Текст книги "Анфиса Гордеевна"
Автор книги: Василий Немирович-Данченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
XIII
Не успел я ещё толком всмотреться в странное общество, окружавшее меня, и разобраться с новыми нахлынувшими на меня впечатлениями, как на дворе радостно залаяли собаки, и, сидевшая до сих пор спокойно, Гуля вдруг заволновалась, замычала и загукала что-то совсем несообразное, не оставляя швейной машины и только обратив к дверям свои большие глаза.
– Анфиса Гордеевна идёт! – пояснил мне Игнашенька, лицо которого разом озарилось такою милою, полудетскою улыбкой, полною наивной любви и радости, что меня невольно потянуло пожать ему руку, приласкать его, поцеловать, что ли, вообще сделать нечто такое, что нас могло бы сблизить короче.
Горбунья выскочила навстречу ей и в сенях торопливо заболтала о чём-то. Верно, обо мне, потому что та тревожно переспросила у Шурочки:
– Чужой, с Игнашенькой?… Ты бы самоварчик ему согрела.
И вслед затем она показалась сама. Узнав меня, она обрадовалась.
– Вы с Игнашенькой приятели? Вот как!.. Ну, что ж? Это хорошо!
Гимназист подошёл к ней и поцеловал ей руку; та чопорно точно к взрослому приложилась ему ко лбу.
– Ну, что, как… по наукам?
– Ничего, слава Богу.
– И латынь? Как это по-вашему… ну его… ещё такое мудрёное слово…
– Экстемпоралис [3]3
письменное упражнение для изучения чужих языков
[Закрыть]. Сошло. Учитель даже хвалил особо.
– Ну, вот видите. Это хорошо, что особо. Шурочка, что генеральша?
Горбунья нахмурила брови и встревожилась.
– Ругалась сегодня. В меня тарелкой швырнула, а потом повернулась лицом к стене и говорит: «И смотреть-то мне на вас тошно!»
– Что ты? Чем же не угодили?
– В куриной коклетке, сказывала, настоящей нежности нет.
– Ну, что же делать? Ты на неё не сердись. Столько у неё, у бедной, огорчений! Её пожалеть надо. Какой ни будь ангельский характер – испортится. Ейный-то папаша могущественный человек был. Бывало, у нас на площади зарычит на солдатов, так я и вчуже-то так на пол со страху и сяду. У него через плечо красная кавалерия была, – это тоже понять надо. После сытой-то жизни в бедность произойти… Легко ли! Ты уж ей угождай. Завтра коклетку ей сама я… Ну, а первый?
– Утром на губах сигналы играли.
– Весел, значит.
– Да, а потом показывали мне, как у них прежде маршировали с наскоком.
– Ну, слава Богу.
– Что это у вас за номера такие? – вмешался я.
– Так, – уклонилась Анфиса. – Жильцы… Петра-то Алексеича ты, Шурочка, обмыла?
– Как же, ужли забуду? Потом с ложки его поила бульоном… Каши давала.
– Работы сегодня до пропасти. Кардонка у меня полным-полна. Уж как ты хочешь, Шурочка, а придётся нам эти дни и по ночам посидеть. Хорошо, хорошо, Гуля, слышу! – повернулась она к немой, что-то всхлипывавшей и причмокивавшей ей. – Знаю, знаю, что рада… И я рада. Ну, значит, всё в порядке. Генеральше-то я назавтра сладкого горошку захватила, – любит его генеральша. На икорку я нацеливалась, восьмушку взять хотела, да Слюхин меньше двух бумажек за фунт и слышать не желает. Пущай уж капитан без икры обойдётся как-нибудь.
– Разве вы жильцов держите? – спросил я её, не понимая, какие это жильцы могут быть в слободке.
– Остаточные у меня… Прежде держала много, как после папеньки в городу жила. И разговаривать не стоит.
И она почему-то покраснела и сбила своего пижона опять набекрень. Шурочка подошла, сняла с неё шляпку и чуть не силой посадила Анфису Гордеевну на стул.
– Отдыхайте… Будет, набегались.
– Не устала, не устала нисколечко. Совсем даже напротив.
– Да, не устали… А потом как на прошлой неделе начнут ноги жаловаться.
– Ну, уж… Нам болеть нельзя. Это богатым хорошо да и некогда болеть-то. Как бы время было, ну, пожалуй, ещё бы понежилась, лекарством полакомилась… А так не стоит.
Я целый вечер просидел здесь и невольно изумлялся тому, что видел в этом крохотном уголке великого и суетливого Божьего мира. Анфиса Гордеевна всё делала как-то на ходу: и разговаривала между прочим, и чай пила между делом, не оставляя работы. Громадные ножницы в её руках казались одушевлёнными. Она резала, кроила, кромсала ими шёлк и бархат, точно они действовали помимо её воли, и она только придерживала их руками. Поминутно она срывалась со стула, кидалась к куче всяких лоскутьев и материй, разом находила, что надо, попутно делала два-три глотка чаю и опять принималась тормошиться.
– Вы бы варенья…
– Нет, нет, Шурочка… Варенье генеральше отнеси. Она любит вишнёвое с косточками. Мне и так хорошо.
Ещё час-два мне не хотелось уходить отсюда. Я в первый раз видел такую, не знавшую отдыха, старуху, ухитрявшуюся то приласкать Игнашеньку, то рассказать о том, что купчиху Эвхаристову опять Господь благословил, – то пожалеть попадью, у которой сегодня корова пала, то сбегать к генеральше и сообщить всем, что та ещё почивает. Все эти мелочи, все эти «пустяки» вдруг вырастали передо мною и принимали неожиданные размеры. Мимо, совсем другими руслами, полно, шумно и весело катились волны иной жизни, захватывавшей и меня до сих пор, а здесь тихо, скромно, незаметно сочились эти неведомые мне существования бодрых бедняков. И вдруг мне показалось, что всё бывшее до этого вечера, вся наша болтовня, наши великолепные задачи и крупные интересы – выдуманное, невсамомделишное, ненужное, а настоящая правда здесь, и только здесь, в этом постоянном самоотвержении, в этой грошовой и жалкой борьбе за други своя, в этой нежной и ласковой заботе о ближнем. Уходя с Игнашенькой, я попросил позволения приехать сюда ещё раз.
– Если вам у нас полюбилось, – обрадовалась Анфиса Гордеевна, – милости просим. Мы людей любим. Всё будто на миру…
Ещё бы она людей не любила, эта деятельная, никогда не отдыхавшая «старая дева», казавшаяся до сих пор такою смешною нам всем!
– Ну, что? – обвёл меня восторженным взглядом на улице Игнашенька.
– Ничего… Одно скажу… Так мне стыдно теперь за всё, что мы тогда наболтали на неё.
– На Анфису Гордеевну?
– Да.
– Ну, вот, вот… Я знал, что это будет. Это такая… такая…
А что «такая», он сам не мог определить, только голос у него дрогнул, и на глазах проступили слёзы.
XIV
Шёл дождь. Меня он застал по пути к слободке, где жила Анфиса. Ноги расползались в липкой грязи; приходилось следить за каждым своим шагом, чтобы не распластаться в ней. Деревянные мостки кончились далеко позади. Передо мною всё сливалось в однообразном мраке: и крыши приземистых домиков, и чахлые деревья, и покосившиеся заборы. Я уже злился на самого себя, что вышел из дому, как впереди послышались чьи-то торопливые шаги. С трудом мне удалось рассмотреть не то верх фаэтона, не то громадный зонтик. Так как лошадей и колёс не было слышно, я остановился на последнем предположении.
– Анфиса Гордеевна, вы? – нагнал я её. – А я к вам.
– Ну, что же?… Милости просим, мы рады. Шура и то про вас спрашивала, что это господин в цилиндре не идёт?
– Экий у вас зонт!
– Нарочно купила такой, чтобы корзина у меня не вымокла.
– Дайте, я помогу вам.
– Что вы, что вы!.. Образованные которые, и вдруг с корзиной. Никак этого нельзя. Вы не думайте, я привыкла. И не такие таскала ещё.
– Как вы не устаёте?
– А так. Устаёт-то кто? Тот, за кого другие есть. Тому можно, – ну, он и балуется. Ну, а кому нельзя, тот не устанет. Это ещё что, а вот зима придёт настоящая, ну, тогда точно. Придётся тяжёлые платья таскать. И всё-таки, ничего, присядешь, отдохнёшь, и опять… Вы на лошадей посмотрите. Какая барская в теле, завсегда скорее разгонных устанет. Потому она тоже к нежности привыкла.
– Вам ещё и дома-то возни сколько…
– Ну, дома что!.. Там у меня Шура и Гуля.
– А с жильцами вашими?
– Вот с жильцами точно иной раз устанешь.
– Что, они вам хоть квартиру окупают?
– Да… да… – заторопилась Анфиса, но тотчас же сама устыдилась, Божья душа, своей невинной лжи. – Да, то есть, знаете… Они у меня жильцы-то ненастоящие, а как бы в сродственниках.
– Ничего не понимаю!
– Простое дело. У меня как папенька помер, так стала я меблированные комнаты держать… Пять годов держала, как же! Хлопотное дело, господин, а толку никакого. Ещё студенты хоть не сразу, да заплатят. Иной на службу, окончивший, уедет и оттуда через год присылает, потому у него совесть, а большею частью такие ко мне жильцы попадались, что проживёт-проживёт несколько месяцев, заикнёшься ему о деньгах, а он тебя же облает да и переедет к другим. Ищи его там! А эти трое, которые теперь у меня, невступно все пять лет выжили, как будто свои стали. Ну, я переехала и их с собой взяла.
– И тогда они вам не платили? – засмеялся я.
Анфиса Гордеевна вдруг обиделась.
– А с каких таких тыщей платить-то им?
– Вы и кормите их?
– Неужели ж им с голоду помирать?
– Да где же у вас доходы?
– Ну, знаете, главное, думать не надо. Дума не поможет. А уж это так ведётся. Если есть у тебя нужда, особливо если не своя, так и дело найдётся. На роскоши да разносолы не получишь, а на то, чтобы пропитать человека, всегда хватит. Слава Богу, платят мне за работу хорошо, вот ни на столечко долгу не сделала, всё налицо покупаю. Теперь вы то возьмите – капитан у меня. Из бесстрашных капитанов он. У него солдатский Георгий и другие кавалерии, а пансиону ему грош. Году не дослужил. Что же, его так бросить? На войне смерть не тронула, а я на улицу его, что ли? Никак этого нельзя! Я так и думаю: пусть он у меня свой век доживёт. Потому он не как прочие жильцы благородно мне открылся. Я тогда ещё только комнаты свои устроила. Ну, он пришёл. «Так и так, – говорит, – мадам, у меня в настоящее время никаких средств, а в будущем, когда моя тётка помрёт, я вас озолочу».
– И тётка не умерла?
– Что вы, что вы!..
– Да, может быть, её и нет?
– И я так иногда думаю, – засмеялась Анфиса Гордеевна. – Ну, да что же, пускай его. Это он из гордости, потому что офицер и дворянин. Нельзя же так прямо милостыню просить. Ну, он и выдумал её, тётку. И теперь, когда рассердится, кричит: «Вот погоди, умрёт тётка, я непременно от тебя съеду!»
– Он что-то часто кричит у вас.
– А отчего ему не кричать? Привык командовать. Ему это нужно, кровь полирует. Не покричит день-два, сейчас кровь-от ему в ноги бросается либо в голову. Опять и для души хорошо. Покричит-покричит и как будто настоящий господин, человеком себя чувствует. Смиряться-то да покорствовать – тоже, ах, как сердцу больно! У его и крику-то на пятиалтынный. Он кричит, а Гуля ему у-у-у да мм… Ну, друг друга и понимают. Зато в номере втором у меня совсем без гласу. Сидит в кресле и только глазами ворочает. Тоже из старых жильцов. Паралик его разбил, ужли ж и этого на все четыре стороны? Вынести да в грязь? А как Бог-от да меня так же полыхнёт, тогда что? Хорошо будет? А я так думаю: «Я-то им служу, а Бог меня бережёт, оно кругом и выходит». Теперича в третьем номере у меня генеральша… Какая дама!.. Папенька-то у неё, знаете ли, могущественный начальник был. Мой-то до «вашего превосходительства», может, на эстолько не дослужился, а и то, бывало, идёт к нему – мундир надевает, а сам про царя Давида и всю кротость его про себя шепчет.
– Она должна большую пенсию получать.
– Нет, из-за своего женского сердца всего лишилась. Как у неё папенька умер, так она сейчас замуж за офицера… Пожили два года, а потом он уехал от неё, так и неизвестно, где он теперь в бегах пропадает. Она думает, что у турецкого султана он, потому из татар. И христианство-то он ради неё принял. Лестно ему было на генеральской дочке. Всё как будто себя облагородил… Вон наш огонёк-то!
Впереди в темноте тускло мерещилось окно. Остальных не было видно за забором. Должно быть, и собаки её почуяли, затявкали, мелко-мелко, точно бисером просыпались.
XV
Меня особенно поражала в Анфисе Гордеевне черта, которую после я всегда находил в таких же как она людях. Их не так мало, как кажется на первый взгляд, они вовсе не очень редки. Во всевозможных разновидностях на самых непохожих одно на другое поприщах, но они встречаются далеко не одиночками. С ними невольно начинаешь верить, что стоит только по-настоящему, как следует, возлюбить други своя, в каком бы крошечном размере это ни было, да не на словах, а деятельно, и от тебя тотчас же отойдёт прочь страх жизни, страх завтрашнего дня, который омрачает и губит тысячи и миллионы других, более, по-видимому, счастливых существований. Анфиса Гордеевна не только не пугалась этого океана бытия, уходившего перед нею в туман и тьму, но радовалась ему и, улыбаясь, ждала будущего. Не потому ли, что для бурных волн в её душе вечно светили яркие маяки любви и добра? Ведь, уже кому бы трепетать, как не этой старухе с расхлёстанным пижоном и в аксельбантах, и не за себя, но и за всех приютившихся у неё, а она нисколько не интересовалась этим. «А Бог-то? – убеждённо говорила она тем самозваным печальникам, которые пытались смутить кроткий мир её души. – А Бог-то?» – и она живо чувствовала этого Бога около себя и во всём, что ни случилось с нею, видела Его направляющую руку. После каждого свидания с нею моя душа как-то ободрялась и вырастала так, что ежедневные заботы и печали делались маленькими-маленькими и вовсе исчезали. Эта смешная женщина, смешная по видимости, воплощала в себе столько силы и даже красоты, – красоты нравственной, сердечной, – что достаточно было коснуться её локтем, чтобы хоть чуточку очиститься от всякие скверны и ощутить в себе некоторый стыд. Она не только не боялась жизни, не боялась «утрия», но, по-евангельски, нисколько не думала о первой и не заботилась о втором. Всё это – и жизнь, и утрия шли своим путём, она предоставляла устройство их Промыслу, а сама только и знала, что, не складывая рук, работала ради бесприютных и жалких людей, окружавших её. Тормошилась, изводила себя, не требуя от них даже уважения к себе. Напротив, её радовали и капризы «генеральши», и крикливая команда «капитана», потому что и та, и другой, таким образом, убеждали других и сами убеждались, что они не утратили ни человеческого достоинства, ни самолюбия. Под влиянием её живого примера, и все её помощницы – горбунья Шура и немая Гуля – служили тому же делу, не помышляя о себе. «Нам что, – говорили они, – нам, когда понадобится, Господь пошлёт, это уж не наше дело, не наша забота!» Я думаю, ни в одном монастыре не исполнялись так свято и, в то же время, так наивно, простодушно, бессознательно великие заветы христианской любви. В своём крошечном уголке эта невидная артель являлась прообразом того, как бы следовало жить целому миру, не мудрствуя лукаво, не ища никаких одобрений и ободрений со стороны, просто, без вычур, без громких слов, даже без знания того, что она делает. Иначе она жить не могла и не умела; при других условиях она бы почувствовала себя неловко, если не несчастной, то так же, пожалуй, как мы чувствуем себя в тесных сапогах, которые не дают нам ни ходить, ни двигаться и ни на одну минуту не перестают нестерпимо жать ногу. Самого дела её никто не замечал из-за смешной наружности Анфисы до того, что я, несколько лет прожив в этом городе, не мог ознакомиться с ним. Нужен был случай, чтобы рассмотреть затерявшийся во мхах и кустах крошечный светловодный ручей, так щедро напоивший кругом жаждущую землю.
XVI
На этот раз у Анфисы Гордеевны я был счастливее, чем прежде. Мне удалось познакомиться с «генеральшей». Памятной мне по адресу своего письма «матросской супруги» уже не было. Она попала на место, но за неё у старухи приютились две новые бабы, тоже оставшиеся не причём и пока околачивавшиеся здесь.
– Этак вас, пожалуй, за притонодержательство притянут! – смеялся я.
– А что вы думаете? – ответила Анфиса. – Раз меня уже таскали в полицию. Видите, должна я с них паспорта спрашивать. Когда мне возиться с бумагами?
Генеральша сама пожелала познакомиться со мною.
– Только вы с ней поласковее. Пусть она величается, и вы под неё подражайте. Потому она, ведь, какая несчастная. Её это подбодрит, – убеждала меня хозяйка, всходя со мною по чахлой деревянной лесенке наверх.
Тут-то и помещался номер третий.
Дверь была покрыта новенькою клеёнкой. Анфиса Гордеевна постучалась, и оттуда послышалось:
– Entrez! [4]4
Входите! – фр.
[Закрыть]
Мы вошли, и я невольно изумился. Жившая впроголодь и сама внизу помещавшаяся кое-как, старуха, должно быть, всем, что у неё оставалось от прежнего величия, убрала эту комнату. На окнах висели чистые занавески, даже с низенького потолка спускался розовый фонарь, хотя его, очевидно, давно не зажигали. Пол был застлан войлоком, стол покрыть ветхою шитою салфеткой, на стенах висели портреты. Прямо против входа пузырился такой сверхъестественный генерал, которого за последние пятьдесят лет, пожалуй, ни в каком музее не встретишь. Щёки у него вспыжились, из-под носа, похожего скорее на какую-то гербовую пуговицу, раз навсегда ощетинились седые усы. Волосы чуть не к самым бровям сходили, коротко остриженные и, должно быть, жёсткие как щётка. Пальцы правой руки были заложены между третьей и четвёртой пуговицей однобортного мундира, а эполеты на плечах так торчали вверх, точно счастливый обладатель хотел поднять их к самым ушам. И без всяких объяснений было понятно, что это и есть «родитель», самой памяти которого трепетала Анфиса Гордеевна.
На диване полулежала дама, которая величественно кивнула мне головой и лениво указала на стул у своих ног. Ей было лет за шестьдесят. Она, должно быть, наклеивала себе брови, потому что одна впопыхах залезла на самый лоб. Парик на ней держался на сторону. Лицо было засыпано пудрой, которая обильно покрывала и подушку, на которой покоилась её щека.
– Prenez place! [5]5
Присаживайтесь! – фр.
[Закрыть]– пригласила она меня, и, когда я сел, она снисходительно предложила Анфисе. – Вы, милая моя, теперь идти можете!
Та этому обрадовалась. Её ждала работа и, мимоходом поправив подушку генеральши, она исчезла.
– Вот где вы меня встречаете! Не правда ли?
Я не совсем понял её вопрос.
– Что ж, тут у вас недурно.
– Ах, полноте! Я к дворцам привыкла. У моего папеньки государь кушал, приезжая в Одессу. И потом вокруг меня грубые люди. Вы подумайте: я – и всё это! – и она сделала плавный жест, указывая рукой на окружающие её предметы. – Если б он жил! – вздохнула она, глядя на вспыженного генерала. – Но всё равно, он видит меня оттуда, – перевела глаза она на потолок. – Вы знаете, моя жизнь – такой роман, что если б я вам рассказала, вы бы непременно написали что-нибудь вроде «le vicomte de Bragelonne» [6]6
Виконт де Бражелон – фр.
[Закрыть]… или… Рославлева, что ли. Но я не скажу ничего и никому. Мои воспоминания сокрыты здесь, – осторожно дотронулась она до чахлой груди. – Я страдаю про себя и жду. Они, наконец, должны понять, найти меня и вырвать из этой ужасной среды, от этих грубых людей.
– Анфиса Гордеевна, кажется, очень добрая женщина.
– Да. Но она, ведь, imaginez vous [7]7
вообразите – фр.
[Закрыть], хамка!
– Её батюшка, кажется, был крупный чиновник.
– Да… но из этих, pardon, des seminaristes! [8]8
извините, семинаристов – фр.
[Закрыть]– и она так повела носом, точно в комнате в эту минуту запахло чем-то очень скверным. – Я нежного воспитания. Я привыкла к поклонению, к обожанию. Я росла в эфире. Разумеется, я её впоследствии озолочу. Когда они, наконец, опомнятся, найдут меня, я брошу ей несколько тысяч. На, понимай, с кем ты была, кому ты служила несколько лет! Я, впрочем, против неё не имею ничего. Она почтительная. Но разве мне это нужно, разве судьба меня готовила к этому? Лепесток лилеи, заброшенный Эолом в пустыню! Пожалуйста, разверните вот тот альбом… Нет, ещё следующую карточку… Выньте её… Оберните.
На карточке был изображён свитский генерал последних лет царствования Николая I.
– Прочтите!
Она откинулась на подушку и даже глаза закрыла.
– Вслух, вслух!
– «Чайной розе от скромного василька!»
– Это я, – слабо простонала она, – чайная роза… Да. Вот как тогда благородно чувствовали!.. А ещё следующую карточку.
Я перевернул альбом. Там красовался уже штатский звездоносец и тоже с надписью:
«Когда бы вы могли блеснуть
Звездой на мой тернистый путь!»
– Вот видите, как тогда изъяснялись стихами! Но я была непреклонна. Я оставалась холодна и недоступна. Меня называли l'йtoile du Nord [9]9
Полярной звездой – фр.
[Закрыть]… Сам Адлерберг, – ах, если б вы знали, какой это был красавец! – говорил мне не раз: «Пожелайте, и я вас вознесу!» Но… я не пожелала. Я ждала… Мне всё стихи писали. Плакали даже. О, если б я вам рассказала всё! Теперь уже нет ничего этого. Теперь всё pour les купец… Я писала им, обращалась, и что ж? – мне прислали двести рублей! Вы понимаете, мне двести рублей! Но моё время ещё придёт. Я жду. Онидолжны меня найти, прийти сюда и молить меня… Я, разумеется, их прощу и тогда, тогда все меня узнают… И вы тоже… И я вас приглашу, расскажу вам всю мою жизнь, чтобы вы после моей смерти написали мою биографию. Прощайте, прощайте! Оставьте меня моим слезам и воспоминаниям!
Она подала мне руку ладонью вниз, как делают это театральные королевы для поцелуя благородных милордов.