355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ливанов » Люди и куклы (сборник) » Текст книги (страница 2)
Люди и куклы (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:06

Текст книги "Люди и куклы (сборник)"


Автор книги: Василий Ливанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Мимо окон, тяжело ступая, в ногу прошли санитары с носилками. Женщина в халате и в белой шапочке – наверное, врач, – нагибаясь к носилкам, торопливо поправляла на ходу темное с белыми разводами одеяло, кого-то укутывала.

За носилками шагал бригадир поезда, светя фонариком. Черная с золотом форменная фуражка и золотое шитье петлиц придавали процессии странную торжественность.

Потом туман вобрал в себя санитаров с носилками, белый халат врача, фуражку бригадира, и свет карманного фонарика смешался со станционными огнями. Поезд тронулся.

Хлопнув дверью, из тамбура вошла проводница.

– На шесть минут задержались, – объявила она, ни к кому в особенности не обращаясь, и вздохнула.

– Что там стряслось? – поинтересовался Фалеев.

– Не знаю. «Неотложка». Сняли человека с поезда. – И, посмотрев на часы, велела: – Окно закройте. Вы мне пассажиров простудите.

Петя вернулся в купе. Аккуратный ромб красного с белыми разводами одеяла смотрел из нетронутого конверта чистейшей простыни на не занятой никем верхней полке. В углу, за несмятой подушкой, прижалась неясная тень.

У Пети на душе стало тревожно. Может быть, она должна была занимать это место и опоздала. «А вдруг с нею что-нибудь случилось? – подумал Петя. – Что-нибудь нехорошее». И сам себе удивился: черт знает какая ерунда лезет в голову.

– Я вот, – Фалеев зевнул, – я вот никогда ничем не болел.

– А я очень даже болел, – живо отозвался Петя. – А вы, Василий Васильевич?

– Я однажды болел смертельно. Было это давно…

Происхожу я, осмелюсь доложить, из семьи военного.

Отец мой – кадровый русский офицер, кавалерист.

Погиб осенью четырнадцатого года в Галиции. Матушка моя, безумно любившая отца, вдруг через год выходит замуж за выслужившегося в офицеры вольноопределяющегося. Из лавочников. Да-с. С отчимом мы сразу не сошлись. Не знаю и по сей день, что решило дело: молодой мой гамлетизм или… Не знаю. Но кончилось тем, что он поднял на меня руку. И вот двенадцати лет от роду я ушел из дома и зажил самостоятельно. Заметьте себе, без всяких средств к существованию. Бродяжничал, побирался, даже подворовывал, что греха таить. Потом попал посудомойкой на богатый речной пароход, добрался до Москвы.

И здесь повезло: взяли конюшенным мальчиком к одной выжившей из ума купчихе.

Короче говоря, очнулся я от своей мальчишеской гордыни бойцом Первой Особой кавдивизии в Казахстане. «Даешь, Васька Бучинский!»

В решающем сражении с басмачами Ибрагим-бека был тяжело ранен. Год провалялся по госпиталям, из армии меня списали.

И снова я в Москве. Пошел в Замоскворечье взглянуть на купчихин особняк. Цел. Купчихи и след простыл, конюшни сгорели, а в особняке общежитие. То есть, попросту говоря, занимай любую свободную комнату, воюй с крысами, чтоб тебя самого не сожрали, и живи как умеешь.

А как жить, когда без лошади я не человек?

Ходила в наше общежитие к дядюшке своему, подслеповатому зловредному старикашке, племянница, весьма симпатичная девица. Подкармливала дядюшку. Ну, и познакомились. Звали девицу Нина Михайловна. Была она рукодельницей, а значит, по возможностям того времени, модницей. Носила самодельную шляпку зеленого сукна – не иначе как с ломберного стола от дядюшки – и платье из старой выцветшей гардины, расшитой цветными квадратами и треугольниками.

По женской своей склонности Нина Михайловна сильно преувеличивала мои красноармейские заслуги и, видя мое нищенское существование, горячо взялась мне помочь.

Состояла она при специальной организации для общения с иностранцами – переводчицей. Английский знала, французский.

И вдруг приносит она мне известие, что открывается на Беговой конный манеж. Господам дипломатам европейским на досуге желательно верхом покататься. Требуется берейтор, то есть тренер.

Как-то даже и не верилось. Да еще паек дадут: хлеб, вобла, пшено… табак!

Меня оформили. Еще по штату полагался конюх, но такого пока не нашлось. Я оказался в единственном числе. И швец, и жнец, и на дуде игрец.

Конский состав был случайный и для верховой конюшни более чем странный: два строевых дончака, оба мерины, беззубый першерон и рысистая кобылка орловских кровей, серая в яблоках, нарядная и не худоконная. Видно, реквизированная у кого-нибудь из московских «лихачей».

Был октябрь, холод в манеже, доложу вам, могильный. Всеми правдами и неправдами, чудом просто, я добыл фураж, амуницию, поставил три буржуйки, натаскал дровишек, отремонтировал, как мог, денники.

С этими заботами я совсем перебрался в манеж. Ко мне приблудился лохматый, похожий на тощего медвежонка пес. Мы с ним спали на сеннике и по ночам грели друг дружку.

На пшено из своего пайка я выменял пару поношенных сапог – левый жал немилосердно.

Теперь я считал себя готовым к приему гостей.

Нину Михайловну я после вступления своего в должность не видел. Рассчитывал поблагодарить ее в день открытия манежа. Накануне я не спал всю ночь. При свете коптилки латал свои невообразимые портки. А как только забрезжилось, натопил докрасна все три буржуйки, побрился в осколок зеркала, вынес стул на середину манежа, сел и стал ждать.

Открытие было назначено на восемь утра, а часов у меня, сами понимаете, не было.

Короче говоря, просыпаюсь оттого, что кто-то энергично трясет меня за плечо. Передо мной – Нина Михайловна, а с ней рослая какая-то дама, иностранка. По виду то ли шведка, то ли норвежка – словом, скандинавская внешность.

Обе смеются, а Мишка – пес мой – лает на обеих женщин неистово.

Нина Михайловна представила меня иностранке и назвала ее. Фамилия длинная и для русского рта абсолютно несъедобная. Хорошо, думаю, мне запоминать незачем.

Пока Нина Михайловна щебетала, я рассмотрел гостью. Молодая, лет двадцати, женщина, высокая, широкоплечая, в талии тонкая. На коротко остриженных светлых волосах кожаное кепи жокейского типа, щегольские бриджи с кожаными леями, сапожки. Лицо безбровое, с неярким румянцем, свежее и чистое.

Я спросил, знакома ли она с верховой ездой. Нина Михайловна перевела, что да. И снова защебетала с иностранкой.

Через полчаса примерно Нина Михайловна правильно угадала, что сегодня никто больше не придет, – мороз. Я подседлал дончака и вывел на манеж.

Иностранка умело собрала повод и легко перенесла через седло длинную, обтянутую штаниной ногу.

Ездила она недолго, но с видимым удовольствием. Остановил я ее только раз, проверить подпружные ремни. Когда, подойдя, поднял к ней взгляд, увидел снизу округлую линию подбородка, широкий вырез ноздрей и по-детски припухший рот с выступающей вперед верхней губой.

Сама Нина Михайловна наотрез отказалась учиться верховой езде. Все это время просидела у печки, налаживала дружбу с недоверчивым моим Мишкой.

В дальнейшем гостей у меня было немного, а постоянно ходила только первая эта иностранка. Дважды сопровождал ее какой-то тепло укутанный господин. Стоял, опершись на ветхий барьер, покуривал из длиннющего мундштука, наблюдал.

Она полюбила ездить на орловской кобыле, и Нина Михайловна переводила мне, что гостье нравится эта лошадь: рысь ее плавная, враскачку.

К Новому году мне выдали полушубок, и я считал себя самым счастливым человеком на свете. В конце февраля студеная, малоснежная зима пошла на убыль. Потянуло сырым, прачечным каким-то теплом, что по московским приметам означает скорый приход весны. Кони по ночам шумно втягивали ноздрями воздух, отфыркивались, беспокоились. Кобылка вертелась в деннике, постукивая в деревянные переборки, заливисто ржала.

Мишка, сукин сын, пропадал весь день по оттаявшим помойкам. Приходил мокрый, грязный по брюхо, забивая благородные конюшенные запахи тошнотворной смесью псиного духа и помойной вони. Я наконец восстал против его вкусов, сгреб его, устроил ему собачью баню, израсходовав чуть не весь запас мыла, и посадил на привязь. В отместку мне он скулил и подвывал всю ночь.

Утром я поднялся со своего ложа из сена, налитый сонной слабостью, с тяжелой головной болью. Задал лошадям корм. Смотрел, как они окунают морды в ясли и жуют, жуют. И вдруг почувствовал отвращение. На Мишку с его мытыми лохмами вообще глядеть не мог – мутило. Надел бесценный полушубок, вышел на воздух.

Раннее утро, а уже жарко. Расстегнул полушубок. Шел куда глаза глядят. Ни о чем не думал.

Навстречу в проулок из-за угла со стороны Тверской выехал конный разъезд.

Вразнобой хлопают копыта по грязи, колышутся пики. Впереди кто-то в серой длиннополой шинели. Ближе, ближе передний всадник. Фуражка с белым пятном кокарды, худое, небритое, бездонно усталое лицо. Отец? О господи! Ведь он же убит где-то там, в проклятой Галиции. Ах, все равно теперь.

Я побежал за лошадью, кричу: «Отец! Это я, я, Васька! Отец, я здесь!»

Но разъезд проскакал мимо. Я хочу догнать их – и не могу. Ноги по колено в зыбучем песке. Следы копыт перед глазами застилает песчаная наволока. Раскаленные песчинки колют щеки, лоб, скрипят на зубах. Как хочется пить! Кругом никого, я один. Но ведь кто-то подносит к моему рту холодную кружку. Я хватаю зубами скользкий жестяной край, тяну ледяную горькую воду.

«Подымите его!» – командует чей-то голос.

Это Женька, мой комбриг. Это наши. Наверное, я ранен. Но товарищи меня не бросят. Я плачу от радости. Сквозь слезы я вижу тесное городское небо и мокрое брюхо черной тучи, нависшее над желобом крыши. «Ага, – понимаю я, – это для меня. Сейчас из этой тучи польет дождь, я буду пить, пить, пить – бесконечно».

Туча опускается все ниже, ниже, накрывает меня, душная, как пуховик. А желоб крыши – это, оказывается, вовсе не желоб. Это я сам. Как я раньше не догадывался, что Бучинский – значит «желоб». Это смешно. И я слышу свой громкий смех.

И вдруг ужас охватывает меня. Ведь она не может полюбить желоб. Она такая прекрасная. Я вижу ее всю, как тогда, при первом знакомстве. Всю ее высокую, статную фигуру, тень от козырька на безбровом чистом лице с округлым подбородком и неяркими полными губами. Замирая душой, смотрю в ее глаза, тихие, тайные.

Она молчит и улыбается мне. У нее в углах губ веселые морщинки и розоватое пятно родинки в уголке глаза.

Как я люблю эту родинку, эти глаза, эти светлые яркие волосы, как я люблю эту женщину, ее – мою любимую, имя которой я почему-то не знаю.

Но я узнаю, я угадаю ее имя, и тогда… тогда…

Пришел я в себя в палате городской больницы. Был поздний вечер. Горела обернутая газетой тусклая лампочка.

От старухи-сиделки узнал, что меня подобрали на улице три недели назад. Брюшной тиф. Врачи думали, что я не выживу. В бреду, по словам старухи, я разговаривал с какой-то женщиной, рассказывал свою жизнь, плакал, смеялся.

– Как я ее называл? – спросил я сиделку.

– Не помню, миленький, – отвечала она, – может, и называл по имени, но не запомнила я. Любишь ты ее, как душу, через это и живой теперь…

Ночью, когда больница затихла, я поднялся с койки. Коленка стучала о коленку. Голова кружилась. Кое-как задрапировав одеялом казенные кальсоны, в растоптанных войлочных туфлях, пошел отыскивать выход. У дверей меня поймала сиделка. Я был так беспомощен, что, запротестуй она, я бы не смог оказать сопротивление.

– К ней идешь? – спросила старуха.

Я молчал.

– Погоди, дурной. – Она проверила замок на двери и ушла.

Я думал – за врачом. Но старуха вернулась, принесла какие-то опорки и байковый халат.

– После возвернешь, – сказала она, – все возвернешь, а то меня тут подчистую разбумажат.

Помогла мне одеться и открыла дверь. Так, серой байковой тенью, держась за стены домов и задыхаясь от слабости, я шел. Куда? В общежитие. Искать Нину Михайловну.

Без нее моя любовь была немая.

Уже светало, когда я вскарабкался по крыльцу и постучал в комнату ее дядюшки.

– Кто? – спросили из-за двери, и я узнал голос Нины Михайловны.

Я назвался. Дверь распахнулась. Я упал в темноту, в объятия Нины Михайловны.

– Василий Васильевич, Васенька, живой, – повторяла Нина Михайловна и вдруг заплакала.

Я тоже плакал от слабости и не мог выговорить ни слова. Дядюшка зажег свечу. Нина Михайловна вскрикнула и отшатнулась от меня.

– Халат на мне, – забормотал я. – Простите, я в больничном.

– При чем тут халат? Судя по вашей бороде, господин Бучинский, вы давно не любовались на себя в зеркало. – Дядюшка подтолкнул меня к разбитому трюмо и поднял свечу.

Бородатый скелет в сером балахоне таращился на меня из зеркала. Почему-то больше всего меня поразили огромные мои оттопыренные уши.

Потом за столом я жадно ел, а Нина Михайловна сидела напротив и торопливо рассказывала, как она перепугалась, когда я внезапно исчез, что думала и гадала о моем исчезновении, сколько слез пролила в отчаянные минуты и как не переставала надеяться.

Разыскать меня оказалось невозможным: мои документы остались в манеже, а то, что я внезапно тяжело заболел, никому не пришло в голову. Меня искали по моргам, но не додумались заглянуть в больницу.

– Вы выглядели таким крепким! – подытожила Нина Михайловна.

Таясь, я спросил, что в манеже.

– Не волнуйтесь, туда нашли конюха. – Нина Михайловна вдруг рассмеялась. – Получается комический парадокс!

Ведь иностранцам объявили, что вы больны. Соврали правду. Все перестали ходить, – сердце у меня екнуло, – кроме, представьте… – И я снова услышал длинную ее фамилию, теперь прозвучавшую музыкой.

Она дважды, нет, трижды ходила с Ниной Михайловной без меня в манеж, сама подседлывала кобылу и гоняла ее кругами, вскачь.

– Лошадь делалась вся в этой… в пене. Потом, вообразите, попросила меня написать ей ваше имя на бумажке латинскими буквами. Ах, какая же я дура! – Нина Михайловна вскочила из-за стола, выдвинула ящик комода и суетливо порылась в нем. – Вот! – В руках у нее оказался узкий синий конверт. – Это она передала для вас. И, представьте, запечатала. Очень невежливо! Я бы все равно не стала читать, – сказала Нина Михайловна, покраснела и передала конверт мне.

Сердце колотилось так сильно, что я боялся, не слышно ли это Нине Михайловне. Надорвав конверт, я вытянул вчетверо сложенный листок и развернул. Буквы чужого языка косо бежали по бумаге, цепляясь друг за друга. Я молча протянул письмо Нине Михайловне.

– «Василий, – прочла Нина Михайловна. – Василий. Я уезжаю из России навсегда. Это придает мне сил признаться: я люблю тебя. Нам не суждено быть вместе. Я замужем. Мой муж – мой друг с детских лет. Я ничего не скрыла от него и умолила увезти меня. Прости, любовь моя. Прощай. Да хранит Бог нас обоих. Не забывай меня. Эва-Кристина».

Так я узнал ее имя.

Ложка в пустом стакане Бучинского тихонько вызванивала.

– Василий Васильевич, – набравшись храбрости, строго спросил Петя, – вы женаты?

– Дорогой мой! – Бучинский вынул ложку и положил рядом со стаканом. – Я уже год и четыре месяца как прадед.

Петя смутился.

– Вашу жену зовут Нина Михайловна? – Это спросил Фалеев.

– Нет. Ольга Сергеевна. – Бучинский засмеялся. – Ну-с, молодые люди, по коням!

Петя категорически настоял, чтобы Василий Васильевич остался на его месте, внизу, а сам лихо запрыгнул на верхнюю полку.

Он быстро разделся, переложил подушку от окна к противоположной стенке, лег и стал смотреть, как Фалеев, сопя, стаскивает со своей широкой спины свитер и никак не может высвободить голову из узкого ворота. Наконец Фалеев улегся, снял часы и, взглянув на циферблат, заметил:

– Два часа осталось поспать, – и отвернулся лицом к стенке.

Колеса монотонно стучали на стыках рельсов, будто твердили одно и то же, одно и то же… И Петя незаметно для себя уснул.

Он не слышал, как в купе постучалась проводница, как его будили, как по радио передавали новости дня, а потом простуженный голос объявил: «Наш скорый поезд “Красная стрела” прибывает в город-герой Ленинград», – и зазвучал марш.

Петя проснулся, когда состав уже стоял у перрона. Купе заливал яркий утренний свет. Бучинского в купе не было. Фалеев, с заспанным, припухшим лицом, готовый к выходу, возился с непослушным замочком своего «кейса».

Снаружи в окно постучали, и Петя увидел женщину, чем-то неуловимо похожую на Лизон, только помоложе, в таком же замшевом пальто, и почему-то бросилось в глаза, что серьги у нее не массивные, а просто два маленьких золотых шарика.

Женщина улыбалась Фалееву и как-то неуверенно махала рукой, приветствуя.

– Проснулся? – буркнул Фалеев, перехватив Петин взгляд. – Ну, пока. – И, щелкнув замочками, Максим Фалеев стремительно вышел из купе.

Петя видел в окно, как он подошел к молодой женщине, крепко взял ее под руку и увел.

Петя потер пальцами глаза, спрыгнул с полки, торопливо оделся. Порывшись в карманах, прибавил монетку к мелочи, оставленной возле пустых чайных стаканов, распрощался в коридоре с озабоченной проводницей и вышел на перрон.

Ему показалось, что в конце перрона, у входа в здание вокзала, он заметил над негустой толпой седую голову Бучинского. Петя побежал догонять Василия Васильевича, стараясь не потерять из виду седую голову над толпой. Только на Невском проспекте, лавируя между прохожими, Петя настиг Бучинского. Но это оказался вовсе не Бучинский, а какой-то высокий, совсем незнакомый старик.

А Василий Васильевич томился в это время в билетном зале у касс предварительной продажи. Перед ним в той же очереди стояла девушка в светлом коротком плаще, из-под которого свободно спадала синяя в крупный белый горошек юбка.

Богатство военного атташе

Человеку, как и березе,

легче расти на родной земле,

и величайшим несчастьем для него

является потеря им корней

на своей родине…

А. Игнатьев

Повесть начинает моя давняя фотопроба на роль графа Кромова, которого я мечтал сыграть в кино. Но, к сожалению, бдительные советские киноредакторы посчитали, что незачем прославлять на экране царского офицера, пусть даже и патриота России.

Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними. Я стал заметно старше моего героя, но все еще надеюсь увидеть его на экране, теперь уже в исполнении другого актера.

Пролог

Пыльные, рыжие, выжженные солнцем сопки тянулись до самого горизонта. Гул беспорядочной орудийной стрельбы висел над этим безрадостным пейзажем. Измученный конь, масть которого невозможно было определить под густым слоем желтой пыли с проступающими темными пятнами пота, едва передвигал ноги, перебираясь с сопки на сопку. На коне сидели два молодых офицера. Их лица, одежда, сапоги тоже были густо запылены.

Временами на пути попадались тела убитых, присыпанные пылью, облепленные мухами.

Конь шарахался в сторону, грязная пена падала с повода. Передний всадник в фуражке поминутно останавливал коня и прислушивался к то приближающейся, то удаляющейся канонаде.

Второй сидел за седлом, обхватив своего товарища за пояс. Фуражки на нем не было, голова была обвязана широкой полоской бинта, на которую спадали пропыленные кудрявые волосы.

Первого молодого офицера звали граф Алексей Кромов, второго – Вадим Горчаков.

– Мы сбились с дороги, – сказал Кромов, – по-моему, наши где-то левее.

– Учти, фронт наш уже давно сломан, – отозвался Горчаков.

Кромов тронул коня. В клубах пыли конь стал спускаться по склону.

– Вот, допрыгались… мукденские стратеги, – сквозь зубы цедил Горчаков, – сукины дети…

Из-за сопки вышел пеший. Он размеренно шагал навстречу всадникам, полы длинной шинели пылили по дороге. Вот он поравнялся с конем: жилистый, бородатый, боевые медали побрякивают в такт шагам. В руке, как посох, винтовка, на штык которой насажено два каравая хлеба. Солдат не глядел на офицеров и так прошагал бы мимо, если бы Кромов не окликнул:

– Куда идешь, служивый?

Бородач остановился. На запыленном лице светло и остро смотрели слегка прищуренные глаза.

– Домой иду, ваше благородие! В Тамбовскую губернию. Так что полк наш совсем разбили, я вот и решил, что пора кончать. – И зашагал дальше.

Горчаков провожал его взглядом, потом рванул кобуру, путаясь в револьверном шнуре. Кромов, крутанувшись в седле, поймал его руку.

Несколько секунд они пристально смотрели друг другу в глаза. Вдруг Горчаков часто заморгал, губы его покривились.

– Он ненавидит нас… – прерывающимся голосом твердил Горчаков. – Ненавидит… ненавидит… В чем мы виноваты перед ним, Алеша?.. Скажи… скажи…

Кромов, придерживая коня, глядел вслед бородачу.

Солдат размеренно шагал, пока совсем не пропал среди сопок.

I
Июль 1909 года. Генерал Томилин

За письменным столом, заваленным бумагами и картонными папками, сидел пожилой грузный мужчина с круглой седой головой, остриженной ежиком, в усах с подусниками «а-ля Скобелев». Алексей Кромов помещался в кресле для посетителей.

Уходящий с должности генерал Томилин сдавал дела вновь назначенному военному атташе России во Франции полковнику графу Кромову.

– Ну, вот… кажется, всё, – задумчиво протянул генерал. – Официальную передачу должностных бумаг можно считать законченной.

Томилин стал собирать листы и раскладывать их в папки.

– Позвольте, я вам помогу, ваше высокопревосходительство!

– Благодарю. Я все уложу сам, в последний раз. Чтобы вы чего-нибудь не напутали с самого начала. Вам еще с этими бумагами придется повозиться. Еще надоест. – Генерал неторопливо завязывал цветные тесемочки на папках. – А передоверить никому нельзя: личный архив военного атташе. Головой за него отвечаете, голубчик.

Томилин улыбнулся в усы.

От нечего делать Кромов в который уже раз оглядел кабинет военного представителя России в Париже: комнату, где ему предстояло провести не один год.

Письменный стол, три кресла: одно для хозяина, два для посетителей, шкаф, большой металлический сейф – вот и все, что составляло убранство этого кабинета. Еще был камин у дальней стены от окна.

«Надо будет стол поближе к окну передвинуть, – подумал Кромов, – и кресла поставить как-нибудь по-другому, без казенной образцовости…» Словно угадав его мысли, Томилин весело пробасил:

– Вы, полагаю, захотите мебель переставить по-своему. Но предупреждаю: от окна дует неимоверно, у камина зимой угореть недолго. А кресла стоят именно так, как удобно посетителям.

Кромов расхохотался.

Стопка папок на столе росла.

– Скажите, Алексей Алексеевич, как долго приказ о вашем назначении во Францию был на высочайшем утверждении?

– Более года, ваше высокопревосходительство.

– Оставим официальный тон. Называйте меня запросто, по-домашнему. Мы с вашим батюшкой всю Русско-турецкую кампанию… Я вас еще ребенком помню.

– Хорошо, Аристарх Павлович.

– Да. Значит, более года, говорите. А знаете, почему так долго? Государю, полагаю, напомнили старую историю. Ведь батюшка ваш в свое время прямо высказал Александру Третьему свой взгляд на европейскую политику России. А царь ему на следующий день прислал собственноручную записку: «Взвесив нашу утреннюю беседу я пришел к убеждению, что вместе мы служить России не можем. Александр». Вот так у нас бросаются честными патриотами, а потом любят за голову хвататься: «Людей нет!» – Генерал открыл сейф и стал укладывать туда пухлые папки. – Да… «Умом Россию не понять…» Мне во многих кампаниях довелось участвовать: за веру, царя и Отечество – ура! А русским себя до кончиков ногтей ощутил только на Шипке…

Генерал закончил с бумагами, достал из сейфа вороненой стали револьвер, бережно провел по нему ладонью:

– Именной. Сам Скобелев вручал перед солдатским строем. Царство ему небесное. Были когда-то и мы рысаками… – И опустил оружие в карман мешковатых штатских брюк. Захлопнул тяжелую дверцу сейфа, протянул ключи Алексею Алексеевичу. – Не дай бог потерять. – Обвел глазами комнату. – Ну, кажется, всё. В должность рекомендую являться в полной форме, при орденах. Это подтягивает сотрудников. Имеете боевые награды?

– Да, ваше… Аристарх Павлович.

– Прекрасно. В остальных случаях, если официально не предусмотрено, советую – в штатском. Высока честь носить мундир боевого русского офицера, так чтоб в чужих глазах не примелькался.

Томилин достал часы-брегет, нажал пружину:

– Так… Я уже, а вы еще не в должности. Имеем право, как два штатских господина, распить бутылку шампанского. Принимаете приглашение старого парижанина?

…Они сидели за столиком в маленьком уютном кафе на Итальянском бульваре.

– Я искренне любил вашего батюшку, – говорил Томилин, – знаю, как болезненно переживал граф Алексей Васильевич свою раннюю, вынужденную отставку. Знаю, что умер непримиренный… Чувствую по отношению к вам как бы отеческий долг.

Гарсон подал шампанское, наполнил бокалы.

– Я давно приметил это кафе, – продолжал Томилин. – Малолюдное, наши, русские, сюда не заглядывают. За границей двум русским людям для откровенного разговора лучше встречаться подальше от соотечественников. У нас в военной миссии, да и в посольстве все наушничают, доносят, подсиживают друг друга. Трудно постичь, отчего мы, русские, за границей один другого едим поедом. Все наши хорошие черты – напоказ иностранцам, а вся гадость – между собой. Поваришься в этом бульоне, и сам становишься ни то ни се. Послужите здесь с мое, сами убедитесь. Старайтесь, голубчик, любовь к Отечеству незапятнанной вынести из этой грязи. Да. Вот вы сейчас думаете: брюзжит старик, кокетничает цинизмом, а сам – полный генерал, награжден орденом и лентой Белого орла. А почему, позвольте вас спросить? А потому, что я в должности соблюдал доброе старое правило: дела не делай, от дела не бегай. Упаси вас бог инициативничать, изменять существующие порядки. Помните печальный пример отца вашего. Россия стоит беспорядком. Только терпение истинно. Только терпение. Иногда тяжело, конечно. Душа болит.

Генерал задумался, ушел в себя. Маленькие его глаза расширились и напряженно вглядывались во что-то далекое-далекое.

Со стороны бульваров ударила музыка духового оркестра. Выбрасывая ноги в парадном шаге, за оркестром промаршировал взвод солдат. Впереди дирижер ритмично подбрасывал высокий полосатый жезл, увенчанный конским хвостом.

– Неужели снова станем воевать, Аристарх Павлович? – спросил Кромов.

– Неизбежно. Все в этом мире стало продаваться и покупаться. Да. Большие деньги правят людьми. А большие деньги – это большая война.

Подошел гарсон. Томилин расплатился. Они поднялись из-за стола.

– Спасибо вам, Аристарх Павлович.

– Не за что. Дай бог, чтоб на пользу. Провожать меня завтра не приезжайте. Не люблю проводов.

Он перекрестил своего преемника, потом обнял и троекратно поцеловал.

– Прощайте, голубчик. Всего не переговоришь, не поминайте лихом. Старики болтливы. Ну, с Богом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю