осталось и следа, он пылал.
«Вольтер, я уверен, что Государыня последует твоему совету!»
Потрясенное общество несколько секунд молчало, а потом разразилось аплодисментами. Даже статс-дамы соединяли жесткие ладони, а громче все хлопали отец Евстафий, фрау Завески, моряки Стоеросов и Чудоюдов. Не хлопали только Лоншан и Ваньер; они ломали перья, стараясь записать все, что изрек современный оракул.
Вольтер слабо улыбался: «Простите мне, друзья, сие отступление от основной темы. Я всегда боюсь упустить то, что приходит кстати».
Две курфюрстиночки подпорхнули к нему с разных сторон, поцеловали старческие щеки и уселись на подлокотники. «А теперь, наш блистательный Вольтер, пожалуйста, возвращайтесь к тому, что некстати!» Филозоф погладил обеих по спинкам. Засим продолжил повествование о своих любовных печалях:
«Странным образом, встав со смертного ложа, я как-то изменился в не столь достойную сторону, кою можно было бы предположить после таких страданий. Я перестал даже вспоминать ту, которой я еще недавно клялся в вечной любви. Меня обуяла страсть к творчеству и жажда славы. Это было время LA HENRIADE. Успех эпоса вскружил мне голову. Один критик поставил его выше „Энеид“, а прусский король Фридрих Великий написал мне, что всякий человек, лишенный предрассудков, предпочтет „Генриаду“ поэме Гомера. Меня стали принимать при дворе Людовика Пятнадцатого. Королева плакала над моими пьесами и назначила мне стипендию из своего собственного кошелька. Я был теперь на короткой ноге с грандами аристократии. Величайшая актриса нашего времени Адриана Лекуврёр читала мои стихи и возносила меня до небес. Могу ли я назвать отношения с этой великолепной женщиной любовью? Или это было лишь вознаграждением за творчество, сродни королевской стипендии?
Однажды мы сидели с ней в опере, когда в ложу вошел светский гад, кавалер де Роан-Шабот. «Ээээ, месье де Аруэ, – проблеял он, – или месье де Вольтер? Как прикажете вас называть?» Я вскочил. «Мое имя начнется мной, а ваше заглохнет с вами!» – вскричал я. Он поднял было свою трость, я потянулся к шпаге. Адриана, актриса в любом случае жизни, упала в обморок.
Я стал готовиться к поединку, однако негодяй меня таковым не удостоил. Вместо этого он нанял шестерых парнюг, кои прилюдно отмутузили меня палками. Так я был низвергнут с вершины моей молодой жизни. Пришиблено было и нарождающееся чувство к Лекуврёр.
Так или иначе, главные влюбленности моей жизни обычно следовали за художественными успехами. В тысяча семьсот тридцать втором году была поставлена «Заир», коя принесла мне реноме лучшего поэта Франции, место на вершине рядом с Корнелем и Расином. Через несколько месяцев, все еще витая в эмпиреях славы, я встретил даму по имени Габриэль Эмили лё Тонелье дю Бретёй, маркиза дю Шатле. Я сразу понял, что предо мною моя судьба. Черт побери, в Париже вы до сих пор встретите идиоток, которые считали ее уродливой. Например, мадам дю Деффан в своих описаниях изуродовала все черты Эмили, начиная от ступней, кончая зубами, не говоря уже о глазах. Маркиза де Креки – я знаю это! – называла ее рослым и неуклюжим гренадером! Кто поверит этим мегерам, тот забудет поговорку FEMINA FEMINAE FELIS! Для меня Эмили была совершенством!
Когда она в своем полном параде, в макияже, драгоценностях и кружевах входила в зал, мне всегда казалось, что она на своих длинных ногах выступает по помосту, в то время как все остальные смотрят на нее откуда-то снизу. В шуршащих ее юбках, мой Фодор, никогда не было ни одного лишнего или недостающего полотнища. Движения ее были резкими, это верно, они напоминали фехтовальщика, но я это обожал. Бог мой, какое блаженство я испытывал в ее объятиях! Какая редкая фортуна заключена в обожании человека, которого любишь!
В свете болтали, что в ней заключен мужчина, способный удовлетворить женщину, скрытую в Вольтере. Мне же кажется, что, быв в объятиях друг друга, мы забывали, кто из нас женщина, а кто мужчина; мы просто были щастливыми людьми!
В ней было множество талантов и прорва интеллектуального любопытства. Еще в детстве она изучила латынь и взялась переводить Виргилия. Позднее к этому языку прибавились итальянский и английский. Она хорошо пела и прилежно изучала математику. С ней можно было самым серьезным образом говорить о философии. Кумиром ея был Ньютон. Она не просто читала его, как тогда делали многие передовые дамы, она его понимала. Недаром именно она перевела на французский его PRINCIPIA.
В принципе, с моей нынешней точки зрения, я испытал истинное чудо: идеальный любовный союз, в коем духовное преобладало над телесным. Мы прожили вместе шестнадцать лет, почти не разлучаясь. Бесконечные опалы и высылки из Парижа только способствовали нашему единству. С согласия мужа Эмили маркиза дю Бретёй мы преобразовали заброшенный фамильный замок Серей в наше надежное и комфортабельное убежище. Мои и ее покои соединялись большим залом, в коем была оборудована лаборатория для занятия физикой и химией с воздушными помпами, термометрами, печами и тиглями, телескопом, микроскопами, призмами, компасами и весами. Там был также театр, и всех наших слуг мы сделали актерами, имелись и кукольный балаган, и сцена волшебного фонаря. Однажды мы даже поставили оперу, и Эмили пела в ней своим voix divine. Так жили вместе два филозофа, он и она. Мой старый друг и секретарь Лоншан еще помнит те счастливые дни. Лоншан, подтверди: ведь ты помнишь, что мы все были щастливы тогда, ну!»
При этом нежданном обращении трудолюбивый Лоншан (а вслед за ним и молодой Ваньер) запнулся в своих записях, и его перо оставило на бумаге кляксу и загогулину, кою по сю пору не в силах расшифровать потомство. С нуждой подняв главу от листа, он поежился, хотя вовсе не этого от него ждали. Вольтер продолжал:
«Лоншан, конечно, помнит, как однажды ночью в поле по пути из Парижа в Серей у нашей кареты отлетело колесо и сломалась ось. Маркиза с присущей ей резкостью принялась высказываться в адрес возницы, кареты, лошадей, Франции, „проклятой дикости“, коей якобы нет ни в Голландии, ни даже в Китае при просвещенном императоре Камги, и даже в адрес своего друга, который то витает в своих стихах, то гребет лопатой свой „филозофский камень“, то есть деньги, не удосужившись перед путешествием сменить ось.
Мы выбрались из кареты и пошли в поле, а потом споткнулись и повалились на стог сена, где стали хохотать, как безумные, вспоминая ее проклятья. Потом мы прижались друг к другу и стали смотреть в небо. Стояла морозная чистая ночь с полным набором созвездий. Мы читали небесный свод и чувствовали себя в эти то ли миги, то ли вечности не жертвами, а баловнями Вселенной. Разве это не счастье?»
«Счастье или щастье?» – спросил Лоншан. Ваньер молчал, держа перо на весу.
«Как угодно», – суховато ответствовал Вольтер.
«Нам больше нравится „Щ“!» – закричали курфюрстиночки.
«А нам „СЧ“!» – наперекор заявились подпоручики.
Под этот писк моряки и унтеры выпили крепкого, а отец Евстафий даже умудрился не только выпить, но и закусить отменным датским маринованным огурцом.
Посланник Фон-Фигин молчал, прикрыв глаза своей будто бы скульптурной ладонью с большим камнем, сверкавшим не менее ярко, чем любая звезда той столь памятной вольтеровской ночи. Этот Вольтер, вновь думал он. Что был бы наш век без него! Как мне вознаградить его за сие воспоминание? Отняв длань ото лба, он снял перстень и надел его на третий, наидлиннейший палец левой конечности филозофа, после чего приложил сию кисть к своим губам. Кисть дернулась под этим прикосновением, словно подопытная лягушка Гарвея. Глаза старика осветились какой-то, будто бы ожившей странностью. Непроизвольно, словно борясь с неведомым искушением, он даже сделал почти незаметное движение чреслами в сторону от высочайшего посланника.
Вольтер продолжал свой монолог: «Увы, счастье наше было не вечно. Все те же досадные противоречия земной любви все чаще ставили нас в тупик, из коего мы по унылой привычке человеческих существ не искали выхода. Гармония разрушалась: нарастающее восхищение друг другом, чувство духовной неразделимости сопровождалось ослаблением либидо, то есть пресыщением.
Однажды я подарил ей миниатюру, свой портрет, на котором написал такое стихотворение:
Барье гравировал сии черты для вас.
Быть может, будут по душе хотя отчасти.
А вашу гравировку я припас
В любви своей, она во власти
Того, кто знает в этом высший класс.
В тысяча семьсот сорок седьмом году в городе Люневиль при дворе польского короля в изгнании Станислава Лещинского Эмили, ей было тогда сорок два года, познакомилась с молодым капитаном гвардии маркизом Жаном Франсуа Сен-Ламбером. Дальше все пошло по самому банальному варианту. Она влюбилась. Он ответствовал с полной галантностью, свойственной французским молодым гвардейцам. Не исключаю, впрочем, что и русские гвардейцы им не уступают. (В этом месте генерал Афсиомский чуть-чуть покашлял, видимо приняв сей экивок на свой счет; его птитфисы промолчали, увлеченные «банальным вариантом»). По всем законам сего жанра роман был бурным и истеричным. Однажды филозоф натолкнулся на влюбленных в самом разгаре их объяснений. Простите, друзья, я буду иногда сбиваться на рассказ от третьего лица, поскольку сия история совсем не соответствует моим личным представлениям о себе, об Эмили и даже и молодом Сен-Ламбере. Филозоф взорвался негодованием, однако тут же удалился в свои покои, когда офицер предложил ему сатисфакцию. Счастливая и взбудораженная Эмили пришла ко мне в два часа ночи. Она заверила меня в своей вечной любви, но тут же нежно напомнила, что я сам признавался ей не раз в том, что моя мужская сила убывает. Мой Вольтерчик, говорила она мне, мой генюша (это от «гений»), неужели ты будешь обижен, если твое место в постели займет человек, который может стать твоим хорошим другом?
Гнев филозофа растаял. Духовная близость с ней была мне дороже совокуплений. Сен-Ламбер пришел и извинился за вызов. Франция проклянет меня даже за то дурацкое посягновение на вашу жизнь, мой мэтр. «Ну что ж, – сказал филозоф, – я был не прав. Наслаждайтесь моментами счастья, они так коротки. А старому инвалиду (мне было тогда пятьдесят пять) уже не по плечу такие забавы». И сделал вид, что вывихнул это плечо. На следующий вечер мы уже ужинали втроем. Не было более ужасного ужина в моей жизни, но я превзошел себя в веселости и остроумии.
Прошло несколько месяцев. Она призналась мне… ну не в том, что улетает на Юпитер или на созвездие Плеяд, а в том, что забеременела, разумеется. Далее последовала самая постыдная часть сей истории, кою вы можете отнести скорее к вульгарной драматургии, чем к реальности. Союз трех сердец разработал план, как обеспечить легитимность младенцу. Мадам пригласила своего законного мужа, полковника маркиза дю Бретёй, напоила его великолепным вином и уложила к себе в постель; ни одного полковничьего атома там не побывало за последние пятнадцать лет.
Через пару недель она сообщила наивному воину, что понесла. Не было в королевских войсках более счастливого человека! Ну а два любовника, старый и молодой, согласились числить ребенка среди «разнообразных проектов» ученой дамы.
Она, впрочем, и родила прямо в лаборатории. Ребенок буквально вывалился у нее из-под юбки, пока она ставила химический эксперимент. Через шесть дней она умерла от родовой горячки. Вольтер, поняв, что ее больше нет, вышел из комнаты и упал поперек коридора. Как долго я был без сознания, не знаю, но, когда приходил в себя, если это можно назвать возвратом к себе, я бился головой в стены и вопил: «Мой Бог! Месье! Что побудило тебя забрать ея у меня?!»
***
Все дамы и девы, сидевшие вокруг камина, разрыдались. Посланник Фон-Фигин закрыл лицо на этот раз обеими руками. Мужчины и уноши окаменели. Вольтер вытер лицо платком и с завидной сухостью завершил сей печальный рассказ:
«Так закончилась последняя любовь в моей жизни. Физическая ея сторона вновь превзошла и задавила духовную. Я часто думаю о преображении Адама, об отделении Евы, о страсти к воссоединению, которая приняла форму первородного греха. Почему замес из первичных элементов воздуха и земли принял такие формы, приносящие нам и наслаждение, и муку? Почему это выглядит так ридикюльно, так животно, почему это то и дело становится каким-то странным посмешищем в наших собственных глазах? Неужели на небесах не мог возникнуть какой-либо иной консепт, ну, скажем, соединение каких-либо нежных поверхностей, какая-нибудь вибрация блаженства и восторга, происходящая без выделения всех этих наших секреций, без вони?»
***
Некоторое время вокруг камина королевствовало молчание. В заушные углы вольтеровской главы стала пробираться зевота. Ну чего это я так разоткровенничался перед незнакомыми людьми? – думал филозоф. Ну я понимаю: Фодор, посланник великой женщины, воплощения Империи, или Ксено – дипломат-шпион, каковым и мне самому пришлось в свое время отличиться, вельможный гранд и сочинитель своей абракадабристой утопии, или эта юная четверка, принцессы с их глазами-бабочками, всадник Николя, будто сошедший с картин ля Шампаня, Мишель с его великолепными странностями – это все свои, доверительные люди, однако все другие-то, целая толпа, зачем они? Впрочем, почему бы и нет? Допустим, на Аляске я собираю тысячу эскимосов и исповедуюсь перед ними; допустим, они начинают разносить мою исповедь по пространству, что из того? Пространства столь велики, что все эти россказни растворяются в ледяной лебедяни, а там, где пространства не играют никакой роли, там и так все знают.
Зевота начала уже захват вольтеровского лица, когда граф Рязанский задал мучивший его вопрос:
«Скажи, Вольтер, а что стало с младенцем?» Вместо зевоты лицо исказилось страданием. «Спасибо тебе за твой вопрос, мой Ксено, – медлительно проговорил Вольтер. – Дочь Эмили не стала ни маркизой дю Бретёй, ни маркизой дю Сен-Ламбер, ни даже мадемуазель де Вольтер. Ее увезли в какой-то монастырь, где она вскоре и умерла на руках бестолковых монашек. Видимо, к этому моменту на небе как раз освободился какой-нибудь ангельский чин».
Он встал из кресла с помощью Клаудии и Фиоклы, разогнулся и пошел к выходу, являя собой странную картину модника на трясущихся ногах. Все собрание последовало вслед за ним. Ксенопонт Петропавлович на ходу уже воображал, как Ксенофонт Василиск похитит из тайного чертога морганатическую дочь Величавы Многозначно-Великой и сделает ее наследницей престола.
***
Странности этой ночи еще не завершились для Вольтера, если только последующие события ему не приснились. Зевота вдруг испарилась, и ноги утвердились на своих каблуках. Взбудораженный воспоминаниями, он зиждился теперь на краю галереи замка, словно высеченная из камня скульптура. Ему открылся огромный свод небес, сверкающий созвездиями, как в ту ночь с Эмили, когда поломалась карета. Вдруг он ощутил, что время остановило свой бег, а стало быть, и старость его исчезла. Он подозревал, что исчезли и многие другие земные параметры. Припомнилась собственная повесть середины сороковых годов, «Г-н Микромегас». Сей джентльмен обитал на звезде Сириус – сейчас он не мог найти это светило на небе: все звезды надлежало заново открыть и назвать, – и росту он имел 120.000 королевских футов, а нос у него был длиной 6,333 фута от корня до головки. Как хохотали мы тогда над относительностью величин!
Тут он услышал стук шагов по каменному орнаменту. Приближался в темном плаще до пят Фодор Фон-Фигин, а за ним выступали два его унтера Упрямцев и Марфушин, тоже втемных плащах, но также в форменных шляпах гвардии Преображенского полка. Великолепные их блондинистые усы вкупе с бакенбардами шевелились под ночным ветром.
«Ласкался я, Вольтер, что ты не спишь, и вот ты не спишь, – проговорил Фодор. – Я тоже не могу успокоиться после твоего монолога о золотой книге человеческой, как мы иной раз называем любовь. Ведь, сомневаясь в любви людской, ты подымаешь ее ввысь. Так и все, чего касаешься ты своими перстами, даже и жидкости наши, даже и слизи, преисполняются каким-то иным, поэтическим смыслом. Как передам я нашей монархине этот твой дар? Разве что с помощью только неких торжественных таинств?»
Два стройных гвардейца выступили тут вперед и взяли филозофа под старые локти. Влекомый ими вдоль галереи, не мог он не вспомнить раннюю старость свою, проведенную после кончины Эмили в прусском дворце Сан-Суси в обществе Фрица Великого и его адъютантов. Следуя за посланником, вступил он в его покои с плотно задернутыми шторами. Там, среди колебания слабых свечей, он помещен был на канапе и освобожден от излишней одежды. «Фодор, ты где?» – он вопросил и не услышал ответа. Лишь колебались шелковые балдахины. «Где ваш хозяин, солдаты?» – он вопросил. Унтера отдалялись, задками виляя, а отдалясь, обернулись. Вместо воинственных унтеров взирали теперь на него лукавые девичьи лица, однако ж с усами. Сбросив накидки, явились теперь перед ним две обнаженные нимфы. Из всех одеяний остались на них одни лишь гвардейские шлемы. «Фодор коварный!» – хохотнул филозоф в изумленьи. Силы забытые в нем восставали теперь, словно посох Геракла. «Экий эскорт ты привез за собой побалтическим водам! Какая ж из них осчастливить теперь собралась сии старые члены?»
«Обе твои, – прозвучало в ответ величавою нотой. – Маша Марфушинас Кулей-Упрямицей к тебе припадут с благодарственной службой. Нежности много скопилось у них к гостю державы».
«Так вы отправите, девы, меня в царство Тартара! Млеет мой старческий органон, булькает негой; боюсь за сосуды».
«Разве ж поэты стареют? – что-то ему возразило. Величие нарастало. – Или Овидия ты позабыл, доблестный старче?»
Маша уже сидела на нем, груди склоняя. Шлем и парик отправляются прочь, проливаются кудри. Стонет Упрямица за спиной, Машу сгоняя; свершилось! Стержень, прежде нетвердый, ныне пронзает девичьи лона. Кто искушает? Так я, и верно, в царстве Тартара пройду наказанье. Вот вам Россия, студеная телка, жаркое вымя! В холод и в жар поэта бросает, он воспаряет, и опадает, и воспаряет ещежды. «Ах, наш Вольтерка, – нежатся девы, щехочут, хихачут. – Ты бы купил нас в свою Фернею, были бы феи!»
Тут прозвучали большие аккорды, форте и пьяно. Свечи задуло. Пологи всякие в вихре метались, как амазонки. Лоно величия, словно природа, всех копошащихся обнимало; все трепетали, сколько их было, тридцать иль сотня; сочтите все пальцы, прибавьте все губы; до миллиона дойдете, коль вспомните клетки; кода, свобода!
***
Под утро спящего Вольтера с торчащими коленками и сильно запавшим абдомуманом прикатили в его собственные покои на кресле с колесами, заказанном в хозяйство замка дальновидным генералом Афсиомским. Дрожащие от бессонной ночи Лоншан и Ваньер уже хлопотали, подтаскивая в спальню кувшины с лимонадом, походный комплект клизм и набор сходных с мортирами ночных горшков. Каково же было их изумление, когда их хозяин, приоткрыв левый глаз, приказал зажарить на завтрак две дюжины перепелок. Известно, что при всем его философском отчаянии старый поэт был неравнодушен к порхающим лакомствам.
***
Подступал уже полдень, когда кавалеры Буало и Террано, потягиваясь и пощелкивая мелкими суставами пальцев, вышли на террасу и крикнули пробегающим поварятам, чтоб принесли огуречного рассолу. При всей утонченности своего воспитания уноши не гнушались сим продуктом, столь пользительным для лиц, не знающих меры в употреблении шампанского.
Почти немедля напиток был доставлен в его данском варьянте, то есть в фаянсовом кувшине с отменным рисунком рыб и птиц. Едва успев испить сего блаженства, кавалеры заметили под балконом вышагивающих среди подстриженных кустов двух унтеров из сопровождения его сиятельства барона Фон-Фигина. Подкручивая свои ковыльные мусташи, сии молодцы прошагали мимо балкона и осветили уношей пыланием своих не ахти каких безобидных глаз.
«Престраннейшую, Мишаня, испытываю облискурацию, глядя на сию пару мужланов, – проговорил Николя. – Весь возбуждаюсь, как будто пред собой чую пару блядей. Ужли к мужеложству влечет? С тобой такого не бывает?»
Мишель отвернулся от друга, дабы тот не уловил тягостного смущения в его чертах. Открыть ли ближайшему наперснику свой наигорчайший-наисладчайший секрет? Никогда еще не приходилось ему скрывать чего-либо от Николаши. Нет-нет, сие не имеет возможности! Такого рода мимолетность в соединении с правящим величием порушит наши братские узы сердешные, выставит законченным мужеложцем, хоть и являюсь в яви токмо жертвою чего-то, сродни черной магии.
«Ах, Коляня, вспомни вчерашние тезы Вольтера, – изрек он. – При всем его мнимом безбожии не знаю я боле религиозной персоны. Замысел дал нам какую-то иную любовь, все остальное, от чего мы, как павианы, дрожим, чистая облискурация».
«Уж не собрался ли ты в монастырь, любезный братец?» – буркнул тут Николя и, Мишку в сей роли вообразив, бурно расхохотался.
Тут оба узрели шагающего по аллее Гран-Пера. Будто забыв о своей хромотце, граф торопился куда-то. При виде юнцов на балконе махнул им увесистой тростью: «Эй, офицеры, немедля оденьтесь и ждите приказа!»
***
Барон Фон-Фигин в темном суровом кафтане и армейской треуголке мерно прогуливался от Артемиды Пелосской до Аполлона Пифийского и обратно. Тень его иногда вытягивалась до долготы Петра Первого, иногда сплющивалась до царевны Софьи. Близился кризис идиллии, новой непогодой надвигалась История. На десятом повороте к нему пристроился вызванный по его приказу генерал Афсиомский, пошел рядом. Молчали. На пятнадцатом повороте возник найденный по приказу без пяти минут адмирал (или без четверти?) Вертиго, пристроился, подвязывая где-то на суше порванный галстух. Молчали.
Барон наконец разжал уста: «Милостивые государи, по вашему мнению, кто является здесь на острове главным военным начальником?»
Генерал и коммодор развели тут руками, показывая, что на сей вопрос нет иного ответа, чем подразумеваемый.
«А ведомо ли вам, господа, что у меня есть все полномочия и причины отослать вас на материк и далее, в Санкт-Петербург? Надеюсь, вы не запамятовали, что я послан сюда лично Императрицею Всея Руси как ее доверительный представитель? Как же пришло вам на ум утаить от меня вчерашнюю кровавую баню? Как получилось, что новость сия стала известна мне лишь за столом, в светской беседе, в присутствии Вольтера? Днями сюда прибудет Егор. Что передам я с ним Ея Величеству?»
Барон резко отошел в сторону, как бы для того, чтобы с нового угла взглянуть на провинившихся соратников. Вся его фигура с рукой, упертой в бок, с лицом, обострившимся то ли от резкого движения, то ли от оскорбленного достоинства, с помрачневшими властными глазами, ныне ни на мельчайшую йоту не напоминала того молодого человека, который производил на всех наиприятнейшее впечатление своей мягкостью и шутливой склонностью характера. Перед нами теперь зиждилась сама фигура абсолютизма. Лишь слабая дудочка чуть-чуть смягчала неоспоримую тему волторны: она заключалась в скульптуре дурацкого Пана, возле которой разыгралась вся сцена.




























