Текст книги "Фронтовая страница"
Автор книги: Василь Быков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Оказавшись потом в запасном полку, Гришка начал новую жизнь с того, что «разоблачил» одного фронтовика-сержанта, который без разрешения отлучался из части. Сержант, разведчик по специальности, еще в 1941 году награжденный орденом, обычно после вечерней поверки уходил из казармы на станцию, где его ждала девушка. До подъема он возвращался и занимал свое место на нарах. Однажды, будучи дневальным, Блищинский выследил его. Некоторое время он об этом никому не докладывал, молчал, поджидая удобного случая. И вот состоялось собрание, на которое пришли замполит командира полка, командир батальона и другие офицеры. Тут Блищинский, взяв слово, выступил с пламенной речью, разоблачил сержанта, которого в тот же вечер отправили на гауптвахту. Начальство заметило Блищинского, – его «непримиримость» к недостаткам и умение красиво говорить многим понравились, и вскоре он стал секретарем ротной комсомольской организации.
В свободное от занятий время Блищинский нарисовал портрет командира роты. Командир на портрете, конечно, получился красивее, моложе и мужественнее, чем был на самом деле. Он не остался безразличным к такому подарку. Не прошло и недели, как рядовой Блищинский, расположившись в ленинской комнате, уже рисовал плакаты и оформлял наглядную агитацию, в то время как остальные бойцы отрабатывали на жаре самую трудную тактическую тему – стрелковая рота в наступательном бою.
Прибыв вместе с пополнением в стрелковый полк, Блищинский не попал в батальон. Очевидно, как художника, его взял к себе начальник артиллерии – тому нужно было красиво чертить схемы и писать, а Блищинский уже был в этом деле признанным мастером. Так он и прижился при штабе – носил офицерам завтрак, по утрам поливал из котелка на руки, заботился об уюте их землянок, а в остальное время возился с бумагами. И со всем этим он, видно, справлялся неплохо. Когда началось наступление и Тимошкин с простреленной голенью попал в медсанбат, Гришка уже имел медаль «За боевые заслуги», к ней вскоре прибавилась новая – «За освобождение Белграда», в который он въехал на штабной машине, в то время как его земляк ковылял на костылях в санбате.
Тимошкин видел все это, возмущался в душе, но молчал. Он думал – черт с ним, каждому свое! В конце концов, не он, так кто-нибудь другой займет писарское место в штабе, потому что нужны и писаря. Опять-таки разве хорошо это – ходить по начальству, доносить на товарища, все же как-никак они земляки. К тому же Тимошкин не имел с ним никаких отношений, у него были свои хорошие друзья и свои заботы. Но вот незадачливая военная судьба свела их на одной стежке, и Тимошкин думал теперь, что вряд ли из этого выйдет что-либо путное.
3
Идти становилось труднее, вьюга усиливалась. Они брели по раскопанному с осени картофельному полю, сапоги то и дело скользили, ноги подворачивались на комьях, ветер сек снегом по лицам и слепил глаза. Снег, набиваясь за воротник, таял, было неуютно и холодно. Щеки все сильнее деревенели от стужи, у Тимошкина мерзла и болела обмотанная бинтами рука. Рукавицы он потерял где-то в бою и теперь здоровую руку прятал за пазуху или в карман. Но тогда сползал с плеча ремень автомата, надо было придерживать его, и пальцы так коченели, что едва сгибались.
Все вокруг сузилось, обособилось от мира дрожащею сеткой снегопада, и боец с трудом узнавал впереди тусклые тени спутников. Он шел по их следам, уже присыпанным снегом, и думал: хоть бы не споткнуться, не поскользнуться
– вряд ли он найдет в себе силы встать. Погода немного обнадеживала. Хоть и трудно было идти, но в такое время легче было миновать передовые немецкие позиции, и если они где-нибудь нечаянно не наткнутся на фрицев, то завтра выйдут к своим.
Вверху сновали, мелькали снежинки, кружила вьюга, вились и вились снизу бесконечные цепочки следов. У Щербака след широкий и ровный, сапоги большие (сорок четвертый размер – таких больше никто не носил в батарее), у Блищинского же ступни заметно вывернуты наружу, носками в стороны, левой он, будто прихрамывая, загребает снег. Несколько в отдалении были видны следы ездового Здобудьки.
Следы то и дело путались, сливались со снегом. Тимошкин сбивался с них, сам не замечая того. Видно, боец начал дремать на ходу и не увидел, как товарищи остановились, чтобы передохнуть и дождаться его. Чуть не столкнувшись с ними, Тимошкин от неожиданности вздрогнул, как это бывает, когда человека внезапно разбудят.
– Устал, говоришь? – спрашивал Щербак, стоя перед ним весь усыпанный снегом.
– Ничего, – сказал Тимошкин, поймав в голосе друга еле заметные нотки сочувствия. Он приободрился, вдруг поняв, что в таких обстоятельствах совсем ни к чему обижаться и ждать от товарища многого. Однако Щербак, шагнув к нему, тронул рукой автомат.
– Дай сюда, – уверенно, будто выполняя свою обязанность, сказал он и взял у бойца оружие. На спине у наводчика висел вещмешок с клином, на правом плече – автомат Скварышева, теперь на левое он вскинул еще и автомат Тимошкина. Блищинский стоял рядом, отвернувшись от ветра и нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
– Вот так, против ветра держать. Ветер – наш ориентир, – с привычной самоуверенностью сказал писарь.
Снова они пошли полем, низко нагнув головы от ветра. И снова Тимошкин начал понемногу отставать, а Щербак, Блищинский и Здобудька тусклыми тенями шевелились впереди в снежных сумерках. Хорошо, что на земле оставался их след и Тимошкину не очень нужно было всматриваться, чтобы не потерять направления.
Измученный ходьбой, он не сразу заметил, что впереди что-то случилось. Кажется, кто-то испуганно вскрикнул, затем совсем близко протрещала пулеметная очередь, с ней сразу же слилась другая, и серую тьму над головами прорезали зеленые молнии. Это произошло так неожиданно и так близко, что, еще не поняв, в чем дело, Тимошкин распластался на снегу. И тотчас совсем рядом в заснеженном небе рассыпался огненный букет ракеты. Ее близкий дрожащий свет, недолго продержавшись в снежной выси, ярко осветил поле и три метнувшиеся в сторону фигуры. По зеленоватому дрожащему снегу они быстро бежали куда-то в разорванную тьму ночи. Как только ракета догорела и в небе сомкнулась тьма, Тимошкин вскочил и рванулся за товарищами.
Несколько пулеметных очередей разрезало ночь зелеными линиями трассирующих пуль, вспыхнула вторая ракета. Из-под ног бойца испуганно метнулась его тень. Он упал, потом в сполохах догоравшей ракеты вскочил, оглянулся, – кажется, за ним не гнались.
Какое-то время пулеметы еще били в ночь, но это было теперь в стороне – бойцы уже успели немного отбежать. Тимошкин понял, что стреляли из танков, звуки были глухие и гулкие, словно отдавались в бочке. Потом как-то неожиданно все смолкло, – видно, пулеметы расстреляли по ленте и утихли. Позади опять вспыхнула ракета, потом две сразу, но это уже было далеко. В небе белыми мотыльками носились снежинки. Впереди замелькали тени, и боец присел, вглядываясь в просветлевшую тьму. Когда ракеты погасли, стало совсем темно, и ослепленный ими Тимошкин, с трудом переставляя ноги, побежал туда, где показались люди.
Он долго бежал, а товарищей все не было, и Тимошкин уже начал тревожиться. Но вот из темноты послышалось приглушенное «эй!». Тимошкин вгляделся – впереди чернел голый полевой куст и возле него стоял человек. Тимошкин двинулся туда. Это был Щербак, он ждал товарища, отдал ему автомат и спросил:
– Здобудьки не видел?
Под самым кустом, в голых ветвях которого ветер высвистывал свой бесприютный мотив, сидел на снегу Блищинский. Тимошкин ответил, что Здобудьки не видел, потому что, когда раздались выстрелы, ездовой шел впереди с ними.
Пока Щербак вглядывался в ночь, Тимошкин подошел к кусту и повалился в снег. Усталость окончательно сковала все его тело, не хотелось ни думать, ни даже шевелиться. Рядом, опустив голову и тяжело дыша, сидел Блищинский.
– Понимаешь, чуть не в самые лапы угодили! – прерывисто заговорил он. – Хорошо, что этот обозник крикнул. Вот черт побери! Не хватало вчерашнего.
Щербак, всматриваясь в темноту, на несколько шагов отошел от куста и тихонько позвал:
– Эй, Здобудька!
– Напрасно! – сказал из-под куста Блищинский. – Не услышит.
Тогда Щербак крикнул громче.
– Ты что, сдурел?! – вдруг злобно зашипел писарь и вскочил на ноги. – А ну, замолчи!
Он бросился к наводчику, но тот, не обращая на него внимания, смотрел в ночную тьму и слушал. Тимошкин, конечно, понимал друга, – как было идти, оставив ездового под носом у немцев? Однако и ему от этого крика стало не по себе здесь, вблизи от врага. Правда, все думалось, что Здобудька вот-вот догонит и они пойдут вместе.
Но время шло, а ездового все не было. Ребята понемногу отдышались. Щербак с Блищинским, стоя, всматривались и ждали, Тимошкин же сидел под кустом.
– Ну, хватит! – нетерпеливо сказал Блищинский. – Дорога каждая минута. Пошли!
Почувствовав себя командиром, он забросил за плечо автомат и ступал в снег, полагая, что остальные двинутся за ним. Тимошкин нерешительно поднялся, но Щербак по-прежнему смотрел, слушал и не трогался с места.
– Пошли, пошли! Чего стоять? Может, его уже в плен взяли? Слышь? – настаивал Блищинский.
– Да иди ты! – сердито бросил Щербак. – Иди! Кто тебя держит? – Он ловко поддал плечом автомат и пошел во тьму, туда, где их застигла стрельба.
Блищинский нерешительно потоптался на месте и выругался. Тимошкин, еще не пришедший в себя от испуга и усталости, начал застывать на ветру и мелко дрожал.
– Надо было ему идти! – с нескрываемой досадой в голосе заговорил писарь, от холода притопывая на месте. – Глупо погибнет, и только. Разве найдешь в таком буране?
От этих слов у Тимошкина снова защемило внутри. Конечно, погибнуть было очень просто, а найти ездового вряд ли удастся. Но все же старый Здобудька для них – свой, батареец, как-никак третий человек из взвода, уцелевший в этом разгроме. Как же было бросать его на гибель в тылу врага?
– А может, он там лежит раненый? – недружелюбно сказал Тимошкин. Блищинский удивленно остановился, перестав мять сапогами снег.
– Ну и что же? Ты его понесешь, раненого?
– А что ж, бросить?
– Ну конечно, бросить – плохо. Некрасиво, понимаешь, неэтично, – раздраженно замахал руками земляк. – Но ведь другого выхода нет. Будем беречь одного – все погибнем. Надо же логично смотреть на вещи.
Циничная откровенность Блищинского хоть и не была новой для Тимошкина, все же своим бесстыдством поразила бойца. Он знал, что никто у них в расчете никогда не сказал бы таких слов, все они в трудную минуту помогали друг другу. Так всегда было в бою, этого требовал воинский долг. Блищинский же говорил нечто совсем другое.
– Тут простая арифметика, – продолжал Блищинский. – Либо погибать четверым, либо одному. Что выгодней?
– Подлость это, а не арифметика! – сказал Тимошкин и сел в снег.
– Ну и дурак! – объявил Блищинский. – Как пробка! Был таким и таким остался. Жизнь тебя, понимаешь, ничему не научила.
– Ты мудрец! Привык за чужие спины прятаться.
– Что? – Писарь круто повернулся к бойцу. – Где я за чужие спины прятался? Понимаешь, где? Ты что думаешь, в штабе так себе, одни хаханьки? Там люди не гибнут? Каждому свое, брат. Вон и я майора Андреева тащил. Но ведь был смысл! Мертвого же я не потащу. При всем моем уважении к майору. Понимаешь?
Чувствуя безвыходность положения, Тимошкин замолчал. Блищинский потоптался еще возле куста, а потом нехотя снял автомат и сел чуть поодаль. Может, с позиции своей собственной логики он был и прав, только Тимошкин не признавал такой логики. Здобудька не был его другом (этот ездовой вообще мало что значил в их взводе), но Тимошкин тоже не бросил бы его под носом у немцев. Не логика, а элементарное чувство товарищества руководило им, и даже если бы пришлось погибнуть и тому, кто спасал Здобудьку, такая арифметика все равно не убеждала.
Так, окоченевшие, они сидели в темноте, в напряженном ожидании вестей из ночи. Блищинский повернулся на бок и задумался. Тимошкин изредка взглядывал на него, не чувствуя в себе ни дружеского расположения к земляку, ни вражды – одно усталое безразличие владело им, будто Блищинского и не было рядом. Если бы даже что-то и случилось, земляк, пожалуй, и не понадобился бы Тимошкину, который никогда не надеялся на его помощь. Неизвестно, что чувствовал Блищинский по отношению к нему (видимо, то же самое), но внешне оба они были сдержанно спокойны. Все же их объединяла одна беда, из которой им приходилось выбираться вместе.
У них не было часов, и они не знали, сколько времени шли и давно ли исчез во мраке Щербак, только, казалось, просидели они на снегу немало. Сильно продрогнув, Тимошкин встал и начал греться, размахивая рукой. У него мерзли ноги в отсыревших сапогах, а раненая рука совсем омертвела. Блищинский более терпеливо переносил холод и, поеживаясь, все поглядывал в ту сторону, куда ушел Щербак.
Снег не переставая падал и падал с неба, медленно тянулось время, а Щербака со Здобудькой все не было. Тимошкин уже вытоптал стежку под этим колючим кустом, проглядел все глаза, но никто так и не появлялся. В голову полезли разные дурные догадки: не попал ли в западню и Щербак? Не нарвался ли где на засаду? А вдруг несет раненого Здобудьку? Иль заблудился? Может, надо идти искать его или ждать здесь? Все это тревожило Тимошкина, и он не знал, что делать.
Блищинский сидел и молчал, но, видно, наконец и его проняла стужа. Вскочив, он попрыгал на месте и заговорил недовольно и ворчливо:
– Ну вот, не послушался меня и теперь где-то влип. Пошли дурного, а за ним другого. Теперь замерзай тут!
Тимошкин молчал, поглядывая по сторонам, и все слушал, а тот продолжал свое:
– Факт, попался где-то. Или заблудился.
Тимошкин не отвечал. Ему не хотелось спорить с земляком, он уже знал, что тот скажет дальше. Но Блищинский сказал неожиданное:
– А что, если они поодиночке к своим рванули? А? По одному, конечно, сподручнее…
– Ты что?.. Спятил?
Блищинский постучал каблуком о каблук и с уверенностью, которая никогда не оставляла его, рассудительно пояснил:
– Всегда выходит по-моему. Понимаешь? Я говорил ему: не ходи. Он пошел. Теперь одно из двух: либо у немцев, либо драпанул, а нас бросил. Третьего не дано. Соображаешь?
– Что соображать? Он же – не ты.
Блищинский притворно засмеялся, потом оборвал смех и сказал:
– Наивная уверенность. А может, он затем и пошел, чтоб в плен сдаться.
– Что ты плетешь? Ты бы подумал сперва, что говоришь.
Тимошкин возражал писарю, однако тревожная подозрительность Блищинского уже заронила в бойце беспокойство. Конечно, он, даже умирая здесь, не подумал бы, что Щербак пошел сдаться в плен или нарочно оставил их. Но ведь мог он и заблудиться в такой темноте и пройти мимо куста. В самом деле, сколько же можно ждать его здесь и как помочь ему и себе?
А Блищинский, кажется, решил доконать земляка:
– Ты послушай: если мы до утра не выберемся, то завтра нам крышка. Понимаешь?
Тимошкин чувствовал себя неуверенно и не знал, что предпринять. Где-то рядом были немцы, неизвестно, где проходил фронт, нигде ни выстрелов, ни ракет, все вокруг погрузилось в темень, затихло, только ветер сыпал и сыпал снег. Его уже навалило много, по щиколотку, под ним скрылась трава, а он все не переставал идти.
Тревога костлявыми пальцами сжимала душу бойца, не давала стоять на месте. Что еще можно было придумать? Блищинский тоже заметно нервничал, и Тимошкин начал понимать, что получится, видно, так, как утверждал писарь: и Щербака они не дождутся, и себя погубят.
Наконец Блищинский поддал плечом автомат.
– Ну, ты как хочешь. Я пошел.
И быстро зашагал по снегу прочь от земляка, в снежную темноту ночи.
На какое-то время Тимошкин растерялся, прикусил губу, у него не хватало решимости остановить сержанта, упрашивать же его он не хотел и остался один.
Это было скверно – оказаться совсем одному. Но он все же подождал немного, с болью, тоской и отчаянной надеждой всматриваясь туда, где пропали Щербак и Здобудька. Всеми силами своей души парень жаждал, чтобы друг появился, отозвался, хоть чем-нибудь напомнил о себе. Но время шло, а никто так и не появлялся. Тогда, мысленно ругаясь, проклиная немцев, метель и своего земляка и то и дело оглядываясь, Тимошкин пошел по едва заметному на снегу следу Блищинского.
4
Одиноко ковыляя в этой снежной ночной круговерти, Тимошкин с особой силой почувствовал, что Щербак – его самая большая утрата сегодня. Еще недавно, едва только утих бой, ему казалось, что страшное уже позади. Хотя их и осталось всего трое, но среди них был Щербак – как всегда молчаливый, строгий, решительный. Он смотрел, он вел, он думал за всех. Теперь же Тимошкин оказался один: ни Здобудьки, ни славного, хорошего Ивана. Блищинский же не был нужен ему – ушел, и боец не жалел о том.
И все же он шел по следу писаря – шел, так как знал, что тот хитер и всегда найдет выход из всякой беды. К тому же на сумке у Блищинского был компас.
Следы едва проступали из-под снега и вели через огромное поле, пересекли заснеженный проселок, едва заметный возле телефонных столбов с гудящими на ветру проводами. Затем, задыхаясь, Тимошкин перешел небольшой пригорок, миновал несколько соломенных скирд и снова поплелся полем.
Ветер ослабевал, снежинки понемногу редели, – казалось, метель утихала. Стали заметны одинокие деревья, кое-где в поле проглянули полоски виноградников с натыканными для лозы колышками; какие-то строения он обошел издали – так вели осторожные шаги Блищинского. И все это время его не покидали мысли о Щербаке.
Месяц назад возле дунайской переправы погиб заместитель командира батальона капитан Батов. Хоть и не принято о покойнике думать плохо, но он действительно был чрезмерно криклив и не всегда справедлив, этот офицер. Однажды, еще в Трансильвании, батальон задержали две немецкие самоходки, замаскированные на окраине деревни. Не жалея снарядов, прямой наводкой они с полчаса расстреливали нашу пехоту. До деревни было километра полтора, подбить самоходки из сорокапяток нечего было и думать, а другой артиллерии вблизи не было. Роты залегли за насыпью вдоль железной дороги, наступление приостановилось, ждали, что решат командиры.
И тогда Батов вызвал взводного, лейтенанта Пищука, и приказал ему: на рысях выскочить с пушкой из-за насыпи, подъехать к груше, одиноко стоявшей в поле как раз посредине между деревней и дорогой, и прямой наводкой расстрелять самоходки. Пищук был молод и неопытен, спорить с начальством не умел, козырнул и побежал к пушкам.
Когда он объявил расчету задачу, бойцы повесили носы. Глянув в поле, каждый из них понял, что жить осталось недолго. Легко было Батову приказывать расстрелять самоходки, а как сделать это, если до груши добрых восемьсот метров, – попробуй доберись до нее под прицелом двух самоходок. Лейтенант объявил приказ и по настроению бойцов понял, что надеяться на успех нечего.
И тогда Иван Щербак скинул шинель, подхватил автомат, взял у Кеклидзе противотанковую гранату и полез в трубу, под насыпь. На той стороне, по канаве, он прошмыгнул к борозде в пахоте и по ней торопливо пополз к деревне.
Весь батальон следил из-за насыпи за этой отчаянной вылазкой. Щербак полз долго, почти не останавливаясь и не отдыхая. Из деревни, к счастью, его не заметили, самоходки изредка били по насыпи, а его не трогали. Хорошо еще, что немецкой пехоты в деревне не оказалось, и он, добравшись до околицы, скрылся за белыми, увешанными связками красного перца домами.
Какое-то время Иван не подавал признаков жизни. Самоходки изредка били по дороге, ранили командира шестой роты, одного связиста. Хлопцы начали было уже думать, что пропал их Щербак, как в деревне вдруг громыхнуло и над домами заклубился дым. Одна самоходка загорелась, а другая, почуяв опасность, взревела мотором и подалась прочь. Бойцы выскочили на дорогу и напрямик через поле бросились к строениям. Сорокапятчики прицепили к передкам пушки и тоже понеслись туда. Подкатили они огородами к небольшому садику, где дымилась самоходка, и видят: на погребке, в котором венгры держат вино, сидит Щербак, перевязывает себе руку и ругает немца, который, удирая на самоходке, все же царапнул его пулей.
Вот такой был Щербак.
О прежней жизни его Тимошкин знал мало. Щербак не любил говорить о себе, больше молчал да слушал других. А поговорить в расчете были мастера, каждый старался рассказать что-нибудь, и все при этом обращались к наводчику. Слушатель из него был отменный: делает что-нибудь или сидит на станине, курит и с привычной серьезностью слушает того, другого или всех сразу. (Может, еще и за эту способность терпеливо выслушивать их батарейцы уважали наводчика.) Из его прошлого было известно, что парень он городской, учился на фрезеровщика, имел четвертый разряд и очень дорожил этой специальностью. В начале войны он ушел в армию вместе со старшим братом, который погиб в первом же бою. Возможно, именно по этой причине Щербак стал не по годам строг, редко смеялся и относился ко всему с неюношеской серьезностью.
Он не очень любил книжную науку, окончил всего шесть классов, но в работе и в людях разбирался неплохо. Если он копал огневую, то никто рядом с ним не хитрил, не волынил – все заражались его трудолюбием. А если кто и начинал подлениваться, то Иван подзывал его и говорил: «Подпрягайся. Полечу тебя, лодыря. Я выбрасывать – а ты подбирать». Тут уже лентяю приходилось попотеть!..
И вот как-то нелепо Тимошкин потерял его. Невозможно было думать, что он погиб, скорее всего пошел другой дорогой, но боец не мог примириться с тем, что друга не будет рядом. Через каждые пять минут он оглядывался, прислушивался, думал: а вдруг где-нибудь покажется в темени крутоплечая фигура Ивана. Тимошкин уже начал жалеть, что послушался Блищинского и не пошел по следу Щербака: может быть, отыскал бы его. Правда, след быстро занесло снегом, а в то время, когда он еще был виден, теплилась надежда, что Иван скоро вернется.
Снег все редел, редел и незаметно совсем перестал сыпать. На заснеженной земле стало очень светло, во все стороны широко раскинулся спокойный зимний простор, словно напоказ выставив в ночи все черные пятна земли, бурьян, виноградники, одинокие силуэты деревьев. И только даль на горизонте под темным нависшим небом терялась во мраке. Мороз крепчал, ветер рвал полы шинели, и колени мерзли от стужи. Лица своего Тимошкин, кажется, не чувствовал, может быть, отморозил щеки, здоровую руку прятал за пазуху, раненая же застыла и мучительно ныла.
Следы шагов Блищинского стали заметнее. Они привели бойца к какому-то земляному валу, белевшему на равнине невысокой крутой хребтовиной. Блищинский, как это видно было по следам, взобрался на вал, очевидно, осмотрелся и уже потом, спустившись, пошел вдоль него. Тимошкин на вал не полез, а тихо побрел в ту сторону, куда повернул земляк.
Он шел, пока вдалеке не появились деревья, там была дорога. Опасаясь попасть в беду, Тимошкин приготовил автомат и не спеша вышел из-за вала, который тут обрывался. Кругом было тихо – глубокая зимняя ночь белесой пеленой укрывала землю. Возле дороги в канаве лежал на боку перевернутый автомобиль, какой-то груз густыми пятнами чернел на снегу рядом. Ничего подозрительного там, кажется, не было, и боец, осторожно поглядывая вокруг, двинулся к дороге.
Он уже подходил к автомобилю, как вдруг ему показалось, что там кто-то есть. Тимошкин остановился, всмотрелся: действительно, из-за машины торчал короткий ствол автомата. Но вот ствол дрогнул, опустился, и на снег ступил человек, который потом злобно плюнул и закинул за плечо автомат. Это был, разумеется, Блищинский.
– Ну что, дождался? Так где же дружок твои?
Тимошкин уже не думал догнать его, увидеть снова; но одиночество, пожалуй, хуже врага. И боец в тот момент невольно обрадовался: хоть и никудышный он человек, его земляк, но казалось, вдвоем будет легче. Тимошкин не ответил ему (о чем было говорить!), и Блищинский, очевидно, понял это как молчаливое признание им своей ошибки.
– Слушал бы меня. А то уперся, – сказал он, выйдя из-за машины.
И тут Тимошкин увидел возле кабины труп в длиннополой шинели. Писарь нагнулся, деловито ухватился за ногу убитого и начал стягивать валенок. Второй, уже снятый валенок стоял рядом, и ветер шевелил брошенную на снегу портянку.
– Примерз, что ли! – говорил Блищинский. – А ну, помоги, что обходишь?
Тимошкин остановился поодаль.
– И не противно тебе? – сказал он.
Валенок, наверно, сидел туго, труп волоком тянулся по земле, шинель на нем подворачивалась. Блищинский уперся в него сапогом.
– Ну уж сказал: противно! На войне ничто не противно. Ноги морозить лучше?
Наконец, едва не упав, он сорвал с ноги валенок, присел на ящик, снял свои кирзовые сапоги и быстро переобулся. Валенки действительно были хорошие, с обшитыми кожей носками и кожаными подошвами. Блищинский довольно притопнул ими и запахнул полы шинели.
– Валеночки первый сорт. Спасибо покойнику, теперь ноги как в печке будут. Понимаешь?
На дороге никого не было. Они перешли ее и снова направились вдоль точно такого же, как прежний, вала. Блищинский, как обычно, держался уверенно, что-то пожевал из бумажки, потом остановился, вынул из-за пазухи немецкую, обшитую войлоком флягу и отвинтил пробку.
– Видишь? Ром. Наверно, французский. – Он коротко хихикнул. – Ин вина веритас. Понимаешь? Да где тебе понять: истина в вине. Запомни.
Потом, запрокинув голову, немного отпил, вытер ладонью губы и, завинчивая флягу, сказал:
– Вот хорошо! Враз селезенка потеплела. Тебе дать? На, глотни. Только немного.
Тимошкин нерешительно взял, отвернул пробку и, поднеся к губам настывшее горлышко, глотнул раза два. Особого наслаждения он не испытал, но ароматная жидкость действительно жаром опалила в груди, сразу стало теплее. Боец отдал фляжку и, чувствуя, как прилив какого-то нового, непривычного чувства наполняет его, зашагал рядом. Ему вдруг с особенной силой стало тоскливо оттого, что в такой беде он впервые остался без друга. «Эх, Ваня, Ваня!» – шептал он, оглядываясь, но сзади никого не было. Ваня, видимо, исчез навсегда. Блищинский широко шагал в новых валенках. Тимошкину было трудновато угнаться за ним, но он, как мог, старался больше не отставать. Разговаривать ему не хотелось, два горячих глотка как-то совсем расслабили бойца. Блищинский, наоборот, сразу оживился и на ходу вплотную приблизился к земляку.
– Чего такой кислый? А? Что дружок пропал? Плюнь ты, какой может быть друг на войне? На день-два. Потом все равно разлука: кто в Могилевскую губернию, кто в госпиталь. Понимаешь?
Тимошкин молчал, он знал, что Блищинскому не понять его переживаний, да боец и не нуждался в этом.
– А вообще ты дурень. Меня бы держался. Я бы тебе не дал пропасть. Что, думаешь, силы мало? Думаешь, какой-то там писарь!.. Как бы не так. Понимаешь? У меня власти не меньше, чем было у майора Андреева. Недавно вот в артмастерской ездовой выбыл. Шепнул бы Борьке Павловичу из строевой части, сразу переписал бы тебя – и концы в воду. Небось не тащился б теперь черт знает где. Понимаешь?
Тимошкин неприязненно огрызнулся:
– Почему же ты тащишься? Умник такой…
– Я? Это дело случая. Понимаешь? Что я, не соображаю? Думаешь, ради какой-то медали на глупость пойду? Дудки. Плевал я на медаль. Мне жизнь дороже медали. И если бы не случай, я теперь бы да-а-леко был. И немцам не дался бы.
– Что же тебя удержало?
– Что, что? Гриценку – ординарца Андреева – позавчера подстрелили. Понимаешь? И надо же было ему, дураку, налететь на пулю. Так майор Андреев утром заходит в землянку, говорит: «Пойдем проветримся, а то ты тут дымом провонял». Ну что, думаю, пойду. Надо же и мне иногда в войсках показаться. Может, за полдня ничего и не случится. Пошли в третий батальон, и вот тебе на – как раз прорыв. Майору две пули в живот – и взятки гладки. А я влип. Вот так, понимаешь?
Он быстро хмелел. Движения его стали порывисты, суетливы, левая рука широко отмахивала в такт шагам. Осторожности, однако, он не терял и, разговаривая, бросал быстрые, короткие взгляды по сторонам. Кажется, молчаливость земляка пробуждала в писаре желание исповедоваться, и, видимо потому, что здесь не было свидетелей, он перестал скрытничать и дал волю словам.
– Мы же с тобой земляки, должны понимать друг друга, – говорил он, на ходу что-то жуя. – Правда, когда-то не того… Не слишком ладили. Но пустяки – известно, мальцы были. А теперь? Надо же трезво смотреть на все. Главное – выжить. Ты не думай, что я сержант, так мало что смыслю. Хе, черта с два! Соображать надо. Под танк бросаться действительно немного ума надо. Отдать концы – дело нехитрое. Но штарб цур рехтен цайт [1]1
умей умереть вовремя (нем.)
[Закрыть], как писал Ницше. Понимаешь? В этом вся соль.
Сволочной человек! Он заслуживал того, чтобы дать ему по морде, но Тимошкин, сжав зубы, терпел и слушал. Бойцу захотелось узнать земляка до конца, чувствовалось: он разболтался и должен открыться.
– В полку что? В полку, хоть бы и в штабе, не сладко. Не пули, так снаряды, бомбы. Вот бы в корпус затесаться. Это дело! Понимаешь? Была у меня мыслишка… Если бы не этот проклятый прорыв. Но ничего. Может, даже и лучше. Ты мотай на ус: выйдем – на передке не задерживаться. Главное – поглубже в тыл. А там – присмотреться. Ты вообще возле меня держись, я все устрою. Не пропадешь! Понимаешь?
– Что, в тыловые части лезть? – с издевкой спросил Тимошкин. Но Блищинский только удивился:
– Ну и что ж? Полезем. Подумаешь! Рапортичку напишем: так, мол, и так, полк разбили, одни остались. Стояли насмерть, дрались до конца…
– Эх ты! – сказал Тимошкин, уже не скрывая своего презрения.
– Что? Что я?
– Сволочь ты, вот что!
Блищинский фальшиво заржал и окинул бойца холодным, почти ненавидящим взглядом.
– Ах, вот как! Может, донесешь, когда выйдем? А? Плевал я на это! А свидетели где? Кто слышал? Если на то пойдет, я сказану не такое. Скажу, что ты у немцев в плену был и давал показания о наших войсках. Ну? Что? А-а, не нравится? Вот так! – Он засмеялся и уже добрее добавил: – А впрочем, я пошутил. Чтобы тебя прощупать, каким духом живешь? Проявил бдительность. И ты не обижайся: проверка! Как полагается.
И он снова заржал, оскаливая большие передние зубы. Тимошкин внимательно и несколько удивленно посмотрел на него – действительно, как знать, где у него была правда, у этого человека. Он мог ее, эту правду, подать так, что она выглядела как ложь, и наоборот, ложь у него могла показаться правдивее всякой правды.
И вдруг писарь умолк, замедлил шаг – впереди вал обрывался и из-за него показались изгородь, какие-то строения, дома, деревья. Бойцы осторожно вышли из-за вала – перед ними была окраина какого-то городка или деревни. Все кругом покойно дремало, только где-то вдали, буксуя, натужно ворчала машина.