Текст книги "Россия в исторических портретах"
Автор книги: Василий Ключевский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 47 страниц)
Совет – закономерное, гласным законом установленное учреждение с оформленным порядком делопроизводства; всякий новый закон исходит из него за монаршей подписью и контрассигнованный подлежащим статс-секретарем. Однако это не был прежний Верховный тайный совет, который, сливаясь с лицом монарха, становился участником законодательной власти. Сенат оставался независимым от нового Совета верховным учреждением. Совет по проекту манифеста – «то самое место, в котором мы об империи трудимся». Это законодательная мастерская, исполняющая подготовительную работу законодательства по надлежащей форме и порядку, чем бы «добрый государь при его великих трудах ограничивал себя в ошибках, свойственных человечеству». Верховная власть не ограничивалась, а только сдерживалась практически, самой организацией законодательного дела. В проекте Панина неясно и неумело предначертан будущий Государственный совет Сперанского, оказавшийся вполне безопасным политически. Екатерина подписала манифест (28 декабря 1762 г.) и назначила членов Совета, но потом впала в раздумье, кой с кем посоветовалась и похоронила дело.
Угадывая ли тайную мысль Екатерины, или по искреннему холопьему усердию придворного, особенно дальновидно высказался фельдцехмейстер Вильбуа. Он заявил, что законом установленный Совет со временем поднимет до значения соправителя, слишком приблизит подданного к государю и может породить желание поделить с ним власть. Разум императрицы не нуждается ни в каком Совете, а только для облегчения тяжести восходящих к ней дел нужно разделить ее частный кабинет на департаменты, говоря проще, заменить государственных советников домашними секретарями. Осуществлена была только мысль Панина о разделении Сената на департаменты, но уже по другому проекту (15 декабря 1763 г.). Этим и ограничилась реформа центрального управления. Законодательная функция, оставшись неупорядоченной, пользовалась случайными или временными средствами. По отдельным вопросам Сенату предоставлялись законодательные полномочия или составлялись комиссии, а комиссии о правах дворянства с 1763 г. вместе со многими другими делами поручено было составить новый проект о разделении Сената на департаменты. С начала первой турецкой войны Екатерина стала созывать преимущественно по военным делам Совет, который скоро превратился в постоянный, оставаясь негласным.
Политические идеи. Она хотела вести чисто личную политику, не прикрываемую никаким рядом стоящим, хотя бы только совещательным, но законно оформленным и ответственным учреждением. В ближайшей к себе сфере управления она не допускала и тени права, могущей омрачить блеск ее попечительного самовластия. По ее мысли, задача права – руководить подчиненными органами управления; оно должно действовать, подобно солнечной теплоте в земной атмосфере: чем выше, тем слабее. Власть, не только неограниченная, но и неопределенная, лишенная всякого юридического облика, – это основной факт нашей государственной истории, сложившейся ко времени Екатерины. Она оберегала этот факт места от всяких попыток дать закономерный строй верховному управлению. Но она хотела прикрыть этот туземный факт идеями века. Обработка, какую эти идеи получили в ее уме, давала возможность столь трудного логически применения их. Еще до воцарения, видели мы, она сосредоточила свое прилежное чтение на историко-политической литературе и особенно на литературе просветительного направления. Экзотические поклонники и поклонницы этой литературы воспринимали ее неодинаково. Одни черпали из нее запас отвлеченных начал и радикальных приемов и, трактуя о строении человеческого общества, любили строить его на основаниях, выведенных из чистого разума и не испробованных в исторической действительности, а когда обращались к существующему, действительному обществу, находили его заслуживающим только полной ломки. Другие делали из этой литературы не питательное, а, так сказать, вкусовое употребление, увлекались ее отвлеченными идеями и смелыми планами не как желательным житейским порядком, а просто как занимательными и пикантными изворотами отважной и досужей мысли.
Екатерина отнеслась к этой литературе осторожнее политических радикалов и серьезнее либеральных вертопрахов. Из этого обильного источника новых идей она старалась извлечь лишь то, что, говоря ее словами, «питало великие душевные качества человека честного, человека великого и героя» и что мешает пошлости помрачать «античный вкус к чести и доблести». Следы такого изучения и размышлений, им навеянных, сохранились в оставшихся после нее записках, выписках и мимолетных заметках на французском или русском языке. «Я желаю, я хочу лишь добра стране, куда Бог меня привел, – пишет она еще до воцарения, – слава страны – моя собственная слава; вот мой принцип; была бы очень счастлива, если бы мои идеи могли этому способствовать. Я хочу, чтобы страна и подданные были богаты, – вот принцип, от которого я отправляюсь. Власть без народного доверия ничего не значит для того, кто хочет быть любимым и славным; этого легко достигнуть: примите за правило ваших действий, ваших уставов благо народа и справедливость, неразлучные друг с другом, – свобода, душа всех вещей! Без тебя все мертво. Я хочу, чтоб повиновались законам, а не рабов; хочу общей цели сделать людей счастливыми, а не каприза, ни странностей, ни жестокости». Как напоминают эти заметки заветные институтские тетрадки дедовских времен, куда вписывались любимые стихотворения и первые девические мечты.
Но «принципы» Екатерины, при всем своем благодушном свободомыслии, имели для нее более деловое, образовательное значение. Они приучали ее размышлять о вопросах государственной и общественной жизни, уяснять себе основные понятия права и общежития; только по складу ли своего ума или по духу читаемой литературы, она придавала своим принципам не совсем обычный смысл. Для нее разум и его спутники – истина, правда, равенство, свобода – не были боевые начала, непримиримо борющиеся за господство над человечеством с преданием и его спутниками – ложью, неправдой, привилегией, рабством, – это такие же элементы общежития, как и их противники, только опрятнее и благороднее их. От создания мира эти благородные начала были в унижении; теперь пришло их господство. Они могут уживаться с началами другого порядка; всякое дело, какова бы ни была его цель, должно для своего успеха усвоить себе эти начала. «Самая грубая ошибка, – писала Екатерина Даламберу, – какую сделал иезуитский орден и какую только может сделать какое бы то ни было учреждение, – это не основаться на принципах, которых бы не мог опровергнуть никакой разум, ибо истина несокрушима». Эти принципы – хорошее агитационное средство. «Когда правда и разум на нашей стороне, – читаем в одной ее записке, – должно выставлять их на глаза народу, сказать: такая-то причина привела меня к тому-то; разум должен говорить за необходимость, и будьте уверены, что он возьмет верх в глазах толпы».
Уменье соглашать в управлении начала разных порядков и есть политическая мудрость. Она внушала Екатерине замысловатые соображения. «Противно христианской религии и справедливости, – пишет она, – обращать в рабство людей, которые все родятся свободными. В некоторых странах Европы церковный собор освободил всех крестьян; такой переворот теперь в России не был бы средством приобрести любовь землевладельцев, исполненных упрямства и предрассудков. Но вот легкий способ – постановить освобождать крестьян при продаже имений; в 100 лет все или почти все земли меняют владельцев – и вот народ свободный». Или: наша империя нуждается в населении, потому едва ли полезно обращать в христианство инородцев, у которых господствует многоженство. «Хочу установить, чтобы мне из лести говорили правду: даже царедворец пойдет на это, увидев в этом путь к милости». При утилитарном взгляде на принципы с ними возможны сделки. «Я нашла, что в человеческой жизни честность выручала в затруднениях». Несправедливость допустима, если доставляет выгоду; непростительна только бесполезная несправедливость.
Видим, что чтение и размышление сообщили мысли Екатерины диалектическую гибкость, поворотливость в любую сторону, дало обильный запас сентенций, общих мест, примеров, но не дало никаких убеждений. У нее были стремления, мечты, даже идеалы, не убеждения, потому что признание истины не проникалось решимостью на ней строить нравственный порядок в себе и вокруг себя, без чего признание истины становится простым шаблоном мышления. Екатерина принадлежала к тем духовным конструкциям, которые не понимают, что такое убеждение и зачем оно нужно, когда есть соображение. Подобным недостатком страдал и ее слух: она терпеть не могла музыки, но от души смеялась, слушая в своем Эрмитаже комическую оперетку, в которой был положен на музыку кашель. Отсюда пестрота и совместная уживчивость ее политических взглядов и сочувствий. Под влиянием Монтескье она писала, что законы – самое большое добро, какое люди могут дать и получить; а следуя свободному непленному движению своей мысли, она думала, что «снисхождение, примирительный дух государя сделают более, чем миллионы законов, а политическая свобода даст душу всему».
Но, признавая в себе «отменно республиканскую душу», она считала наиболее пригодным для России образом правления самодержавие или деспотию, которых основательно не различала; разграничить эти виды одного и того же образа правления затрудняются и ученые публицисты. Она сама заботливо практиковала этот образ правления, хотя соглашалась, что может показаться чудным сочетание республиканского «закала души» с деспотической практикой. Но одинаково с деспотией у нее шла к России и аристократия. «Хотя я и свободна от предрассудков и от природы ума философского, я чувствую большую склонность чтить древние роды, страдаю, видя здесь некоторые из них в нищете; мне хочется их поднять». И она считала возможным поднять их, восстановив майорат, украшая старших в роде орденами, должностями, пенсиями, землями. Это не мешало ей признавать аристократический замысел верховников безрассудным делом.
В ее емком уме укладывались предания немецкого феодализма рядом с привычками русского правления и политическими идеями просветительного века, и она пользовалась всеми этими средствами по своим наклонностям и соображениям. Она хвалилась, что, подобно Алкивиаду, уживется и в Спарте, и в Афинах. Она писала Вольтеру в 1765 г., что ее девиз – пчела, которая, летая с растения на растение, собирает мед для своего улья, но склад ее политических понятий скорее напоминает муравейник, чем улей.
Значение царствования. Изложив главные явления царствования императрицы Екатерины II, попытаемся на основании результатов ее деятельности сделать ей историческую оценку. Значение известной исторической эпохи или исторического дельца всего лучше оценивается тем, насколько увеличились или уменьшились в эту эпоху под влиянием исторического деятеля народные средства. Средства, которыми располагает народ, бывают материальные либо нравственные; итак, [следует] разрешить вопрос, насколько увеличились или уменьшились материальные и нравственные средства Русского государства в царствование Екатерины?
Увеличение материальных средств. Во-первых, материальные средства увеличились в громадной пропорции. В царствование Екатерины государственная территория почти достигла своих естественных границ, как на юге, так и на западе. Из приобретений, сделанных на юге, было образовано три губернии – Таврическая, Херсонская и Екатеринославская, не считая возникшей тогда же земли Войска Черноморского. Из приобретений, сделанных на западе, со стороны Польши, было образовано 8 губерний, которые перечисляю в порядке с севера на юг: Витебская, Курляндская, Могилевская, Виленская, Минская, Гродненская, Волынская и Брацлавская (нынешняя Подольская). Итак, из 50 губерний, на которые была разделена Россия, целых 11 были приобретены в царствование Екатерины. Эти материальные успехи являются еще в более осязательном виде, если мы сравним населенность страны в начале царствования и в конце его. В начале царствования Екатерины, в 1762 и 1763 гг., была произведена III ревизия; по расчету пропорции ревизских душ к общему количеству населения, последнего считалось по III ревизии 19–20 млн душ обоего пола и всех состояний. В конце царствования Екатерины, в 1796 г., была предпринята законченная уже преемником Екатерины V ревизия. По такому же расчету отношения ревизских душ к общему количеству населения, жителей в империи считалось не менее 34 млн.
Итак, количество населения в царствование Екатерины увеличилось на три четверти. Вместе с тем усилились и государственные финансовые средства; ход этого усиления наглядно представляется по ежегодным финансовым ведомостям за все время царствования. В 1762 г. Государственное казначейство считало всех государственных доходов 16 млн руб. По финансовой ведомости 1796 г., сумма государственных доходов простиралась до 68 1/2 млн. Итак, население государства в продолжение царствования почти удвоилось; сумма государственных доходов с лишком учетверилась. Значит, не только увеличилось количество плательщиков, но возвысились и государственные платежи, возвышение которых обыкновенно принимается за знак усиления производительности народного труда. Итак, материальные средства в царствование Екатерины чрезвычайно усилились.
Усиление социальной розни. Напротив, средства нравственные стали слабее. Нравственные средства, которыми располагает государство, сводятся к двум порядкам отношений. Во-первых, они состоят в единстве интересов, связывающих различные племенные и социальные составные части государства друг с другом; во-вторых, в способности руководящего класса руководить обществом. В свою очередь, эта способность зависит от юридической постановки руководящего класса в обществе, степени понимания им положения общества и степени политической подготовки руководить им. Эти нравственные средства государства в царствование Екатерины значительно пали. Прежде всего, усилилась рознь интересов племенных, составных частей государства. В пестрый состав населения этого государства польскими разделами введен был новый, чрезвычайно враждебный элемент, который не только не усилил, не поднял, но значительно затруднил наличные силы государства. Прежде на западной окраине существовал один элемент, на который русское общество должно было тратить значительные усилия; этот элемент состоял в немецком населении завоеванных Петром Остзейских провинций. Теперь к этому элементу, который с трудом растворялся химически в составе русского населения, присоединился другой, может быть столь же неподатливый, – польское население завоеванных провинций Речи Посполитой. Польский элемент в старинных русских областях не составил бы ни малейшего затруднения для Русского государства, он исчез бы под влиянием первого благоприятного ветра с востока, но этот элемент стал силой благодаря тому, что в состав территории Русского государства, кроме юго-западных областей, введены были и некоторые части настоящей Польши. Зато одна из важных областей Юго-Западной Руси, связанная органически с остальными, – Галиция – очутилась за пределами Русского государства, усиливая разлад, внесенный в наши западные международные отношения.
Далее, усилилась рознь между социальными составными элементами коренного русского общества. Это усиление было следствием тех отношений, в какие поставлены были законодательством Екатерины два основных класса русского общества – дворянство и крепостное крестьянство. Чтобы объяснить происхождение и значение этой розни, необходимо припомнить ход нашей внутренней государственной жизни со времени Петра. Петр разрешил один ряд вопросов внутренней политики, которые все сводятся к одному – вопросу об устройстве государственного хозяйства в связи с поднятием производительности народного труда. Вся внутренняя деятельность Петра имела характер экономический; коренные основы юридического порядка при нем остались нетронутыми. Но законодательство Петра, устроив народную и государственную жизнь, оставило один важный политический пробел; этот пробел состоял в уничтожении установленного обычаем старого порядка престолонаследия. По закону 1722 г. назначение наследника предоставлено было личному усмотрению царствующего государя. Так как после Петра не осталось обычного наследника, то этот закон отдал престол на волю случая. С тех пор, благодаря указанному пробелу, на несколько десятилетий в государственном управлении водворился произвол лиц, господство случая, лучше сказать, водворилась воля случайных лиц. Среди этой борьбы случайностей разрушался и государственный порядок, завершенный Петром.
Этот порядок состоял в принудительной разверстке государственных повинностей между всеми классами общества, в государственном прикреплении сословий. Благодаря действию случая, одно сословие получило возможность несколько раз распорядиться престолом и начало превращаться из простого правительственного орудия в правящий класс, сбрасывая с себя одну за другой прежние свои государственные обязанности, но не теряя прежних прав и даже приобретая новые. Так одно сословие достигло государственного раскрепления, получило возможность жить для себя, руководилось сословными или личными интересами. Вслед за этим сословием раскрепилось и другое – торгово-промышленное. Оба класса составляли незначительную часть всего населения, но теперь они стали в исключительное положение. Логическим последствием раскрепления обоих сословий должно было быть облегчение государственных повинностей, лежавших и на остальных классах, т. е. более уравнительное распределение этих повинностей. Но это раскрепление остальных классов должно было совершиться иным путем, не таким, каким раскрепилось дворянство. Новое положение дворянина было признано законом, но оно подготовлено было не вполне законным порядком, революционными средствами. Освобождение дворянства от обязательной службы не совершилось бы так легко и скоро, если бы сословию не пришлось принять деятельное участие в создании высших правительств, т. е. в дворцовых переворотах по смерти Петра. Эти дворцовые перевороты и подготовили законодательное освобождение дворянства от обязательной службы.
Точно таким же путем думало раскрепиться и крепостное крестьянское население: вслед за дворянством и оно хотело достигнуть свободы рядом незаконных восстаний. Таков смысл многочисленных крестьянских мятежей, которые начались в царствование Екатерины II и которые, постепенно распространяясь, слились в громадный пугачевский бунт. Во имя общественного порядка не следовало допускать этих сословий до такого насильственного раскрепления: их положение следовало устроить законным путем, посредством правомерного определения отношений к земле. Этого правомерного определения не сделало правительство Екатерины. Таким образом, отношения двух основных классов русского общества к концу царствования Екатерины представляли еще менее гармонии, чем прежде; общественное разъединение стало еще резче. Таким образом, в царствование Екатерины усилилась рознь как в племенном, так и социальном составе государства.
Дворянство и общество. С другой стороны, понизилась способность руководящего класса руководить обществом. Этим руководящим классом и во второй половине XVIII в. оставалось дворянство. Его нравственные и политические средства постепенно создавались обязательной службой, которая была политической и общественной школой для сословия. Припомним, как шла эта служба в продолжение XVIII в.
При Петре дворянин подвергался обязательной военно-технической выучке. Эта выучка при его преемницах сменилась светской муштровкой, которая отличалась от прежней гвардейской или навигацкой выучки тем, что не нужна была для самой службы, зато требовалась для успеха на службе. При Екатерине II не требовалась ни та, ни другая выучка – ни навигацкая наука, ни светская муштровка, потому что не требовалась и сама обязательная служба. Но дворянство вынесло из двух пройденных школ, несмотря на их внутреннее различие, если не сознание необходимости получать образование, то, по крайней мере, некоторый навык к учению, некоторый инстинктивный порыв к образованию (или воспитанию), воспоминание о пройденном учении. С этим навыком, или с этим воспоминанием, дворянство и вступило в положение, какое было создано сословию законом 18 февраля 1762 г. «О вольности дворянства», губернскими учреждениями 1775 г. и жалованной грамотой сословию 1785 г.
Вкусы, приобретенные на службе, поневоле теперь, развиваясь свободно, стали искать себе удобнейшей пищи. В царствование Екатерины, под влиянием примеров, шедших от двора, к прежней светской муштровке присоединилось требование и некоторой литературной полировки. Обширный досуг, открывшийся сословию с освобождением от обязательной службы, доставлял ему возможность приобретать эту полировку. Наклонность к чтению при Елизавете, бесцельная и беспорядочная, при Екатерине получила более определенное направление. Чтобы оживлять дремлющий, вянущий от праздности ум, щекотать дремавшую мысль, высший слой дворянства стал жадно заимствовать смелые и пикантные идеи, распространявшиеся в чужой литературе. Таким образом, можно обозначить главные моменты, пройденные дворянством на пути образования: петровский артиллерист и навигатор через несколько времени превратился в елизаветинского петиметра, а петиметр при Екатерине II превратился, в свою очередь, в homme de lettresa, который к концу века сделался вольнодумцем, масоном либо вольтерьянцем; и тот высший слой дворянства, прошедший указанные моменты развития в течение XVIII в., и должен был после Екатерины руководить обществом.[2]2
Данное сравнение В. О. Ключевского понятно, если учитывать, что петиметр – «маленький человек», а home de lettress – «человек с большой буквы».
[Закрыть] Легко заметить скудность политических и нравственных средств, какими этот класс располагал для руководства своим обществом. Надобно представить себе положение этого слоя в конце века, не указывая на лица, ибо все лица, служившие представителями этого слоя, в основных чертах были похожи друг на друга. Положение этого класса в обществе покоилось на политической несправедливости и венчалось общественным бездельем. С рук дьячка-учителя человек этого класса переходил на руки к французу-гувернеру, довершал свое образование в итальянском театре или французском ресторане, применял приобретенные понятия в столичных гостиных и доканчивал свои дни в московском или деревенском своем кабинете с Вольтером в руках. С книжкой Вольтера в руках где-нибудь на Поварской или в тульской деревне этот дворянин представлял очень странное явление. Усвоенные им манеры, привычки, понятия, чувства, самый язык, на котором он мыслил, – все было чужое, все привозное, а дома у него не было никаких живых органических связей с окружающими, никакого серьезного дела. Ни участие в местном управлении, ни сельское хозяйство не задавали ему такой серьезной работы. Таким образом, живые, насущные интересы не привязывали его к действительности. Чужой между своими, он старался стать своим между чужими и, разумеется, не стал. На Западе, за границей, в нем видели переодетого татарина, а в России на него смотрели, [как] на случайно родившегося в России француза. Так он стал в положение межеумка, исторической ненужности; рассматривая его в этом положении, мы готовы жалеть о нем, думая, что ему иногда становилось невыразимо грустно от этого положения. Бывали случаи проявления такой грусти или отчаяния от мысли о невозможности примириться с окружающей действительностью.
Пример такого отчаяния представляет ярославский помещик Опочинин. Он воспитался в понятиях и чувствах, которые составляли верхний слой тогдашнего умственного и нравственного движения в Европе. Разумеется, усвоенные отсюда идеалы поставили Опочинина в непримиримую вражду с окружающей действительностью. Не умея примириться с ней, Опочинин, более искренний, чем другие люди того же образа мыслей, в 1793 г. покончил с собой. В предсмертном завещании он пишет, объясняя свой поступок: «Отвращение к нашей русской жизни есть то самое побуждение, принудившее меня решить своевольно свою судьбу». По завещанию Опочинин пустил на волю два семейства дворовых, а барский хлеб велел раздать крестьянам. Он не освободил крестьян, ибо по тогдашнему законодательству еще был вопрос, имеет ли право помещик освобождать крестьян и отпускать их на волю. Всего любопытнее в завещании строки о библиотеке помещика. «Книги, – пишет он, – мои любезные книги! Не знаю, кому завещать их: я уверен, в здешней стране они никому не надобны; прошу покорно моих наследников предать их огню. Они были первое мое сокровище, они только и питали меня в моей жизни; если бы не было их, то моя жизнь была бы в беспрерывном огорчении, и я давно бы с презрением оставил сей свет». За несколько минут до смерти Опочинин имел еще духу начать перевод стихотворения Вольтера «О Боже, которого мы не знаем».
Но Опочинин – исключительное явление. Люди его образа мыслей не разделяли его космополитической скорби, не грустили и даже не скучали; грустить они начали несколько позже, в царствование Александра I, а скучать еще позже, в царствование Николая. Вольтерьянец времен Екатерины был весел и только. Он праздновал свой выход в отставку после вековой, обязательной службы и, подобно выпущенному из корпуса кадету, не мог налюбоваться на свой дворянский мундир, с которым его освободили от службы. По-видимому, идеи, которыми он увлекался, книжки, которые он читал, должны были ставить его, как и Опочинина, в непримиримую вражду с окружающей действительностью, но вольтерьянец конца XVIII в. ни с чем не враждовал, не чувствовал в своем положении никакого противоречия. Книжки украшали его ум, сообщали ему блеск, даже потрясали его нервы. Известно, что образованный русский человек никогда так охотно не плакал от хороших слов, как в прошедшем столетии. Но далее не простиралось действие усвоенных идей; они, не отражаясь на воле, служили для носителей своих патологическим развлечением, нервным моционом; смягчая ощущения, не исправляли отношений, украшая голову, не улучшали существующего порядка.
Нельзя, однако, думать, чтобы поколение этих вольтерьянцев было совсем бесплодным явлением в нашей истории. Само это поколение не сделало употребления из своих идей, но оно послужило важным передаточным пунктом. Не применяя к делу своего умственного запаса, поколение это сберегло до поры до времени и передало его следующему поколению, которое сделало из него более серьезное употребление. Таким образом, руководящий класс, очутившись во главе русского общества в конце XVIII в., не мог стать деятельным руководителем этого общества; наибольшая польза, какую он мог сделать этому обществу, могла состоять только в решимости не делать ему вреда.