444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Аксенов » Вольтерьянцы и вольтерьянки » Текст книги (страница 11)
Вольтерьянцы и вольтерьянки
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:38

Текст книги "Вольтерьянцы и вольтерьянки"


Автор книги: Василий Аксенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

К тому же он знал, что за их полуморскими подвигами наблюдают четыре пары любовных глаз. Во-первых, верные друзья Тпру и Ну в неслыханном возбуждении носятся по берегу, в парке, среди античных скульптур, встают на дыбы, сами как бы становясь в ряд скульптур, ржут, не зная, чем помочь своим сражающимся хозяевам. Ну а во-вторых, в одном из окон замка восседают, свесив ножки в домашних туфельках, курфюрстиночки Клаудия и Фиокла, этот единый в двух лицах образ их юношеской влюбленности.

«Ах, посмотрите, как великолепственно… – начинала восклицание то ли Клаудия, то ли Фиокла, – выступают наши аманты, – продолжала другая, то ли Фиокла, то ли Клаудия, – словно они рыцари Короля Артура!» – завершали обе в один голос, вздымая восклицательный знак, то есть сливаясь. И смотрели друг на дружку с еле различимой укоризною.

«Знаешь ли, – сказала одна другой, неизвестно какая, – нам надо что-то предпринять для саморазличия. Мне кажется, что наши кавалеры не совсем понимают, кто за кем ухаживает, кому из нас адресованы вздохи и пламенные взоры Мишеля или дерзкие комплименты Николя».

Тут они заметили, что произносят сие речение слово за словом унисонно, и вконец смутились. Дело было в том, что они и сами на шестнадцатом году жизни начали время от времени сбиваться с толку, не совсем понимая, кто, скажем, пробудился ото сна, а кто еще почивает, Клаудия или Фиокла, и отделяя себя от сестры лишь по предметам девичьего быта; ну, допустим, по томику Ричардсона или по стихам Мариво на том или другом ночном столике. При появлении же уношей курфюрстиночки совсем смущались, хоть и не показывали виду: было видно, что и те пребывают в некоторой облискурации по поводу предмета обожания. Собственные сердешные чувствования, увы, не вносили ясности. Обеим нравились обое, хотя их знание русского языка при сей мысли неизменно отсылало их к убранству комнат.

«Хочешь, я буду носить паричок? – предложила тут одна, ну, скажем, Фиокла. – Ну тот, что мы купили в Париже, по фасону Селестин дю Плесси?»

«Ах, душа моя, – вздохнула другая, предположим, Клаудия, – боюсь, что наш роман с этими русскими Ланселотами обречен на печаль и разлуку. Ведь ты же знаешь, нас никогда за них не выдадут. Они простые служилые дворяне, а нам уготованы эти дурацкие династические браки. Волею судеб и прихотями истории мы не живые девушки, а просто карты в политической игре. Даже наш любимый отец, наш маленький самоотверженный Магнус Пятый, ничего не сможет изменить».

«Но это невозможно! – с жаром воскликнула другая двойняшка, стало быть, Фиокла, чувствуя себя подлинной героиней нарождающегося романтисизма. – Надо сделать так, чтобы наши уноши нас похитили! И увезли на какие-нибудь острова! Николя не раз говаривал, что готов вступить в мальтийское рыцарство! Мишель грезит Гваделупою! Можно укрыться у Вольтера в его, как он выражается, „пустыньке“! Ведь он не раз высмеивал матримониальные интриги европейских династий! В самом крайнем случае можно сбежать в какую-нибудь рязанскую губернию!»


***

Следует сказать, что весь этот разговор курфюрстиночки вели, по-прежнему сидя на подоконнике своей спальни, в то время как предметы их забот продолжали колоть, рубить и пулею доставать давно уже потерявших наступательный пыл врагов-негодяев. Девушкам, разумеется, и в голову не приходило, что их блистательные аманты могут быть и сами пойманы на мушку или на лезвие палаша. Тем более они удивились, когда вдруг обнаружили пропажу из поля зрения толь любезных их сердцам персон.


***

Впрочем, при внимательном рассмотрении, особливо через окуляр генеральской зрительной трубы, наши уноши были заметны. Там, где донный песок не был взбаламучен дергающимися, словно угри в ловушке, телами раненых, чужих и наших, меж камней, с тростниковыми трубками в зубах, плыли под водою Миша с Колей, дабы взять живым завзятого башибузука Казака Эмиля.

Сия злокозненная персона все еще цеплялась за большой камень в сотне саженей от брега. Положение Казака Эмиля было, как лет через сто после описывыемого события стали говорить, хуже губернаторского. Отряд был вдребезги разбит, великолепная мальтийская галера, наглым образом захваченная под носом у российского гарнизона в порту Свиное Мундо, задрав корму, беспомощно торчала на мели, патронов почти не осталось, да и порох подмок. В прах меня поять, уссаха и усраха, очевидно, думал замаскированный злодей. Сохнет по мине, видать, царская дыба. Ухандорю я в аршлох Фрица Великого, хучь пулю хлопотай.

Тут еще аршинах в дюжине вынырнули из воды две младые башки, гаркнули весело: «Эй, сдавайся, Эмиль!» Шмаркнул в етти башки какой-никакой Эмиль прусским сапогом, отвалился спиною, на коей не поджило еще угощенье фухтелями, забарабанил всеми четырьмя аще не отчетвертованными в никудыть конечностями, фарен, фарен, майне дамен-мит-херен, в мокрую верзоху. Башки младые приближались, вытягивали сеть, як на донского сома.


***

Увы, полюбилось вашему повествователю, младыя уноши, словечко «облискурация», вот и следующее явление этого рода на подходе. Как нередко бывает в тех шхерных местах, произошла нежданная судорога погоды. Дохнуло мраком и хладом, плеснуло зарядом ливня, накатило волной, и вот закачалась на повышенной воде недавно еще плененная галера. Оставшиеся на ней бандитские люди выловили вожака, разобрали кое-какие уцелевшие весла и худо-бедно, но стали отплывать от негостеприимного острова. Гвардейцам ничего не оставалось, как повернуть назад с пустым неводом.


***

На берегу подскакали к ним немедля золотистый Антр-Ну и серебристый в чернь Пуркуа-Па, оба деловитые, пышущие жаром и паром, готовые к воинским доблестям. Уноши скакнули в седла, отсалютовали аплодирующим курфюрстиночкам и помчались вдоль берега, стараясь не терять из виду ковыляющего на ломаных веслах «Соловья». Вскоре удалось израненным бандитам завернуть за южный мысок, а всадники пропали из виду в отдаленных дюнах. Тут как раз и обогнули косу с севера два вельбота со второй полуротой абордажной команды. Им уже ничего не осталось от битвы, как только вытаскивать из камней сраженных и пострадавших. Генералу же аншефу, графу Рязанскому, совместно с коммодором российского флота Фомой Вертиго задача пришла всех рассортировать: кого в гошпиталь отправить, кого в каземат для дознания, а кого запросто в яму спустить. Главная задача состояла в том, чтоб никакие отголоски злостного дела не дошли до двух высочайших мыслителей встречи. Так и получилось: увлеченные политическим диалогом вкупе с философскими дигрессиями, Вольтер и Фон-Фигин так ничего и не узнали про все сии докучливые жестокости. Во всяком случае, не показали виду.

Курфюрстиночки же, просидев у окна до сумерек и не дождавшись своих «амантов», отправились переодеваться к ужину.


***

Доскакав до южной оконечности острова, Николя и Мишель узрели обескураживающую картину. «Соловей», поставив два косых паруса, довольно споро уходил к югу. Неужто и на сей раз отватажится прохвоствующий злодей, нос с гнильцой?! Подумай, Мишка, чтоб эти мрази с нашими девами сделали б, прорвись они во дворец! Да, Колька, за одно лишь поползновение на росский флаг пощады не бывает, а уж за невест-то росских, за княгинь, – семь шкур с гада! Да за эдакого-то гада, Мишка, нам графское титло дадут! Ой, чую я, Колька, же круа, непростые эти пиратствующие были, на Вольтера они целились да на посланника Фон-Фигина, сего необычного кавалера! Мишка, ежели ты прав, так нам и князей за Казака дадут, вот и женимся на курфюрстиночках. Ну что, прямо на конях, что ли, грянем вдогон? Гряньте, гряньте, горячились кони, чего сумлеваетесь, догоним! А не утопнем, Мишка, за милую душу? Да за милую душу, Колька, чего ж не утопнуть?

Вечная победоносность ранней младости привнесла в характеры уношей некоторое ощущение сверхчеловечности. Даже и сейчас, когда до «Соловья» уже наросла целая верста воды, всерьез обсуждали они погоню на своих сказочных конях. Счастливая случайность уберегла их от безрассудства. В крохотной бухточке узрели они некую лодью, на коей починял свою снасть вольнолюбивый датчанин. Эй, датчанин, вот тебе талер, ставь парус свой упрямый, помчим за славою! Датчанин, который о талерах знал только по сказкам деда, немедля вздул свой лоскут, и лодья, убогая, да быстрая, помчала за «Соловьем». Кони, оскорбленные в лучших чувствах, ярились на дюнах.


***

Пролив, за которым свинело Свиное Мундо, был неширок, но быстр. Оба судна трудно боролись с течениями. Иной раз сближались на расстояние пистольного шУта. Израненные гады слабо трепетали при виде двух неуязвимых уношей. Николя, пристально прицелившись, сразил рулевого. Казак Эмиль вздымал длани к летящим тучам, как будто моля Того, кого с упорствием обижал в жизни. Лодью и галеру снова разнесло в удаленность. Тот, кого башибузук призывал, должно быть, помог из-под днища.

Так, в бореньях, две лодьи, большая и малая, достигли сумеречной поры и чуть было не потеряли из виду друг друга, когда вдруг выплыл из размазанных красок песчаный брег Померании.

Банда приткнулась первая и тут же расползлась по кустам прибрежного можжевельника. Датчанин смастырил для своих ездоков два смоляных факела, чтоб настигать сволочей по следам. Уноши ухнули с борта на песок и помчались, клинки наготове – Колька налево, Мишка направо. Из темноты кто-то пустил в них ножом; промазал. Ровно гудели над головами сосны, должно быть мечтая о корабельном будущем. Над ними светилась в прозрачном, как бутылочное стекло, небе большая и выспренная звезда всего российского уношества – вперед, вперед!

В этот как раз восторженный почти до крика момент кто-то хватил Михаила чем-то чудовищным поперек головы.


***

Очнулся он в густой не июльской ночи. Пахло пожарищем. Где-то на склоне, почти отвесном, в бликах огня торчали пики какой-то орды, вспыхивала и увядала пасть костра. По всей округе шел посвист с воем; то ли волки кружат, то ли азиатские стаи людей. Небо по временам озарялось своим електричеством, сиречь зарницею. Тогда возникали безбрежные висты-обзоры, ничуть не похожие на Европу. Тут же все гасло, и вновь воцарялась густая черная мразь, в коей убивают без разбору.

Михайло встал, отчасти уже понимая, что он тут вовсе не Михайло. Протянул в сторону руку, в нее легли мягкие губы коня. Зверь был знакомого боевого складу, но не Тпру; седую гриву ему, видать, в жизни не подстригали, она светилась в ночи. Прыгнул в седло, оно оказалось толь жестким, что прищемилось яисо. Поплыли во мраке, как будто выбирая склон для разгона. Доносились взвизги резни, без коих в том летописьи не мог жить кочевой человек. Одиночество богатырское ожесточало сердце. Не нежная песня напрашивалась на уста.

Эй, Чурило Пленк’ович, расейский ерой,

Скачет ночью, не видноть ни зги!

А поганое идло выжжит под горой

Вместе с падлой блажной мелюзги.

Где мой град, где мой трон, где заветный сундук,

Где мой пруд, полон сладких лящей?

Каковую припас мне злодейку-судьбу

Обожравшийся мясом Кащей?

Дай огня мне, сестра! Дай стрелу мне, любовь!

Конь– поскок, над бядой проскочи!

Блажь идет пять веков, сшибка бешеных лбов.

Разлетайтесь, блажные сычи!


Сколько времени так скакал, было непонятно. Летописные галлюцинации то отступали, то возвращались. Конь тоже время от времени уходил из-под ног; тогда волочился на своих двоих, с некоторой отчетливостью воспринимая современный Шлезвиг-Гольштейн, где вовсю полыхает Вторая вольтеровская война.

Так вроде и было на самом деле. Где-то в каком-то кабаке кто-то не совсем тверезый рассказал ему притчу этой войны. Еще не отшумела первая ойна имени знаменитого филозофа, как началась торая. Как сегда всякая кабацкая шваль катила очки на великого сына прусской земли, ридриха торого. Якобы его тайная лужба наняла анду в Данциге и послала в Свиное Мундо для захвата Вольтера, который, оказывается, заперся в каком амке на строве и продавал там европейские секреты российским ыщикам. Вольтер-колдун в стачке с черной магии магистром Сракаградусом нагнал на отряд порчу, да так, что от всего ойска остался один только беглый душегуб с Дона, Барба, рваная оздря. Владетель сиих мест урфюрст Магнус вторгся в Пруссию вместе с польским ойском, требуя выдачи ушкуйника. Пруссия же объявила Барбу Россу борцом за свободу и потребовала ачинщика Вольтера в Гаагский суд. Сразу пыхнула Саксония и срединные пфальцы. Вольтер призвал всех крестьян Европы сбросить иго монастырей. Крестьяне встали на защиту любимого уховенства. Те, что еще остались от Первой вольтеровской войны, бились на оба конца. Тут кто-то втер, что одним из фельдкомандирен оной ойны пребывает некий казус с двумя носами, вроде быть не кто, как беглый русский царь Петр Дер Драй. Во всяком случбе, Россия подошла с эскадрой в тысящу пушек, то есть протянула Копенгагену уку ужбы. Франция и Голландия после кровавого боя разделили в Карибском море стров Сент-Мартен. А ты, беглый олдат, отсюда не выйдешь, покуда не подпишешь онтракт на службу усскому крлю!

Миша дрался то ли весь день, то ли весь год, пока пробивался к морю. Положил множество народу и сам получил сильный удар в ухо с рикошетом по всем ребрам. В конце концов отбился и выполз, роняя тяжелые сгустки крови, на песчаный какой-то брег. Сидел, опустив утомленные ноги, в накат волны. Занимался то ли закат, то ли рассвет. Вода была нечиста. Накат подгонял к нему много размокшей бумаги, толщиной в палец, некие странные пленки с печатью «оссисо де Страсбу», мятые (не разбитые!) какие-то бутыли, невесомые белые камешки и ломаные кирпичики, явилась широкая то ли рыба, то ли квасная тюря, заляпанная дегтем, плюхнулась на песок, взялась задыхаться, подплыли и распластались там же оранжевые штаны, неизвестно с чьей великанской жопы, в складках оных портов тут же скопился мелкий мусор, в коем опять же плескались загадочные пленки, неизвестно из какой сделанные тончайшей до прозрачности кишки, мелкие белые ложечки, разная протчая дрянь, кою никак не назовешь и не опознаешь.

Ужас продрал Мишеля Террано с ног до головы. СтрашнО, же круа, выпадать в мир не-бЫтия. Обеими ладонями он зачерпнул этой жижи и пролил себе на макушку. Все наваждение исчезло в один миг, вода очистилась, и покатили мирные волны с простыми узнаваемыми пузырями. Ветер ласкал его грудь сквозь порванные мундир и рубаху. Завершался бесконечный день. Догорал закат. Чьи-то тяжкие шаги волоклись к нему по песку. Он глянул: подходил брат его Николя де Буало, тоже в растерзанном виде. Увидев Мишу, бухнулся коленами в воду, воздел длани к Спасителю, возопил:

«Господи милостивый, единый во всех Своих ликах! Благодарю Тебя за то, что сохранил мне возлюбенного брата Мишу! Амен!»

Силуэтом на горелом небе подплывала все та же утренняя датская лодья.

Ночь уже была в полном праве, когда воители верхами на верных конях вернулись в замок. Там завершался «Ужин искусств», как обозначен он был генералом в программе. Тихо виолами слух услаждали печальные сестры. После Вольтер, словно уноша, стих зачитал, жестами и взором к далекому адресату, кою уподобил он Пчеле Благодетельной, пылая и воспаряя.

Польза пчелы всем известна,

Любят Ее, не менее все же бояцца!

Смертным к добру Она лестна:

Мед всех питает,

Воск освещает

Праздник паяца.

Что за избыточный дар: нам восхищацца

Ночью на пьяццах

Делом Ея, коему мысль не помеха.

О, Ты, Минерва, к земле благосклонна богиня,

Грубых невежд осажай же задорами смеха!

Маслина, Ею сажденна, битвам не быть указала. О, гений!

В споре красот одари Ее щедро

Яблоком алым сказочной силы,

Кем бы ты ни был, Парисом ли юным и добрым,

Или Ахиллом.


Тут как раз уноши и вошли, и девы в счастливый обморок пали, поскольку ничего прекрасней сих усталых от боя ланселотов им и не снилось. Миша, однако, не на двойняшек взирал, а от посланника Фон-Фигина не мог оторвать очей. Нечто величественное вздымалось пред ним из кресла, как будто окруженное нимбом, руку оно простирало к нему, будто для дарования высшего блага, и только минуту спустя, как бы хватившись, с какой-то свойской, будто гвардейской, грубоватостью хохотнуло, как бы вчерашнее баловство поминая: «А ты изменился к мужеству, подпоручик!»

глава шестая, глубоко задевшая нежные души двойняшек-курфюрстиночек, изгнавшая бесов из камина, а также заставившая задуматься об андрогинных свойствах младших чинов императорской гвардии в обществе старческого красавца Вольтера

В ту ночь в замке «Дочки-Матери» долго не могли уснуть. Сначала пришлось поведать высокочтимому Вольтеру и блистательному Фон-Фигину, что произошло во внешней бухте, пока они под защитой пушек линейного корабля размышляли над «Наказом» Северной Минервы. Засим приступили к юным героям и потребовали от них рассказа о погоне за неким чудовищем под именем то ли Казак Эмиль, то ли Барба Росса, то ли еще как пострашнее. Ну и наконец по предложению Вольтера решили отметить сию блистательную викторию. Никто, кроме подпоручика Земскова, да, может быть, если судить по некоторой мимолетной мимике, самого Вольтера, не предполагал, что на близком континенте уже разворачивается то, что по прошествии двух с половиной веков, или в этом роде, в беллетристике будет названо «вольтеровскими войнами». Впрочем, и названные лица пока что сего феномена не постигали: Миша относил его за счет своей неспокойной головы, филозоф грешил на переизбыток йодических атомов.

Подняли слуг, открыли ледники, потащили оттуда наверх бутылки пузырящегося рейнского вина. Принялись будить всех, кто успел уже стушеваться с незадавшегося «Ужина искусств», и в результате образовалось общество, которое автор, укоренившийся в своих приемах, не может назвать никак иначе, как «Парадом персонажей». Итак, извольте оживить в своей памяти всех, кто был хоть однажды назван на сих страницах, а также в оную память вставить и тех, кто промелькнет здесь впервые.

Сразу после «Оды Пчеле» вокруг огромного круглого стола, что, разумеется, слыл едной из трех уцелевших копий стола короля Артура, воссело собрание. Сидел с острым лицом, с обширным мосластым задом философ Вольтер, который до возврата юнцов собрался было поумирать, то есть сесть на клизму, но вот, забыв про благое дело, помолодел и возгорелся интересом к вину и к воспоминаниям о днях младых. Одесную имелся Федор Августович Фон-Фигин, наш жантийом без даже малой укоризны, едва ль не глянцевитый, личный и интимнейший представитель не только Ея Величества, но и ея Мадамства, как величал ее все тот же Вольтер, алкавший также звать ее не Екатериною, а скорее Юноной, Минервой, Венерой или Церерой, понеже родилась она не для месяцеслова, а для поэзии всех народов «в лучшем складе».

Барон поначалу был весьма хмур, поелику важное действо прошло без его участия, однако потом повеселел, особливо при взглядах на уцелевших в баталии кавалеров. Ошую наблюдался граф Рязанский, генерал-аншеф Афсиомский Ксенопонт Петропавлович, слуга музы Клио, сиречь Истории, кто, быв посажен в сию максимально благоприятную позицью, моментман запамятовал славолюбские ограниченные вкусы и теперь полыхал искренней страстью к европейскому просвещению и либеральной терпимости.

Напрямик через стол от тройки расположилась великолепная четверка юности: виновники виктории и победного пира Мишель и Николя в чистых батистовых рубахах, а с ними обе тождественные прелести, все в цветах и кружевах, Клаудия и Фиокла (переставляйте, как хотите). Оные четыре лика будто были писаны лучшим италийским маслом, то есть лишены морщин и бородавок, а значит, доведены до совершенства; о кровоподтеках же и ссадинах здесь умалчивается.

По касательной от сей золотой четверки, то есть с отменнейшим углом обозрения, восседали в полной торжественности фижм две фрейлины-шаперонши при дворе Его Самоотверженности Магнуса Пятого, Эвдокия Казимировна Брамсценберегер-Попово, баронесса Готторн, и Марилора Евграфовна графиня Эссенмусс-Горковато. Ну а между ними поместился – угадайте кто? – правильно, скромный труженик и воитель моря коммодор (без пяти минут адмирал) Фома Андреевич (без четверти граф) Вертиго. Длинными своими руками он безоговорочно проник под фижмы и взял каждую даму за колено, чем поверг оных (и колена, и дам) в еле скрываемый трепет, а также в явную утрату хваленой наблюдательности.

Далее по нисходящему старшинству. Корабельный священник отец Евстафий, умудрившийся за время стоянки переступить линию раздела религий и соблазнить православием местного патера Блюмендааля с дюжиной его прихожан; ключница замка фрау Завески, коя со всеми своими обильными кладовыми и богатством форм тоже переступила линию исторического раздела и соблазнила Евстафия; три старших офицера с «Не тронь меня!», фон Бокк, фон Кокк и Никита Дондоньев с их начищенными до ослепительности медными пуговицами и заколками; личные секретари Вольтера Лоншан и Ваньер, не расстающиеся с чернильницами и пучком перьев для записи изречений своего мэтра; два вельми вроде бы рассеянных, а на деле не лишенных востроглазия чиновника при генерале, премьер-майор Дрожжинин и партикулярный Зодиаков; засим еще одна пара, коя в отличие от предыдущей призвана была сыграть немалую ролю в дальнейшем повествовании, то есть гвардейские унтеры Марфушин и Упрямцев с их молодецкими блондинистыми усами, а также унтеров оных земляки и друзья с корабля, первый помощник третьего боцмана Стоеросов и младшой квартирмейстер Чудоюдов, кои были приглашены прежде всего для того, чтобы показать, что здесь, вдали от родных брегов, не толь субординация и сословная принадлежность играют ролю, коль островитянская дружба.

Сначала долго поднимали тосты за Николя и Мишеля и за всех тех, кто помог отразить супостатов. Вольтер, поблескивая тут лорнетом, то есть представляя бомонд, предположил, что за кулисами нападения стояла Оттоманская Порта. Могут, конечно, думать, что не мусульмане тут безобразили, а мой старый друг и ученик по части словесности король Фридрих, но я все-таки при всем критицизме эдакой подлости от Фрица не жду, а во-вторых, если все ж это был и он, вернее, не столь он, сколь его министр тайных операций фон Курасс, то все равно за фон Курассом маячат визири Стамбула, потому что именно они ненавидят меня даже пуще, чем Папу Римского, а я, месье и медам, полностью отвечаю им взаимностью.

«Ах, наш Вольтер! – воскликнули тут, как всегда в унисон, обе курфюрстиночки. – Давайте хотя бы в эту волшебную ночь оставим политику и изберем другой предмет главной темой нашего стола!»

«Какую же тему предлагаете вы, наши милейшие принцессы?» – вопросил Вольтер и улыбнулся с некоторой игривостью, то ли уже предвкушая эту тему, то ли другой темы от девушек и не ожидая.

«Мы предлагаем тему человеческой любви, – ответствовали Клаудия и Фиокла. – Что она являет собою – животное или небесное?»

«Ах, какая чудесная тема! – воскликнул посланник Фон-Фигин. Тут он окинул взглядом весь стол, отчего один из гостей зарделся, как ярчайшая морковь. Посланник продолжал: – Монархиня наша была бы щастлива оказаться щас в центре дискуссий! Давайте начнем с тебя, Вольтер: ведь о тебе ходят легенды и как о любовнике, и как о поэте любви. Вообще расскажи о себе: ведь мы не все о тебе знаем в силу стылости нашего климата».

Вольтер с благосклонностью принял приглашение – каждый не прочь повествовать о себе, увы, не каждый может рассчитывать на внимание; он мог. Он встал и, чуть покачиваясь на тоненьких каблуках – тревожила подагра подиатрических суставов, – направился к камину. Все двинулись за ним, и так, определив «тему стола», оный стол и покинули, чтобы расположиться вблизи камина, толь огромного, что сгодился бы и для отливки корабельных якорей. Дабы избежать преувеличений, добавим: но не пушек, милостивые государи, нет, не пушек.

Камин возгорелся мигом стараниями дворцовой челяди, составленной из лучших лютеран острова, и в пламени его тут же уселся лицом к обществу магистр Сорокапуст. Далеко не каждый мог его там узреть, а те, кто мог, давно уже известны почтеннейшей публике. Вдобавок к этому странному, но не лишенному художественности зрелищу рассказчик Вольтер мог также видеть пляшущих в пламени Энфузьё, Флефьё, Встрка, Чва-Но, Гуталэна и других дьяволков фернейского сонма. Словом, было уютно. Он начал:

«Друзья мои, я был воспитан иезуитами в колледже Луи Великого на левом берегу Сены. Как это ни покажется странным, именно отцы иезуиты с их рвением к обучению юношества привили мне любовь к литературе, особенно к драме. После окончания колледжа в годы довольно бессмысленного изучения законов Феодосиуса и Юстиниана я нашел близких мне людей в кругу скептиков-эпикурейцев, возникшем в угасающем монастыре Рыцарей Тамплиеров. Один из них, достопочтенный де Шальё, объявил вино и женщин самыми великолепными дарами, которыми наградила человека мудрая и благодетельная Природа.

Девятнадцати лет от роду я влюбился, как бешеный, в Олимпию Дунуа, преследовал ее со своей поэзией и обещал вечное обожание. «Никогда никакая любовь не сравнится с моей, – писал я ей, – потому что никогда в мире не будет особы более достойной любви, чем вы!»

Я служил тогда пажом у французского посла в Гааге. Посол написал моему отцу, что дипломат из меня не получится. Отец призвал меня домой в Париж, лишил наследства и угрожал отправить в Вест-Индию. В отчаянии я умолял Пимпетт, так я звал свою любимую, приехать ко мне и угрожал самоубийством, если она этого не сделает. Она была мудрее меня на два года и на свой пол. В ответ она посоветовала мне помириться с отцом и изучать право. Отец сказал, что он простит меня, если я стану адвокатом. Я согласился. Пимпетт вышла замуж за графа.

Это был мой последний пылкий, всепоглощающий роман. Я был страстным поэтом, юнцом с натянутыми нервами и повышенной чувствительностью, однако, должен признаться, друзья, я не был слишком эротичен; увы, это так. Впрочем, так ли уж «увы»? У меня были весьма шумные в обществе связи, однако вызваны они были не столь притяжением тел, сколь близостью духовной и умственной. Энергия моя хлестала через мое перо, а не через органы тела. Я вижу, вы шокированы, Николя, но вот Мишель, быть может, меня понимает. А ты что скажешь, мой Фодор? Предпочитаешь промолчать, поблескивая своими удивительными глазами?

Мне было двадцать пять, когда я написал маркизе де Мимёр: «Дружба в тысячу раз более драгоценна, чем любовь. Мне кажется, что я ни на толику не создан для страсти. Любовь кажется мне чем-то неловким и вздорным. Я решил отречься от нее навсегда».

«О Боже! – вскричали тут курфюрстиночки. – Что вы имели в виду, наш мэтр? Анатомию любви или жар души?»

«Что это значит?! – вскричала тут баронесса Эвдокия. – Любовь и анатомия? Ведь это же сущий парадоксимус!» Ей вторила графиня Марилора: «Откуда вы познали сии двусмысленности, ваши высочества? Уж не из сочинений ли некоторых авторов?»

Тот, в кого метил этот намек, даже и не заметил шаперонского протеста. «И то, и другое, ваши сиятельства, – ответствовал филозоф девочкам, и кисть его руки прошла большой тенью по потолку зала. – Истинная любовь неотделима от эротического блаженства, а значит, и безрассудства. Быть может, именно это мне и кажется столь ридикюльным. Отчасти даже постыдным. Мы столь несовершенны в своем устройстве. Клянемся самым поэтическим языком, а сами тянемся к дамам в подполье, путаемся в их юбках, в собственных гульфиках, извлекаем свои фаллусы, внедряемся в их вульвы, сотворяем сие не без остервенения… И все это происходит по соседству с анусами, если оные и сами не вовлечены в сей маразм плоти, именуемый высокой любовию. Надеюсь, собравшиеся тут на острове возле огня достаточно эмансипе, чтобы не обидеться на старого филозофа».

Многие у камина были явственно обескуражены откровениями старика. Обе статс-дамы производили жесты, как бы говорящие: «Ну чего вы еще хотели? Чего можно ждать от этого несносного Вольтера?» Одна из них, а именно Марилора, дерзновенно обратилась к классику; слегка уже запекшийся ея подбородочек дрожал: «Послушайте, Ваше Превосходство, нельзя ли не вдаваться в сии подробности при детях?»

«Здесь дети?» – воскликнули курфюрстиночки и в ужасе оглянулись в пустоту большой залы. Детей там не было.

«Это про нас с Мишкой», – пояснил им Николя, и многие при сей реплике расхохотались. Вольнодумство изрядно уже утвердилось в цивилизованных странах благодаря амстердамским публикациям. Гран-Пер Афсиомский мягко поаплодировал новому уношеству.

«Продолжайте, Вольтер», – еще мягче предложил посланник Фон-Фигин. Филозоф не заставил себя упрашивать.

«Так я думал в те дни, когда был худым, длинным унцом, почти лишенным ягодиц. Самые узкие штаны висели на мне мешком. Быть может, именно нехватка плоти настраивала меня презирать ее соблазны, не впадая, впрочем, в крайности, должен признаться, нет-нет, не впадая в крайности! – Он помахал длинными ладонями, а потом сложил их, словно на покаянии. – Маркиза де Мимёр тому свидетельница; не впадая в крайности.

Меня принимали в великосветских кругах, там называли мои стихи «искрометными» и восхищались моим еретическим остроумием. Во дворце Сё у герцогини дю Мэн особенно высоко ценили мои нападки на регента. Помнится, когда Филипп сократил наполовину количество лошадей в королевских конюшнях, я пустил шутку, что было бы лучше урезать наполовину число ослов при дворе Его Высочества. Увы, не только придворные ослы были мишенями моих сатир, но также и дамы из окружения регента, а тот, как известно, был горазд по этой части. Вообще, друзья мои, я удержу тогда не знал в своих стишках, и они повсюду циркулировали, забавляя посетителей кафе и светских салонов. Иной раз мне приписывали и не мои сочинения, в частности, так случилось с одной политической инвективой ле Бруна. Вскоре после этого и моя собственная инвектива против некоего «отравителя и кровосмесителя» пошла гулять по Парижу, и я был отправлен в Бастилию вместе со своей библиотекой, мебелью, бельем, духами и ночным колпаком. Одного этого достаточно, чтобы обрисовать климат регентства. Филипп Орлеанский был вольтерьянцем до Вольтера, а его дворцовые дебоши стали частью этикета.

И все– таки это была тюрьма, и вот тогда произошла в моей жизни еще одна любовная драма. Я был влюблен в Сюзанну де Ливри. В нее же был влюблен мой ближайший друг Лефевр де Женонвиль. Наша удивительная «любовь втроем» в связи с моим прискорбным отсутствием превратилась в заурядный амурчик этих двух моих друзей. Я страдал в чертовой Бастилии, но не терзался, потому что видел уже постыдную сторону любви. Через несколько лет Лефевр умер. Я написал тогда стихи в память о нас, троих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю