355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Головнин » Путешествия вокруг света » Текст книги (страница 17)
Путешествия вокруг света
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:36

Текст книги "Путешествия вокруг света"


Автор книги: Василий Головнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Японцы желали знать имена начальников судов, делавших на них нападение, и удивились, когда мы их назвали Хвостов и Давыдов. Они тотчас спросили нас, те ли это люди, которые известны им под именем Никола-Сандрееч (Николай Александрович) и Гаврило-Иваноч (Гаврило Иванович).

Мы не понимали, каким образом японцы могли знать их имена и отчества, а фамилий не знали.

Оба они нам были коротко знакомые люди, но мы не хотели японцам сказать, что знаем, как их звали по имени и отчеству, а говорили, что они нам известны только под именами Хвостова и Давыдова, а более мы о них ничего не знаем. Они непременно захотели бы знать, чьи они дети, как воспитывались, каких были лет, какого нрава и образа жизни и пр., и потому-то, чтоб избавиться от таких скучных, или, лучше сказать, мучительных, расспросов, сказали мы, что знали их только по одним слухам.

Наиболее они старались узнать от нас, почему после первого нападения допустили их вторично напасть на японцев. Они подозревали даже, не был ли из нас кто-нибудь при сделанных на них нападениях или по крайней мере не находились ли тогда мы сами в Камчатке.

Другое их подозрение против нас, как мы заметили по вопросам их, состояло в том, не пошли ли мы из Петербурга по возвращении туда Резанова вследствие сделанного им правительству представления о неудаче его посольства. На сей конец они расспрашивали нас, зачем мы посланы были так далеко, как велико и как вооружено было наше судно, сколько людей, пушек и мелкого оружия мы имели.

При сем случае сделали они несколько и смешных вопросов, по крайней мере, по совершенству, до какого доведено наше мореплавание, они должны показаться смешными; как, например: каким образом мы могли так долго быть в море, не заходя никуда за съестными припасами, за водою и дровами; зачем русские строят такие крепкие суда, что они могут так долго плавать в открытых океанах; зачем мы имеем пушки и оружие; зачем плыли океаном, а не вблизи берегов от самого Петербурга до Камчатки и т. п. Главную причину нашего похода, то есть что мы посланы были для открытий и описи малоизвестных берегов, мы от них утаили, а сказали, что пришли мы в Камчатку с разными казенными вещами, нужными для здешнего края.

Расспрашивая о нашем плавании, не упускали они, под видом посторонних вопросов, будто для одного любопытства, спросить, между прочим, расстояние от Камчатки до Охотска, а оттуда до Иркутска и до Петербурга, и во сколько дней почта и путешественники обыкновенной и скорой ездой могут это расстояние переехать. Но мы довольно ясно видели, что вопросы сии клонились к тому, чтоб определить им точнее, мог ли Резанов быть в Петербурге до нашего отбытия.

Японцы судили по малому пространству своих владений и по крайне ограниченным сношениям их с иностранцами, где всякое малейшее происшествие, в котором замешаются чужеземцы, занимает все их государство, как весьма важное и великое приключение, достойное быть во всей его подробности передано позднейшему потомству, и потому воображали, что не только Россия, но даже вся Европа должна знать о нападениях Хвостова.

Сомнением и странными своими вопросами они нас доводили иногда до того, что мы им с досадою говорили: «Неужели вы можете воображать, чтобы такой малозначащий клочок земли, какова Япония, которого и существование не всем европейцам известно, мог обращать на себя внимание просвещенных народов до такой степени, что каждый человек должен знать о всех подробностях, как на некоторые ваши селения нападали самовольно два незначащие купеческие суднишка? Довольно и того, что вам говорят и доказывают, что нападение было своевольно, без воли русского императора».

Таким нашим замечаниям они отнюдь не обижались, а только смеялись. Японцы одарены удивительным терпением. Каждый из своих вопросов повторяли они по два и по три раза, стараясь всеми мерами, чтобы переводчики мысли их нам, а ответы наши им переводили со всякою точностью.

Они продержали нас до самого вечера, позволив раза два выйти для отдохновения и обеда.

На другой день, 29 августа, поутру опять пошли мы к градоначальнику. Коль скоро введены мы были в залу и главный начальник вышел, то, сев на свое место, вынул он из-за пазухи несколько бумаг, из которых одну отдал первому по нем чиновнику Отахи-Коеки, а сей подле него сидевшему, от коего перешла она в руки переводчика Кумаджеро, который, развернув ее, сказал нам, по повелению начальника, чтоб мы ее прочитали, и с сими словами положил ее перед нами.

Взглянув на бумагу, мы в ту же секунду увидели, что она была подписана всеми нашими офицерами, оставшимися на шлюпе. Неожиданное явление тронуло нас чрезвычайно. Мы тотчас представили себе прежнее свое состояние и нынешнее и, воображая, что это последнее к нам письмо от наших друзей, с которыми так долго вместе служили, а теперь, вероятно, уже никогда не увидимся, мы не могли удержаться от слез, а особенно Мур. Он был так тронут, что упал на колени и, приложив письмо к лицу, горько плакал. Письмо сие было следующего содержания:

«Боже мой! Доставят ли вам сии строки, и живы ли вы? Сначала, общим мнением всех оставшихся на шлюпе офицеров, утверждено было принимать миролюбивые средства для вашего освобождения; но в самую сию секунду ядро с крепости пролетело мимо ушей наших на дальнее расстояние через шлюп, отчего я решился произвести и наш огонь. Что делать? Какие предпринимать средства? Малость наших ядер сделала мало впечатления на город; глубина не позволяла подойти ближе к берегу; малочисленность наша не позволяет высадить десант, и так, извещая вас о сем, мы предприняли последнее средство: поспешить в Охотск, а там, если умножат наши силы, то возвратимся и не оставим здешних берегов, пока не освободим вас или положим жизнь свою за вас, почтенный начальник, и за вас, почтенные друзья. Если японцы позволят вам отвечать, то предписывай, почтенный Василий Михайлович, как начальник: мы все сделаем на шлюпе; все до одного человека готовы жизнь свою положить за вас. Июля 11 дня 1811 года.

Жизнью преданный Петр Рикорд. Жизнью преданный Илья Рудаков и пр. и пр.»

Когда мы прочитали письмо несколько раз, японцы требовали, чтоб мы перевели его. Нам не хотелось открыть им, что шлюп не был в состоянии сделать им ни малейшего вреда, хотя и желал бы того, и что принужден он идти в Охотск с намерением получить там подкрепление, и потому мы сочли за нужное дать в некоторых строках другой толк нашему письму: пальбу шлюп произвел, по нашему переводу, в собственную свою защиту, но не с тем, чтоб нападать на японцев, ибо они первые начали палить в него с крепости; малость ядер истолковали мы малым числом выстрелов; десант означало не то, чтоб съехать на берег и напасть на крепость, но окружить оную, чтоб не дать способа японцам нас увести оттуда; для сей-то цели на шлюпе было мало людей; умножить силы в Охотске значило умножить или распространить власть действовать, ибо настоящим образом, без воли правительства, напасть на японцев шлюп не мог.

Когда мы перевели это письмо таким образом, что японцы поняли наши мысли, на что было употреблено с лишком час, тогда они меня спросили, что бы я написал на шлюп, если бы японцы в Кунасири позволили мне отвечать.

– Чтобы шлюп, – сказал я, – ничего не предпринимая, шел скорее к русским берегам и донес обо всем случившемся правительству.

По окончании расспросов о письме приступили они опять к другим вопросам. Важнейшие их вопросы были следующие:

«Знали ли мы о посольстве Лаксмана в Японию, и какой ответ ему дали японцы?»

«Знали ли, какой ответ сделан Резанову в Нагасаки?»

«Зачем мы пришли к их берегам, когда японцы запретили русским ходить, объявив Резанову именно, что у них существует закон, по которому приходящие к ним, кроме порта Нагасаки, иностранные суда должно жечь, а людей брать в плен и вечно держать в неволе?»

На эти вопросы ответы наши заключались в следующем: о посольстве Лаксмана, о сделанном ему японцами ответе, а также и о том, что они сказали Резанову, знаем мы по одним слухам в публике, но не по обнародованным описаниям, и слышали, что японцы не хотят позволять русским кораблям приходить к ним для торга. Но мы никогда не слыхали и даже вообразить не могли, чтоб запрещение это могло простираться на те суда, которые, быв поблизости японских берегов, претерпят какое-либо бедствие или, по случаю недостатка в чем-либо для них необходимом, будут иметь нужду в их пособии, ибо большая часть самых необразованных, диких народов никогда не отказывает давать прибежище и помощь бедствующим мореплавателям.

Между тем японцы и сего числа вопросами, принадлежащими непосредственно к общему, спрашивали нас о разных посторонних предметах, как, например: о жителях Дании, Англии и других земель, где мы проходили; в каких местах у нас суда строятся, из какого леса, как скоро и пр.; а притом, под предлогом любопытства спросили, велики ли у нас сухопутные и морские силы в здешнем краю.

Обстоятельства и положение дел между двумя державами требовали, чтоб мы увеличили и то и другое; почему в Сибири прибавили мы довольно крепостей и войск, а также и в числе судов не скупились и рассеяли их по портам Охотского берега, по Камчатке и по северо-западному берегу Америки. Между прочим, слепой случай заставил нас сказать, что и в Петропавловской гавани немало у нас императорских судов. Когда же японцы спросили сколько, то мы нечаянно, к беде нашей, как то после окажется, попали на число семь.

В следующие два дня нас не призывали. Но мы заметили, что японцы стали обходиться с нами ласковее, позволяли давать нашим матросам горячей воды и выпускали их по одному в коридор для мытья своего и нашего белья.[84]84
  С самого того дня, как нас взяли, по сие время японцы только один раз в дороге вымыли наши рубашки, и то, по неимению мыла, очень дурно. Итак, легко вообразить себе можно, до какой степени ныне они были черны и даже гадки, следовательно, позволение вымыть их должны были мы почитать немаловажным снисхождением.


[Закрыть]
Дали нам по чистой рубашке из присланного к нам платья, а также и матросам, по просьбе нашей, дали из нашего белья по одной рубашке, согрели для нас ванну и позволили вымыться.[85]85
  Ванну японцы сделали для нас в пребольшом чану, нагрев воду посредством вставленной в боку чана медной трубы с небольшой каморой вместо печки, в которой жгли дрова несколько часов сряду, пока вода не согрелась. Они посылали нас мыться по очереди, начиная с меня и до Алексея, и всех в одной и той же воде. Сначала нам показалось досадно, мы думали, что они в этом случае поступают с нами, как с презренными преступниками, которых восемь человек могут мыться в одной грязной воде, но успокоились совершенно с сей стороны, когда, к немалому нашему удивлению, увидели, что после всех нас в той же самой воде, не прибавляя ни капли свежей, мылись три или четыре человека из наших караульных солдат императорской службы. Звание сие довольно почетное в Японии. Из сего видно, что японцы нимало не брезгливы и не имеют отвращения к христианам, которых многие другие азиаты считают существами погаными.


[Закрыть]

Но за все эти снисхождения, нас несколько утешавшие, японцы открыли нам такую новость, которая повергла нас в ужасное уныние. 31 августа поутру при обыкновенном посещении нас дежурным офицером, лекарем и переводчиком, последний говорил с Муром что-то, чего я расслышать не мог, и подал ему бумагу Мур, приняв ее, притворно смеялся и говорил, что это обман. Потом вдруг сказал мне прерывающимся голосом, каким обыкновенно говорит человек в страхе и смущении: «Василий Михайлович, слушайте, слушайте!» – и начал читать следующее:

«1806 г. октября 12/24 российский фрегат «Юнона», под начальством флота лейтенанта Хвостова, в знак принятия острова Сахалин и жителей оного под всемилостивейшее покровительство российского императора Александра Первого, старшине селения на западном берегу губы Анивы пожаловал серебряную медаль на владимирской ленте. Всякое другое приходящее судно, как российское, так и иностранное, просим старшину сего принимать за российского подданного.

Подписано: Российского флота лейтенант Хвостов».
«У сего приложена герба фамилии моей печать».

Теперь всяк легко может себе представить наше положение! Могли ли мы вообразить, что японцы нам поверят? Правительство их могло ли быть убеждено одними нашими словами, чтоб человек, так мало значащий в государстве, осмелился простереть дерзость свою столь далеко, чтоб брать самовольно формальным актом народ в подданство России и раздавать сим людям медали с изображением своего государя? Бумага сия уверяла японцев, что нападавшие на них действовали по воле нашего императора. В таком случае они нас не иначе должны были считать, как шпионами, которые думали в японцах сыскать дураков и уверить, что нападения на них сделаны были своевольством частного лица, а между тем высмотреть их берега и укрепления.

Сколь жестоко ни тронуло нас сие приключение, однако же мы не потеряли твердости и смело сказали японцам, что если они нам не верят, то пусть убьют; смерть нас не страшит, а рано или поздно дело сие откроется в настоящем виде; японцы станут раскаиваться в своем легковерии и пожалеют о нашей участи, но уже пособить будет поздно. Нам только то больно, что японцы так дурно мыслят о нашем правительстве. Как могут они думать, чтобы монарх такой великой и сильной империи, какова Россия, унизил себя до такой степени, чтоб послать горсть людей разорять беззащитные селения и пустые земли присваивать своему скипетру? И чем? Раздачею медалей с его изображением и бумаг за подписанием начальника торгового судна, которые были вручены людям, никакого понятия о их значении не имеющим. Такой поступок заслужил бы одно посмеяние, но если бы обстоятельства заставили российского императора послать медали со своим изображением в какое-либо чужое государство, то мы смело можем японцев уверить, что поручение это было бы возложено не на Хвостова; посланный не стал бы ни жечь, ни грабить бедных поселян, и меры взяты были бы иные. Смешно было бы причесть воле японского императора поступок двух или трех ваших купеческих судов, сделавших на каком-нибудь нашем Курильском острове то же, что русские суда сделали у вас.

Японцы объяснение наше слушали со вниманием и на все говорили: «Да. Так». Но сами смеялись и, казалось, ничему не верили. Они хотели знать настоящее значение бумаги Хвостова, где он взял медали и действительно ли Хвостов и Никола-Сандрееч один и тот же человек. При переводе бумаги мы принуждены были уверить японцев, что российский фрегат не значит то, чтобы это было императорское военное судно, ибо фрегат может быть и купеческий, а российский означает только, что он принадлежит русским. Другую перемену мы сделали в изъяснении владимирской ленты, назвав ее полосатой лентой. Ибо мы уже хорошо знали приятелей своих японцев: если б сказать им истинное значение сего наименования, то они стали бы нас пять или шесть часов мучить вопросами: надлежало бы сказать, кто учредил сей орден, на какой конец, кто был Владимир, когда царствовал, чем прославился, почему ордену дано его имя, есть ли какие другие ордена в России, какие их преимущества и т. п., словом – надобно было бы объяснить все наши орденские статуты; теперь же все это изъяснено было одним словом полосатой ленты.

Что принадлежит до медалей, то мы сказали японцам: «Хотя никто в России не имеет права носить медали, кому не пожалована она государем, но серебряные медали даются у нас рядовым за храбрость, оказанную ими на войне, и также другим невысокого состояния людям за какую-нибудь услугу отечеству, и их можно купить после умерших. Хвостов же купил ли эти медали или снял со своих подчиненных промышленных, которые, может быть, находившись прежде в императорской службе, их получили, – нам неизвестно. В рассуждении же его имени мы только можем сказать, что судами, нападавшими на ваши берега, действительно начальствовал бывший в службе торговой компании лейтенант по имени Хвостов; если он вам известен под именем Никола-Сандрееч, то это один и тот же человек». С такими нашими ответами японцы ушли от нас.

На другой день (1 сентября) поутру привели нас в замок к градоначальнику, наблюдая во всем прежний порядок, а сверх того, по причине бывшего тогда дождя, шел подле каждого из нас работник и нес над головою зонтик, чтобы нас не замочило. Такую же предосторожность брали они всегда и после, когда водили нас в ненастную погоду.

Там сначала они нас расспрашивали о грамоте и медалях Хвостова.

Между вопросами своими о бумагах Хвостова японцы спрашивали нас и о других предметах, из коих, по-видимому, более всего занимали и беспокоили их две небольшие медные дощечки, оставленные нами на Итурупе и на Кунасири. На первом из сих островов мы вручили ее самому японскому чиновнику, а на последнем оставили в пустом селении. На сих дощечках была вырезана следующая латинская и русская надпись:

Nav. Imp. Russ «Diana»

An. Dom. 1811

E. И. В. шлюп «Диана»

Капитан-лейтенант Головнин.

Мы оставляли такие дощечки на всех островах, нами посещаемых, как на обитаемых, так и на тех, где жителей не было, прибивая оные к деревьям, с тем чтобы в случае кораблекрушения и гибели нашей со временем могло быть открыто, где мы были и где должно было последовать с нами несчастье. Объяснив сии причины японцам, мы не могли их убедить в истине. Сначала они несколько раз принимались расспрашивать нас, что означает надпись, и требовали объяснения на каждое слово порознь, переставляя иногда их в другой порядок и надеясь тем нас запутать; потом сказали нам, что они слышали в Нагасаки от голландцев, будто такие дощечки европейцы оставляют на тех пустых островах, которые хотят присвоить себе во владение, – итак, не имели ли и мы того же намерения? Ответ наш, что доски, о коих они говорят, оставлять есть у европейцев обыкновение, только с другой надписью, не мог их успокоить; прямо они нам не говорили, но мы ясно могли видеть, что они нам не верили и сомневались, так ли мы переводим нашу надпись.

Возвратились мы из замка уже поздно вечером.

Положение наше всем нам казалось самым ужасным. Опровергнуть подложность грамоты Хвостова мы считали невозможным, и как мы ни рассуждали, но видели, что японцы не иначе должны о нас думать, как о шпионах.

На другой или на третий день после сего происшествия, когда дежурный чиновник, лекарь и переводчик во время обыкновенного утреннего своего посещения занимались с Муром и расспрашивали его о русских словах, Алексей несколько раз проходил по коридору подле моей каморки, глядел на меня пристально, изредка посматривая на японцев, и, казалось, хотел сообщить мне что-то тайно от них, но когда я начинал с ним говорить, он не отвечал ни слова. Наконец, сыскав случай, когда японцы на нас не смотрели, вдруг бросил ко мне сквозь решетку завернутую бумажку. Я тотчас наступил на нее ногой и стоял на одном месте, пока японцы не ушли; потом, взяв ее, нашел, что в нескольких лоскутках бумаги завернуты были небольшой железный гвоздик и записка, гвоздем писанная. Подписана она была Хлебниковым, но я не мог разобрать ее, сколько ни старался: черты многих слов были неявственны; я только мог прочитать в разных строках следующие слова: Бог, надежда, камчатский исправник Ламакин, Алексей, курильцы, будьте осторожны и несколько других.

Я не мог вообразить, что бы значила эта записка. Если Хлебников пишет о деле, что и должно быть, то какую связь имеет с нашим делом какой-то Ламакин, о котором мы отроду не слыхивали? Наконец, я начал бояться, не лишился ли он ума.

Мысль эта жестоко меня тревожила, потерять лучшего и благоразумнейшего из товарищей для всех нас было горько. Когда Алексей пришел опять в наш коридор вечером, я спросил его, не потерял ли ума Хлебников и что значит записка его, которой я разобрать не мог. «Нет, после все узнаешь», – сказал он и опять оставил нас в величайшем недоумении. Я сообщил это обстоятельство Муру, но записки послать не было возможно; он также не постигал, какую роль неизвестный нам Ламакин мог бы играть между японцами и нами.

Напоследок, 4 сентября, повели нас опять в замок, где, по обыкновению, до представления градоначальнику, посадили на дворе на скамейки и дали курить табак. Тут мы имели случай свободно говорить, и Хлебников открыл нам ужасную тайну, в которой Алексей ему признался. Она состояла в том, что когда японцы, захватив с лишком за год перед сим Алексея и его товарищей, расспрашивали их, зачем они приехали, то курильцы, вместо вымышленной ими басни, которую они нам рассказали на «Диане», объявили японцам, что их послал камчатский исправник Ламакин высмотреть японские селения и крепости, а на вопрос их, зачем ему это надобно, они отвечали, что на другой год[86]86
  То есть точно в то время, когда мы пришли к их берегам, как будто нарочно, чтоб подтвердить показание курильцев.


[Закрыть]
придут к японцам из Петропавловской гавани семь судов:[87]87
  Не должно позабыть, что прежде сего слепой случай заставил нас попасть на число семь, говоря о судах, находившихся в Петропавловской гавани.


[Закрыть]
четыре в Мацмай, а три на Итуруп, за тем же точно, за чем приходил Хвостов.

Курильцы вымыслили эту сказку с тем намерением, чтобы отвлечь беду от себя и уверить японцев, что они силою принуждены были русскими к ним ехать. Теперь же Алексей просил Хлебникова уговорить нас, чтоб мы подтвердили, что они точно были посланы Ламакиным.

Пусть всяк теперь поставит себя на нашем месте и вообразит, в каком мы долженствовали быть положении. Медали и грамоты, им розданные, и, наконец, последнее объявление курильцев – все убеждало японцев, что мы их обманываем, а доказательства в нашу защиту в том только и состояли, что государь наш употребил бы большую силу, нежели два судна, если бы хотел объявить войну Японии.

Самое сильное против нас доказательство заключалось в Алексее. Я уже сказывал, что он требовал от нас подтверждения вымышленной им и его соотечественниками лжи. Это значило, чтоб мы, быв правы, обвинили сами себя, а его, виноватого, оправдали.

Итак, мы сказали ему ласково и дружески, что согласиться на его просьбу никак невозможно и что это было бы дело ни с чем несообразное. Алексей слова нам не отвечал и заставил нас думать, что мы в нем имеем отныне непримиримого и опасного врага.

Когда нас представили градоначальнику, то он с самого начала стал нас спрашивать, справедливо ли, что камчатский исправник посылал курильцев для высматривания японских жилищ и укреплений. Получив в ответ, что мы этого не слыхали, да и быть этому никогда невозможно, они спрашивали Алексея, но ни их вопроса, ни ответа его мы не разумели. Наконец, его долго расспрашивали, а когда его привели к нам и мы спросили у него, о чем японцы с ним говорили, он отвечал нам коротко и сухо: «О своем старом деле». В продолжение дня одного Алексея раза два вводили к градоначальнику, но он не хотел нам сказать, о чем японцы его расспрашивали.

Сегодня в числе многих пустых вопросов был один очень важный и любопытный, показывающий мнение японцев о справедливости и их законы. Они спросили нас, для чего мы взяли на берегу дрова и несколько пшена без согласия хозяев. Мы отвечали, что, лишась всякой надежды переговорить с японцами, мы взяли в оставленном ими селении небольшое количество дров и пшена, оставив за них плату разными европейскими вещами, а сверх того, и в кадку еще положили вещи и серебряные деньги. Когда же японцы с нами снеслись, то мы и в крепость поехали расплатиться с ними и спрашивали, чтоб они сами назначили цену.

На сей ответ градоначальник спросил нас, есть ли в Европе закон, по которому в подобных случаях можно было бы брать чужое.

– Именно закона письменного, – сказали мы, – на это нет, но если человек, умирающий с голоду, найдет оставленное хозяевами жилище и возьмет нужную пищу, положив притом на месте плату, далеко превосходящую ценою взятое, то никакой европейский закон не обвинит его.

– Но у нас другое, – возразили японцы. – По нашим законам должно умереть с голоду, не смея тронуть одного зерна пшена без согласия хозяина…

5 сентября мы были у градоначальника в последний раз. До полудня японцы расспрашивали весьма обстоятельно о семи человеках, спасшихся с их судна, разбитого на Камчатском берегу. Мы им сказали о месте и времени, где и когда судно разбилось, сколько людей и как спасено, и что они находились при нашем отбытии в Нижне-Камчатске. Мур их там видел, но он не хотел об этом сказать японцам, опасаясь, что они замучат его вопросами.

После полудня мы долго сидели на дворе, пили чай и курили табак. В это время переводчик Кумаджеро беспрестанно к нам выбегал и спрашивал разные русские слова, которые записав, опять уходил.

Наконец, ввели нас в залу. Один из чиновников, старик лет семидесяти, бывший еще при Лаксмане употреблен к составлению русского лексикона, развернул перед нами пребольшой лист бумаги, весь исписанный японскими письменами, и начал читать, по своему обычаю, нараспев. Из первых десяти или двадцати слов мы ничего не могли разобрать, но после поняли, что он воображает, будто читает по-русски. Слова «россияно», «корабля», «вашу государя», «Хвостос» (Хвостов), «огонь», «Карафта» (Сахалин) и пр. показали нам, что он потщился сделать перевод на русский язык нашего дела. Мы не могли удержаться от смеха и сказали японцам, что тут мы ничего не понимаем, кроме небольшого числа слов, рассеянных в разных строках. Тогда все бывшие с нами японцы, да и сам семидесятилетний переводчик, начали смеяться и более не беспокоили нас сею бумагой. Потом градоначальник, распрощавшись с нами, отпустил нас из замка.

Караульные позволяли иногда Муру выходить из своей каморки, греться у огня в коридоре и подходить к моей решетке, где мы могли с ним разговаривать потихоньку, о чем не смели говорить громко, опасаясь, нет ли между караульными из тех японцев, которые были в России, знающих русский язык. Но содержания нашего стола они не улучшали, несмотря на то, что мы часто упрекали их в варварских поступках против иностранцев.

Во время нашего заключения видна была комета. Мы желали узнать, имеют ли японцы понятие о телах небесных, и спросили их о том. Из ответов их мы могли только уразуметь, что им известно непостоянное пребывание в небе сих звезд и что они редко являются. Когда мы их спросили, не почитают ли они светила сего каким-нибудь предвозвещением, они, к величайшему нашему огорчению, сказали, что в тот год (1807), когда русские суда сделали на них нападение, видна была на небе точно такая же звезда, и теперь, при нашем прибытии, видимо подобное явление.

3 сентября первый при градоначальнике чиновник объявил нам, что по причине наступления холодной погоды он имеет повеление выдать нам теплое платье из числа того, которое оставил наш шлюп для нас в Кунасири, и спрашивал, что нам надобно; потом тотчас, по назначению моему, выдал мне форменную шинель, фризовые фуфайку и нижнее платье, шапку, рубашку, чулки и платок, а после и всем моим товарищам выдано было, чего они требовали.

Я прежде упоминал, что японцы согласились матросов держать с нами по очереди, почему еще 31 августа Васильева перевели к Муру, а Шкаева посадили одного; 23 же сентября Макарова, содержавшегося со мною, сменили Шкаевым. От него узнал я две новости. Первая – что японцы ошибкою дали Симонову большой складной нож. И вот каким образом. Он имел у себя в кармане в фуфайке матросский ножик, привязанный к петле фуфайки на ремне, что матросы обыкновенно делают, чтоб не потерять ножа, когда лазят на мачты. Фуфайка его лежала в шлюпке, когда нас захватили, и ныне, при раздаче платья, отдана ему без осмотра, хотя ремень был весь на виду.

Нам крайне удивительно показалось, каким образом любопытные и осторожные японцы пропустили это без замечания и не сняли ремня, особенно, когда мы видели, что они осторожность свою в рассуждении нас простирали столь далеко, что не давали нам ножниц для обрезывания ногтей, и мы должны были просовывать руки сквозь решетку, где караульные обрезывали нам ногти; даже иголок не вверяли нам, но работникам приказывали чинить наше платье.

Ножу этому я чрезвычайно обрадовался, в надежде, что со временем он может быть нам полезен, и при первом случае дал Симонову знать, чтоб он берег его как глаз, а если японцы спросят, зачем был у фуфайки ремень, то сказал бы, что к нему привязывается шляпа, чтоб ее не унесло ветром.

Другая же новость Шкаева состояла в том, что караульные разговаривали что-то о нашем отправлении в Мацмай и что прежние наши носилки принесены уже на двор. Весть эту на другой же день поутру подтвердили сами японские чиновники, объявив нам формально, чтоб мы готовились в дорогу. Вечером дали каждому из нас по одному бумажному лакированному плащу, по соломенной шляпе с круглыми полями, по одной паре японских чулок и по паре соломенных лапотков, какие японцы носят в дороге.

С рассветом 27-го числа начали собираться. Поутру приходили к нам разные городские чиновники прощаться. Все делали это церемониально: подойдя к каморке каждого из нас, приказывали переводчику сказать нам учтивым образом, что такие-то чиновники пришли нарочно с нами проститься, что они желают нам здоровья, благополучного пути и счастливого окончания нашему делу Между тем нам повязывали по поясу веревки, выводили нас на двор, где ставили рядом, определяя к каждому из нас по солдату для караула и по работнику держать веревку. Эти приготовления худо соответствовали учтивости, с какой японцы с нами прощались.

Около половины дня мы отправились в путь. Вели нас точно таким же порядком, как и прежде, с той только разностью, что сверх носилок были еще при нас верховые лошади, на которых, вместо седел, были положены наши одеяла и спальные халаты. От тюрьмы сажен на сто по улице стоял в строю военный отряд пехоты, мимо которого мы проходили. День был очень теплый и ясный, почему зрителей собралась большая толпа; из них многие провожали нас версты три. Конвой наш состоял из одного начальствовавшего им чиновника, двенадцати или шестнадцати человек солдат, двух непременных работников и большого числа переменных на станциях людей, которые несли наши носилки, вели лошадей и пр., а сверх того, были при нас переводчик Кумаджеро и лекарь Того.

Пробыв пятьдесят дней в заключении, мы лучше согласились идти пешком, нежели ехать, а садились на лошадей тогда только, когда уставали. При сем случае японцы, свернув веревку, закладывали ее к нам за пояс и оставляли нас. Но это делали они только в поле, а проезжая селениями, всегда держали за конец веревки, так точно, как и в то время, когда мы шли пешком.

От самого Хакодате мы шли подле берега около всей гавани, а поровнявшись с мысом полуострова, на котором стоит город, поднялись на гору, где была батарея, которая, по-видимому, поставлена с намерением защищать вход в залив, хотя и нимало не соответствовала сей цели как по чрезвычайной вышине горы, где она стоит, так и по большой ширине пролива, составляющего вход. Японцы провели нас через эту батарею и тем немало причинили нам беспокойства и горести. «Вот, – говорили мы друг другу, – они и укреплений своих от нас не скрывают; что ж это иначе значит, как не то, что они никогда не намерены нас выпустить».

Вспоминая притом обо всех обстоятельствах, открывшихся в Хакодате, мы не находили другого средства к своему спасению, кроме побега, и начали помышлять, как бы привести в действие наше намерение, но скоро увидели невозможность такого предприятия. Ночью сделать этого было нельзя, потому что хотя японцы позволяли нам на ночь совсем снимать с себя веревки, но почти половина из них по ночам не спала, и несколько человек находилось беспрестанно в нашей комнате, а днем должно было силою отбиваться, чего также нельзя было исполнить по причине множества людей, всегда нас окружавших, и по неимению у нас, кроме одного складного ножа, какого-либо оружия.

Дорожное наше содержание ныне было такое же, как и на пути в Хакодате, и кормили нас также по три раза в день. В этой части острова селения чаще и многолюднее, все здешние жители беспрестанно занимаются рыбной ловлей и сбиранием морской капусты, а сверх того, имеют еще пространные огороды; особенно сеют много редьки,[88]88
  Японцы редьку варят в похлебке, как богатые, так и бедные люди, словом сказать, редька у японцев точно в таком же употреблении, как у нас капуста, а сверх того они солят ее и подают к кушаньям вместо соли, кусочка по два, которые с рыбой или со всем тем, что хотят посолить, прикусывают не по многу.


[Закрыть]
целые поля засеяны оной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю