355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Потто » Кавказская война. Том 3. Персидская война 1826-1828 гг. » Текст книги (страница 11)
Кавказская война. Том 3. Персидская война 1826-1828 гг.
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:33

Текст книги "Кавказская война. Том 3. Персидская война 1826-1828 гг."


Автор книги: Василий Потто


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Елизаветпольская победа доставила справедливую славу Паскевичу.

“Мы, которые были свидетелями этой эпохи,– говорит граф Симонич,– мы, которые следили за генералом на поле битвы, которые видели его хладнокровие в опасности, можем отдать честь его величию, его способностям. Но нужно сказать и то, что маленький корпус наш составлен был из избранных кавказских храбрецов, которые были проникнуты собственным достоинством, для которых не было ничего невозможного; да с ними же были и Мадатов, и Вельяминов”.

К этому нужно, однако, добавить и то еще, что Елизаветполь был следствием Шамхора. Шамхор расшатал нравственные силы персиян, и нет сомнения, что Аббас-Мирза много потерял уверенности и в самом себе, и в своей армии, видя Мадатова в стенах Елизаветполя. Мадатову принадлежит, поэтому, значительная доля славы в Елизаветпольской битве.

Император Николай осыпал главных виновников Елизаветпольской победы наградами. Паскевичу пожалована была золотая сабля, осыпанная бриллиантами, с надписью: “За поражение персиян под Елизаветполем”. “Уверен,– писал ему государь,– что она в ваших руках укажет храбрым войскам путь к новым победам и к славе”. Князь Мадатов получил чин генерал-лейтенанта и бриллиантовую же саблю с надписью: “За храбрость”. Это была уже его вторая драгоценная сабля,– первую он имел еще в чине полковника, за отечественную войну. Генерал-лейтенанту Вельяминову пожалован орден св. Георгия 3-го класса; генерал-майору Шабельскому, полковнику графу Симоничу и майорам Юдину и Клюки-Клюгенау – тот же орден 4-й степени. Ими и начинается длинный список георгиевских кавалеров славного царствования императора Николая Павловича.

Победа торжественно праздновалась и в самом Петербурге” Отбитые в сражении знамена возились по улицам столицы при звуках труб, и император Николай, в память того, что первые известия о вторжении персиян и первые донесения о их поражении получены были в Москве, в дни коронации, отправил эти трофеи в дар первопрестольному городу и приказал там же хранить и все другие трофеи, которые будут взяты в течение персидской войны,– знамена в соборах, пушки на кремлевской площади. Там они стоят и до настоящего времени.

Елизаветпольская битва имела в жизни Закавказья огромное значение по тому умиротворяющему смыслу, которое она получила для мусульманского населения. Разгром персидских сил, в четыре дня после того очистивших русские пределы, был поучителен для народов, уважающих только силу. Впечатление, произведенное им, было таково, что не только в Грузии, а даже и в самой Персии сочиняемы были песни в честь победителей, и подвиги князя Мадатова так воспламеняли воображение туземных бардов, что он представляется в этих песнях грозным карателем, призраком, являвшимся внезапно и повсюду для поражения персиян.

X. ПАСКЕВИЧ

Елизаветпольская победа выдвигает на сцену кавказских войн новую замечательную личность, генерал-адъютанта Ивана Федоровича Паскевича – впоследствии фельдмаршала, графа Эриванского и светлейшего князя Варшавского. С появлением его на Кавказе, и в значительной мере по его вине, Россия лишилась одного из своих гениальных деятелей, Ермолова. Но это обстоятельство не должно, однако же, затемнять несомненно выдающихся дарований знаменитого фельдмаршала, выразившихся в его деятельности.

Паскевич принадлежал к тем баловням судьбы, которым все дается без усилий. Самая наружность его выдавалась в толпе. При цветущем здоровье и неутомимости в перенесении военных трудов, он отличался замечательно красивой наружностью. Из-под роскошных темных кудрей, в художественном беспорядке обрамлявших его чело, сверкали большие, светлые голубые глаза, в которых светился огонь сосредоточенной решимости. В них было, однако, что-то строгое, надменное, что на людей, встречавшихся с ним взором, производило, как говорят современники, тяжелое впечатление.

На Кавказ Паскевич приехал в лучшую пору своей жизни; ему было только сорок пять. За ним следовала уже громкая репутация, приобретенная в великих войнах начала нынешнего века. Все прошлое его состояло из какого-то странного сочетания несомненных талантов со счастливыми случайностями, которым он был обязан и самым началом блестящей карьеры. Он родился 8 мая 1782 года в Полтаве, и как представитель древней и богатой малороссийской фамилии получил воспитание в Пажеском корпусе. Отсюда он был выпущен поручиком в Преображенский полк и, при совершенно исключительных обстоятельствах, назначен прямо флигель-адъютантом к императору Павлу Петровичу. Рассказывают, что однажды – это было 5 октября 1800 года – Паскевич и Башилов, впоследствии умерший московским сенатором, находились при императоре дежурными камер-пажами. “Вы не по форме одеты,– строго сказал государь, когда оба камер-пажа встретили его во дворце при возвращении с развода. Молодые люди обомлели, зная тогдашнюю суровость наказаний за малейшее отступление от формы. “У вас в обмундировке нет того-то и того-то”,– продолжал император и перечислил все принадлежности офицерского обмундирования. Юные камер-пажи поняли, что “выговор” императора обозначал их производство в офицеры, и кинулись целовать его руки. “Ну, бегите одеваться,– сказал император,– и приходите ко мне”. Когда они явились уже в офицерской форме, государь, оглядев их, сказал: “Вы опять не по форме одеты: у вас нет аксельбантов,– наденьте их”. Через час бывшие камер-пажи явились уже флигель-адъютантами императора.

Наступило новое царствование и вместе с ним – ряд войн. Перед Паскевичем открывается путь военных отличий, которые могли быть тем заметнее при блестящем положении его при Дворе. Аустерлицкий поход был слишком кратковременен, чтобы осуществить стремления честолюбивого юноши, и по окончании этой кампании он перешел в Молдавскую армию, которая готовилась идти за Дунай, под предводительством старого Михельсона.

Здесь, в первом же деле, под Журжею, Паскевичу удалось оказать весьма важную услугу русской армии. Нужно сказать, что войска выступили ночью,– а ночь случилась ненастная, бурная, одна из тех, которые народ зовет воробьиными... Русские колонны сбились с дороги и разбрелись по степи, а между тем приближался рассвет. Паскевич прежде других сообразил опасность положения. Он поскакал вперед, сам разыскал дорогу и вывел на нее колонны. Таким образом, его распорядительности отряд обязан был тем, что пришел своевременно на назначенное место,– и в результате турки были разбиты.

Михельсон опытным глазом оценил в Паскевиче нечто более одной заурядной храбрости,– и Паскевич разом заслужил владимирский крест и золотую шпагу “За храбрость”. Сменивший Михельсона князь Прозоровский еще более приблизил к себе молодого флигель-адъютанта, и в 1807 году неоднократно посылал его с секретными поручениями в Константинополь, цель которых была склонить турок на войну с англичанами.

Эти поездки по пустынным дорогам, среди населения, настроенного весьма неприязненно к русским, сопряжены были всегда с большими опасностями. Однажды, на пути из Провод, турецкий конвой, сопровождавший Паскевича, разбежался, и он, оставшись один в незнакомых горах, пробрался через Балканские ущелья в город Айдос, где даже турки были изумлены его отважной решимостью. В другой раз, во время возмущения в Константинополе народа, требовавшего выдачи его как русского офицера, он спасся от ярости черни лишь тем, что бросился в рыбачий челн и один смело пустился на нем в Черное море. Убогая ладья с неумелым кормчим носилась несколько дней по прихоти бушующих волн, и вынесла наконец его и его счастье в Варну.

Подобные факты не могли не послужить к быстрому возвышению Паскевича, который скоро далеко опередил по службе своих сверстников. Весной 1809 года он уже был полковником. На штурме Браилова его жестоко ранили в голову; это: однако, не помешало ему участвовать во всех важнейших делах, под начальством князя Прозоровского, Багратиона и графа Каменского. Под Варной, 22 июля 1810 года, Паскевич, с одним Витебским полком, отразил яростную вылазку турецкой армии и отстоял русскую позицию; это доставило ему Георгия 3-го класса (4-ю степень он имел ранее, за штурм Пазарджика), а за сражение под Батыном произведен в генерал-майоры, всего на двадцать девятом году от роду. Пять лет, проведенные им в турецкой войне, послужили для него отличной школой, и. здесь-то он приобрел ту опытность и знание свойств противника, которые так пригодились ему впоследствии в его азиатских походах.

Назначенный, с производством в генералы, шефом Орловского пехотного полка, Паскевич поселился в Киеве в родной Малороссии. Там он оставался около года, до начала отечественной войны, когда является одним из видных деятелей, во главе двадцать шестой пехотной дивизии. Начавшийся продолжительный период больших европейских войн открыл талантам и храбрости Паскевича широкое поприще. Битва при Салтановке, защита Смоленска, Бородинский бой, где дивизия Паскевича почти целиком легла при обороне центрального редута,– доставили ему громкую и справедливую известность, которая закрепилась еще более в славных боях под Малоярославцем, Вязьмой и, наконец, под Красным, где его Орловский полк заслужил серебряные трубы.

За отечественную войну Паскевич был награжден аннинской лентой и Владимиром 2-го класса. В Вильне Кутузов представил его императору Александру как генерала, выдающегося своими боевыми заслугами, – и государь сам поручил ему осаду Модлина. Сражение под Лейпцигом доставило Паскевичу чин генерал-лейтенанта, на тридцать первом году его жизни, а взятие Парижа, где он командовал второй гренадерской дивизией,– александровскую ленту.

По окончании войн, Паскевич сопровождал великого князя Михаила Павловича в путешествии его по Европе, затем командовал первой гвардейской пехотной дивизией, и, наконец, за год до кончины императора Александра, назначен был генерал-адъютантом и командиром первого пехотного корпуса, расположенного в Остзейских губерниях. Здесь, в Митаве, Он получил известие о петербургских событиях 14 декабря, и поспешил в столицу. Новый император принял его как заслуженного генерала и назначил членом верховного уголовного суда, учрежденного над декабристами. В качестве генерал-адъютанта Паскевич сопровождал государя в Москву на коронацию,– и с этого момента начинается его крупная историческая роль.

Война с Персией принимала тогда размеры все более и более тревожные. Оборонительная система, избранная Ермоловым, не согласовалась с волей императора Николая, требовавшего действий решительных,– и в этих видах на Кавказ назначен был Паскевич.

Кавказ, таким образом, приобретал в лице Паскевича одного из весьма замечательных деятелей, отважного, решительного, отмеченного искрой военного дарования. Трудно не видеть, как выиграл бы воинственный край от сочетания сил двух славных представителей века, Ермолова и Паскевича, если бы они, подчиняясь высшей идее блага отечества, соединились в общности целей и действий. Ермолов приобретал в Паскевиче энергичного помощника, Паскевич имел бы в Ермолове глубокого политика и знатока местных условий, опытного руководителя на скользком поприще военной славы, которая могла бы обмануть храброго Паскевича при первой его неудаче.

К сожалений, Паскевич обладал характером неуступчивым и самовластным. Он неспособен был подчиняться, боялся допустить простое влияние на себя, чье бы оно ни было и как бы оно ни оправдывалось обстоятельствами. Граф Остен-Сакен рассказывает в своих записках, что, сделавшись позже начальником штаба и изучив характер Паскевича, он принял такую систему, чтобы просить всегда противоположного тому, чего хотел достигнуть. Так, желая дать, для пользы службы, гренадерскую бригаду генералу Муравьеву (впоследствии Карскому), но зная нерасположение к нему главнокомандующего, он при докладе сказал Паскевичу: “Вообразите, какое неумеренное желание высказал мне вчера Муравьев: только что произведен в генералы – и уже желает гренадерской бригады! Не рано ли?” – “Как рано! – вскричал Паскевич.– Он заслужил ее вполне. Сегодня же принесите к моей подписи представление”. В этом факте – весь Паскевич.

И вот, появившись на Кавказе, он начинает тяготиться подчинением Ермолову и, ища самостоятельности, желает сам занять его место. Своей близостью к государю, позволением писать непосредственно к нему, он воспользовался вполне, чтобы уронить в его глазах Ермолова. Все действия его принимают характер осторожной интриги[2]2
  См. статью “Ермолов в персидской войне”.


[Закрыть]
. Не имея на то ни права, ни основания, он стал разыскивать какие-то злоупотребления по всем частям управления Кавказским краем, которые до него не касались, привлекая к доносам разных сомнительных личностей. Незнакомый ни с местными условиями солдатской жизни, ни с подчиненными ему лицами, он был строг, взыскателен и своенравен в отношении к тем самым войскам, которые впоследствии, когда ему уже нечего было искать, сам же не мог нахвалиться. В этом смысле он не был, впрочем, даже строго последователен, то хваля, то порицая войска и подчиненных, руководимый исключительно обстоятельствами и соразмеряя их со своими целями.

Есть даже черта рассчитанного двоедушия в его письмах к государю: ему он писал совсем не то, что всем на Кавказе было известно и о чем он сам же заявлял публично и громко.

К своим донесениям императору он прикладывал, например, обширные выписки путевого журнала, веденного им в течение всего похода в Карабаг, до того момента, когда его отряд был распущен; но в этом журнале перемешаны его личные впечатления от встреченных им будто бы неустройств в войсках с грязными инсинуациями персидских властей, ненавидевших Ермолова, армянина Карганова, прозванного на Кавказе Ванькой-Каином и других подобных личностей. Эта выписка из журнала сохранилась в документах. В то же время, в одном из своих донесений, и Ермолов представляет государю журнал Паскевича, но уже без всяких оговорок и со своим одобрением. Хотя этот второй журнал пока еще и не вошел в опубликованные документы и, быть может, не сохранился, но, очевидно, он был составлен совершенно в ином духе, очевидно, в нем не было ни инсинуаций, ни жалоб. Следовательно, Паскевич с первых же шагов, когда еще не был знаком с кавказскими войсками и с образом тамошней войны, уже вел два путевых журнала, из которых один назначался им для Ермолова, другой, секретный,– в руки государя, помещая в них противоположные извещения. Недоверие к Ермолову, возбужденное уже в императоре, было для него, конечно, импульсом, толкавшим его в этом направлении.

Самый Елизаветпольский бой, давший ему столько cлавы, и его донесения о нем служат резким подтверждением этой двойственности Паскевича. В реляциях он благодарил и превозносил доблесть Мадатова и Вельяминова, а в письмах к государю набрасывал тени и на того, и на другого. Посетив после боя тяжело раненного графа Симонича, как рассказывает сам этот последний, он сказал ему: “Когда атакуют так, как атаковали Вы, ни один неприятель не устоит; даже французы не выдержали бы такого удара”. И в то же время, в противоречие этим словам, про те самые войска, которые только что наголову разбили вдесятеро сильнейшего неприятеля, которые, как грузинцы, шли в битву, не получив определенного приказания, или, как нижнегородские драгуны, вихрем перелетали на помощь своим по всей неприятельской линии, всюду внося поражение,– про эти самые войска он писал государю: “Когда неприятель атаковал, я бросился в резерв, дабы заставить его идти, и насилу мог его подвинуть. Сохрани Бог быть с такими войсками в первый раз в деле... Войска храбры, но не стойки; вторая линия не выдержала двадцати ядер и смешалась с первой, потому что та стояла под крутизной...

Ширванский батальон, ударив в штыки, прорвал их линию. Вельяминов это приказал. Князь Мадатов на себя взял, чего не сделал, а я, не знав его, ему поверил и оттого в реляции его хвалил. Но тут все их распоряжения кончились, ибо войска, погнавшись за неприятелем, так разбрелись, что если бы персияне имели резерв, то мы могли бы быть разбиты, ибо наш центр совершенно был рассеян, когда наши фланги, еще обойденные, дрались с неприятелем”...

Если припомнить, что, например, та вторая линия, которая, по донесению Паскевича, не выдержала будто бы двадцати ядер, была под командой храброго Симонича, что она смешалась с первой без разрешения Паскевича не потому, что та стояла под крутизной, а пошла с ней в бой по дальновидному расчету Симонича, который говорит: “Если бы персияне разбили первую линию и она побежала, то батальон грузинцев, конечно, не поправил бы дела и был бы разбит точно так же; следовательно, мне оставалось одно – поддержать первую линию в момент самого удара, когда, в общей свалке, тысяча лишних штыков много значит”,– если припомнить весь ход дела, рисующий в таких ярких красках неудержимую храбрость кавказских войск и решительность их начальников, то очевиден станет смысл донесений Паскевича.

На третий день после битвы, 15 сентября, Паскевич получает от Ермолова “весьма краткое” предписание еще от 9 числа, в котором, тот, зная характер врагов, предсказывает ему успех и последствия, говоря, что сражение кончится одним ударом и неприятель будет разбит. Но и это, уже оправданное обстоятельствами, мнение Ермолова Паскевич обращает против него в своих донесениях государю. “Итак,– иронически замечает он,– тот, который хотел вести оборонительную войну и без повеления государя императора не пошел бы вперед, теперь дает приказание столь смелое.

Я уверен, что он противное думает и, может статься, другим иначе пишет”,– заключает Паскевич, очевидно, не только бросая тень на добросовестность и патриотизм Ермолова, а почти прямо обвиняя его в измене делу отчизны из личных видов.

И это происходило тогда, когда отношения между Ермоловым и Паскевичем не были еще так обострены, как впоследствии.

Вся история Елизаветпольской битвы показывает, сколько намеренной несправедливости и неблагодарности в донесениях Паскевича, уже самих по себе, впрочем, нелогичных и странных, вызывающих недоумение и вопрос: каким же образом столь нестойкие и неустроенные войска могли нанести такое полное поражение вдесятеро сильнейшему врагу? Эти донесения были между тем только началом целого ряда других, совершенно подобных, для которых служило поводом каждое из последующих событий.

Небезупречное поведение Паскевича коснулось не одного Ермолова, а распространилось на всех его ближайших сподвижников. И уже в первом вышеприведенном донесении его положена тень на Вельяминова и Мадатова, которым он именно и был обязан в значительной мере победой.

Войска и офицеры, боготворившие Ермолова, естественно не остались равнодушными к этим действиям Паскевича, о которых многие не могли не догадываться и относились к новому начальнику с холодной сдержанностью, а это, в свою очередь, сердило Паскевича и побуждало его действовать против Ермолова тем с большей энергией.

Все это должно было кончиться тем, что Ермолов – пал и были устранены с Кавказа лучшие его генералы. К счастью, в кавказских войсках жил мощный дух “екатерининский и суворовский”, как выразился Дибич, и новое начальство ничего не могло изменить в нем и сумело повести его к новым победам.

Так приобретение Кавказом в лице Паскевича, замечательного генерала, стало для него однозначным с потерей замечательнейшего его предместника.

XI. ДАВЫДОВ НА ЭРИВАНСКОЙ ГРАНИЦЕ

Вскоре после поражения Аббас-Мирзы под Елизаветполем и бегства его из Карабага, совершилось изгнание персиян и из русских земель, пограничных с ханством Эриванским. Исполнителем этого дела является знаменитый партизан отечественной войны, генерал Денис Васильевич Давыдов, прибывший на Кавказ для участия в Персидской войне по личному повелению императора Николая Павловича.

Давыдов приехал в Тифлис 10 сентября, всего только несколькими днями позже Паскевича. Ермолов назначил его начальником войск, стороживших Грузию со стороны Эриванской границы, и Давыдов тотчас же отправился в Джалал-Оглы, сопровождаемый грузинской дружиной. Поэтичные долины древнего Иверийского царства скоро остались позади, и, миновав Акзабиюкские горы, Давыдов вступил в роскошную Дорийскую степь, носившую теперь яркие признаки недавних вражеских набегов. Печальные развалины сожженных и покинутых деревень сменялись вытоптанными нивами, и эти следы разрушительной руки человека были тем поразительнее среди благодатной природы, благоуханной и сверкающей всеми красотами чудной южной степи. Вдали виднелись окаймлявшие степь дремучие бомбакские леса; за ними вставал высокий хребет Безобдала, и, извиваясь как змеи, бежали через него дороги и в Эривань, и в Гумры, и в Ахалцых. Чудная картина раскинулась перед Давыдовым, отражаясь в его чуткой поэтической душе Вся необозримая даль окаймлялась высокими, уже запорошенными снегом горами, и в то время, как на одних угасали последние отблески вечерней зари, другие каменные громады еще обливались розовым светом, кидая от себя голубые тени. Еще восхитительнее выглядели горы в бледном сиянии лунных ночей, когда месяц всходил на небосклон и тихо плыл над расстилавшимся под ним океаном снежных вершин. Но вот все ближе и ближе становились Безобдальские горы, и 15 сентября перед Давыдовым развернулась картина русского лагеря.

Давыдов принял от Северсамидзе начальство над отрядом.

Теперь перед ним была нелегкая задача – изгнание врага, который сравнительно был многочислен и дерзок. За хребтом Безобдальским, в опустошенных землях Бомбака и Шурагели, рыскали толпы полудиких всадников, под общим предводительством Гассан-хана, брата эриванского сардаря. За ними, на горах, лежащих около озера Гокчи, стоял с большими силами сам сардарь, только присутствием Ермолова на Гассан-Су удержанных от наступления в тыл Паскевичу,– отозвавший свои конные полки, когда они уже были на елизаветпольской большой дороге.

К счастью, среди персиян уже начиналась деморализация, вызванная слухами о елизаветпольском погроме. Враг переставал быть страшен. Его аванпосты стояли еще на высотах Безобдада, но уже чувствовалось, что при первом движении русских вперед персиане не будут защищаться и побегут. Давыдов через два дня назначил поход. Предстояли наступательные действия, и на первый раз решено было занять Мирак как пункт, от которого началось отступление русских. К вечеру 18 сентября все распоряжения к походу были окончены, и в лагере настало молчаливо-тревожное затишье, полное дум о завтрашнем дне, который для многих мог стать последним днем жизни. Вот заиграли вечернюю зорю; застучал барабан на молитву, резкой нотой отозвалась ему казачья труба за высоким холмом, где стояли донские шатры, и, благоговейно перекрестясь на звездное небо, солдаты в последний раз улеглись в своих походных палатках. Наступила темная южная ночь.

На утро все встрепенулось, все двинулось вперед. Неприятельские аванпосты тотчас же исчезли с высот Безобдала, и русские войска поднялись на снеговой хребет и спустились с него в Бомбакскую долину без выстрела. Неприятель и там повсюду отступал, зажигая траву и оставляя за собой черные, покрытые горячим пеплом поля. 20 сентября, под Амамлами, донцы и грузины настигли куртинскую партию – и произошла горячая кавалерийская сшибка. Еще день – и Давыдов, 21 сентября, в виду заоблачного Алагеза, увидел четырехтысячный отряд самого Гассан-хана, стоявший на крутой каменистой возвышенности. Крепкая позиция его упиралась правым флангом в Миракский овраг, левым – в отроги Алагеза. Русские повели нападение. Бой начал полковник Муравьев. Он оттеснил персидскую конницу и, поставив орудия на высотах левого берега Баш-Абарани, принялся громить правый неприятельский фланг; а в это время рота карабинеров, с майором Кошутиным во главе, взбиралась по крутизнам Алагеза и уже заходила в тыл персиянам. Неприятель дрогнул и бросился в лощину речки Мирак, ища спасения в бегстве... Сам Гассан-хан с остатком своей конницы укрылся в оврагах Алагеза.

Миракское дело, незначительное в чисто военном отношении, было тем не менее весьма важно по своему моральному влиянию на персиян, что не замедлило сказаться в последствиях. Нравственная сила врага была сломлена сразу, и сам сардарь, со всеми своими войсками, поспешно отступил к Эривани. В бессильной злобе он постарался выместить свои неудачи на бедном армянском населении, и даже хотел предать огню знаменитый Эчмиадзинский монастырь; но он был удержан от этого безумного намерения самими же татарами. “Сардарь,– сказал ему один из старейших беков,– русские два раза были в Эриванском ханстве, два раза терпели поражение, но, уходя назад, никогда не оскорбляли магометанской святыни. Не делай и ты этого с христианским храмом. Вспомни: благословение монахов освятило меч непобедимого шах-заде, и этим мечом он поразил турецкие полчища...” Монастырь уцелел.

Давыдов между тем быстро шел вперед. 22 сентября, на другой день после миракского столкновения, русские войска уже вступили в пределы Эриванского ханства. Но многолюдная страна встретила их неприветливой тишиной, как будто бы это была мертвая пустыня. Окрестные деревни были пусты: татарское население, объятое страхом, бежало, увлекая за собой и несчастных армян. Давыдов подверг опустошению семь вражеских селений, встретившихся ему на пути,– и остановился только в двух небольших переходах от Эривани.

Для персиан это время было временем перехода от торжества и упоения июльскими победами к полному унынию; на их земле стоял малочисленный, но сильный одушевлением русский отряд,– и персияне боялись мщения за свое вероломство, предательское вторжение. Сам сардарь заперся в Эривань и даже крепостные ворота приказал засыпать землей и каменьями.

С минуты на минуту ожидали в Эривани появления Давыдова. Но пора наступательной войны еще не настала для русских. Внести войну в пределы персидского государства Ермолов считал рановременным. Предстояла зима, которая прекращала в горной стране удобные сообщения и создавала полную невозможность обеспечить действующие войска продовольствием; обширный район прикаспийских ханств не был еще усмирен и мог получить гибельное значение в случае малейшей неудачи, если не от персидских полчищ, то от губительных зимой местных климатических условий. Война по плану Ермолова отлагалась до наступления весны и появления подножного корма. И вот курьер привез Давыдову приказание отступить и возвратиться в Джалал-Оглы.

“Рад сердечно успехам твоим,– писал ему Ермолов,– не досадую, что залетел ты слишком далеко. Напротив, доволен тем, что ты сумел воспользоваться обстоятельствами, ничего не делая наудачу. Похваляю весьма скромность твою в донесениях, которые не омрачены наглой хвастливостью, и сужу об успехах твоих действий по месту, из которого ты пишешь. Имей терпение, не ропщи на бездействие, которое я налагаю на тебя; оно по общей связи дел необходимо”.

23 сентября Давыдов возвратился на Дорийскую степь и принялся за постройку в Джалал-Оглы небольшого укрепления, которое должно было сторожить снеговой Безобдал. Между тем наступила глубокая осень, выпавшие снега в горах сделали Безобдал неприступным для персидских шаек,– и отряд Давыдова был распущен. Сам он возвратился в Тифлис, в главную квартиру. А когда, весной 1827 года, наступило вновь время военных действий, Ермолов не был уже кавказским главнокомандующим. Вместе с ним сошел со сцены персидской войны и Давыдов, успевший оставить на ней лишь мгновенный, но молниеносный след.

 
Давыдов – пламенный боец!
Он вихрем в бой кровавый,
Он в мире счастливый певец
Вина, любви и славы... [3]3
  Жуковский “Певец во стане русских воинов”


[Закрыть]

 

Как ни известны жизнь и деятельность знаменитого партизана Давыдова, и как, с другой стороны, ни мимолетно его участие в персидской войне, тем не менее здесь, на рубеже вновь вспыхнувшей ярким пламенем его победной звезды, не лишнее остановить внимание читателя на славном прошлом и на последних днях этого воина-поэта, русское сердце которого всегда билось в один такт с лучшими сердцами его времени.

Когда он, влекомый вечной жаждой подвига, явился на Кавказ, за его стареющими плечами стояла уже длинная не годами, а испытаниями жизнь, и за его именем следовала целая эпопея подвигов, значение которых приближалось к легендарному.

Человек русский, выражавший в лице своем отличительные качества истинного русского воина, Давыдов в рядах армии всегда пользовался необыкновенной популярностью,– был родной ей, чего недоставало многим вождям, не умевшим затронуть русской струны в сердце солдата. И обстоятельства жизни сложились исключительно благоприятно для развития в нем чисто народного воинственного духа. Детство, проведенное под солдатской палаткой, среди Полтавского легкоконного полка, которым командовал его отец, один из героев рымникской битвы, поэзия кочевого военного быта, наконец, встреча с великим Суворовым, мастерски впоследствии описанная самим Давыдовым, имели неотразимое влияние на весь умственный склад ребенка, одаренного пламенным воображением. В душе его вспыхнула искра любви к военным подвигам, и угасла она в нем только вместе с жизнью.

Давыдов начал службу в 1801 году, в кавалергардах. Беззаботная столичная жизнь, быть может, затянула бы другого в тину посредственности, но Давыдову довольно было случайного замечания, чтобы он серьезно взглянул на свое призвание. “Брат Денис,– сказал ему однажды Коховский, человек большого ума и обширного образования[4]4
  Коховский был брат А. П. Ермолова (от одной матери). Мать же Ермолова и Коховского была родной теткой Дениса Давыдова.


[Закрыть]
,– что за солдат, который не надеется быть фельдмаршалом, а ты не знаешь даже того, что нужно знать штаб-офицеру”. Самолюбие юноши было сильно затронуто. С жаром принялся он за книги и скоро стал одним из образованнейших по тому времени офицеров – знатоком русской военной истории. В то же время сказались в нем и первые проблески поэтического таланта. Часто, на солдатских нарах, во время его дежурства, в читальне, на полу кавалерийского стойла, он писал сатиры и эпиграммы, которыми начал свое литературное поприще. Через два года он уже был поручиком кавалергардов. “Но судьба, управляющая людьми, или люди, направляющие ее удары”, как выражается сам Давыдов, принудили его, в 1804 году перейти из гвардии в Белорусский гусарский полк, расположенный в Киевской губернии, в окрестностях Звенигородки. Это было “бешеное” время его. жизни. Поэт в душе, он вдохновлялся всем, что выходило из общего уровня жизни; он пел буйный разгул Бурцева с той же задушевной страстностью, как воспевал красоту женщины, природу – все, что поражало его воображение. Никто лучше его не опоэтизировал тогдашнюю гусарскую жизнь с ее добрыми товарищескими отношениями, беззаботной удалью, ухарскими проказами, лихими наездами... И стихи Давыдова выучивались наизусть, расходились в тысячах рукописных экземплярах, распевались повсюду. Справедливо сказал Языков:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю