Текст книги "Стужа"
Автор книги: Василь Быков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Азевич проснулся неожиданно, вдруг и не сразу понял, где он оказался. Вокруг было тихо, только шумел на ветру сосняк. Азевич сильно озяб, поначалу даже не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. С усилием заставил себя подняться и тут же снова опустился на колючую от хвои землю. Подумал, что сон в его положении – не отдых от страшной действительности. Скорее, наоборот. Особенно вот такой – сон-напоминание, возвращавший его в неприютное, безрадостное прошлое, которое давно уже не было для Азевича душевной усладой, а было непреходящей, каждодневной болью. Он не любил ворошить его, это прошлое, тем более переживать снова. Даже теперь, когда шла война и многие мелочи довоенного времени вполне могли показаться лучшими, чем были на самом деле. Даже способны были вызвать умиление.
В хвойной чаще было еще светло, но чертовски холодно. И Егор опять стал дышать себе под шинель, греть за пазухой вконец озябшие руки. Привидевшийся во сне Заруба навел его на мысль о Войтешонке, с которым они вместе работали в районе, и Азевич вспомнил, что тот родом из здешних мест. Из деревни Завишье, которая где-то здесь, неподалеку. Хромого Войтешонка в армию наверняка не взяли, живет себе в отцовском доме, и война ему – не война. Войтешонок должен отнестись к нему дружески, обижаться на него у Войтешонка вроде причин не было. Когда-то, старший по возрасту, Войтешонок кое в чем помогал молодому Азевичу. Накануне войны их дружба прервалась по причине ареста Войтешонка, которому, однако, повезло: после полугодовой отсидки его освободили. В райком он, разумеется, не вернулся, перебрался из местечка в родное Завишье и продолжал прерванное комсомольской и партийной работой учительство в школе. Правда, ему не повезло с семьей: вскоре после его ареста жена отреклась от него как от врага народа. Но, как говорили люди, Войтешонок зла на нее не держал. Может, женился снова или живет с родителями, этого Азевич не знал и думал теперь: надо идти в Завишье.
Он выбрался из сосняка в поле и огляделся. Дорога была рядом – старый, разъезженный большак, обсаженный березами. Эту дорогу он узнал сразу – когда-то поездил по ней от деревни к деревне, особенно в годы коллективизации, да и после, до самой войны. Дорога спустится в ложбинку, там будет мостик, а потом, через каких-нибудь пару километров, и Завишье – большая деревня над озером. Правда, в Завишье он давно уже не был, но, где живет Войтешонок, хорошо помнил – в начале тридцатых годов нередко там ночевали – вместе с Евгеном, один или с кем-нибудь из районного начальства. Родители у Войтешонка были неплохие люди, мягкие и обходительные, отец любил поговорить о жизни и политике, мать, помнил, работала уборщицей в школе.
Теперь Азевич не пошел по дороге – перескочил через канаву и пошагал придорожной стежкой за рядом старых берез. Так ему была видна вся дорога – впереди и сзади, его же можно было увидеть только вблизи. Мелкий снежок то мелькал на ветру, то переставал, исчезая где-то в облачной выси; дорога поблизости и тропинка возле берез, в общем, были сухие. Навстречу ему никто не попался. Когда дошел до околицы, начало быстро темнеть. Чтобы не идти улицей, Азевич свернул за изгородь на огороды. Пока брел возле пруда да перебирался через ограды и межи, и совсем смерклось; уже почти в темноте он перешел мокрую околицу с болотцем и приблизился к усадьбе Войтешонка. В огороде возле погребца остановился, перевел дыхание, все-таки немного опасаясь, как его примет Войтешонок. Во дворе за изгородью, кажется, никого не было. В двух окнах, выходивших на огород, было темно, может, и в избе никого не было. Азевич помнил, что у Войтешонка были две сестры, но где они жили теперь, Азевич не знал. Какое-то время он не выходил из-за погребца: стоял, приседал, вслушивался. Где-то в другом конце деревни лениво лаяла собака, а так все было тихо и безлюдно. И он решился: тихо пошел к избе. Не сразу нашел калитку из огорода, которая была плотно притворена и взята на крючок со двора. Перегнувшись, он с трудом отворил ее и, не прикрыв, шагнул во двор. Крыльцо, как он помнил, было с другой стороны, за углом. Скоба на двери не поддавалась, наверное, дверь была закрыта изнутри. Выждав, он тихонько постучал три раза, подождал, уловив какое-то движение в избе. И в самом деле, дверь скоро раскрылась, на пороге в сумраке стоял старый отец Евгена, Азевич его сразу узнал и поздоровался. Однако тот промолчал, не сходя с места и, наверно, не узнавая гостя.
– Евген дома?
Старик все молчал, и Азевич напомнил:
– Азевич я. Когда-то с Евгеном вместе работали. В райкоме, – напомнил он...
Старик шире раскрыл дверь, и он ступил через порог в глухую темень сеней, растопырив руки, прошел за хозяином в избу. Здесь было почти так же темно, как и в сенях. Старик пододвинул ему какой-то стул, и он сразу сел, чтобы в темноте на что-нибудь не наткнуться.
– А где же Евген?
– Должен приехать. Как съехал поутру... – сказал старик, взглянув в светловатое, без занавесок окно.
– И далеко?
– Да в местечко. Зерно повез...
– Вот как! Налог или на продажу?
– На сдачу. Немцы обложили. Как и советы, бывало. Надо сдавать.
Наверно, надо, подумал Азевич. То, что он не застал Войтешонка, немного огорчило его, но он утешился мыслью, что тот, возможно, скоро появится. В избе было тепло и покойно, больше нигде никого не было слышно, и он хотел спросить старика про его дочерей. Но тот перебил его собственным вопросом:
– А вы теперь из местечка или как?
– Нет, не из местечка, – сказал Азевич. – Из местечка уже давно.
Пожалуй, надо было сообщить о себе и еще что-то, но Азевич пока воздержался. Непростое это дело – рассказывать о себе. Да в такое время. Кто знает, какие у этих Войтешонков отношения с немцами. Об их отношениях с советами Азевич знал хорошо, и это также вынуждало его к осторожности.
– А Евген что – все дома? По хозяйству? – помолчав, спросил он.
– По хозяйству, а где же. Школа закрылась, нету школы. Так огород убрал, лошадь вон заимел. Колхозную. Разобрали колхозники, осталась последняя. Военная, обозники бросили. Без лошади, известно, – нельзя в хозяйстве.
– Без лошади невозможно, – согласился Азевич.
– Так он возле лошади, словно возле ребенка. Оно, конечно, в парнях не натешился, все на казенной работе. А потом – в школе.
– Тогда не до лошадей было – служили.
– Служили. Советской власти служили. Что заслужили только? – закончил старик вопросом.
Заслужили немного, согласился мысленно Азевич. И еще что заслужат, неизвестно. Кто – лошадь, а кто, может, пулю. Как многие. Может, некстати, но теперь и он вспомнил своего Белолобика, с которого начиналась его служба в районе. Тоже любил лошадь, ухаживал, старался. Лошадь и вывела его в люди. В добрый ли час только?
Евген приехал нескоро, уже совсем ночью. Старик не зажигал лампу (может, не было чем). Они все сидели в темноте, изредка переговариваясь – чтобы не молчать, когда во дворе застучали колеса и раздалось знакомое «тпру-у-у». Послышался и женский голос, – наверно, Евгенова сестра. Старик поспешил во двор, Азевич выглянул в окошко, возле которого уже стояла повозка. Хромой Евген вылез из нее и, топая возле лошади, слушал рассказ отца; младшая сестра Евгена Зоська снимала с воза какие-то узлы. Потом они вошли в сени, а старик принялся распрягать лошадь.
Азевич отошел от окна.
– Ну, привет, – негромко сказал Евген, переступая через порог.
– Здоров, браток, – откликнулся Азевич.
Поздоровалась и Зоська, сразу же подавшаяся куда-то в другую половину избы.
– Как и откуда? Какими судьбами? – спросил Евген, судя по всему, несколько удивленный этой неожиданной встречей.
– Да вот завернул по дороге...
– По дороге? Ну что ж... Это хорошо, если по дороге. А я из местечка. Как поехал с утра, так вот на весь день. Ячмень возил.
– На сдачу?
– На сдачу. За три хозяйства шесть пудов. Немцы наложили такой налог. Что поделаешь, надо отдавать.
– Если есть чем.
– Да нашлось. Все-таки колхозный ячмень сами убрали. И разделили. Запаслись. Не то что в колхозные годы.
Евген опустился на скамью, подвинул стул Азевичу.
– Садись. Может, не очень спешишь?
– Да как тебе сказать, – смешался Азевич.
– Так хоть поужинаем. Все-таки друзья были. Сколько не виделись? Года четыре?
– Четыре, да.
– Ну. Я же в этой школе три зимы проработал. Значит, четыре, как из райкома.
Как из райкома – четыре, посчитал и Азевич. Да месяцев восемь побыл под арестом. Пока не выпустили. Азевич все дрожал, чтобы не взяли его самого – за связь.
– Ну так как живется? Под новой властью? – немного освоясь в чужой избе, спросил Азевич.
Евген, не ответив, поднялся, негромко окликнул сестру:
– Нам в боковушку чего перекусить...
– Туда? Хорошо...
Сестра зажгла под потолком лампу с закоптелым стеклом, убавила огонь, чтобы меньше выгорало керосина, и принялась собирать ужин. Евген повесил на гвоздь телогрейку, помыл в углу руки, предложил помыть и Азевичу. Тот, однако, мыть руки не стал, не стал и раздеваться. Он только начал согреваться в шинели после недавней стужи и не хотел растратить уже накопленное в избе тепло. И все внимательно следил за движениями, жестами, словами и даже оттенками голоса своего недавнего друга, стараясь определить его отношение к себе. Наверно же, Евген знал или хотя бы догадывался, откуда появился Азевич в этот вечер. Но ничего подозрительного в его поведении Азевич заметить не мог. Было похоже, что тот мало интересовался гостем. Или полагал, что тот сам о себе расскажет.
Прошло немного времени, и они уже сидели в темноватой боковушке с диваном и небольшим при нем столиком. Лампа из соседней комнаты тускло светила через открытую дверь. Стол был в тени, на нем белели пустые две тарелки, тарелка с салом и хлебом. Перед тем как сесть к столу, Евген куда-то исчез и, привычно прихрамывая на левую ногу, вернулся с бутылкой и двумя стаканами.
– Вот, за встречу. А ты, может, бы разделся?
– Нет, знаешь, прозяб...
– Ну, тогда погреемся!
Он налил два полных стакана, один пододвинул Азевичу, и они молча выпили, стали закусывать огурцами.
– Смотрю, вроде неплохо живешь, – помедлив, сказал Азевич.
– Да уж как есть, – неопределенно отозвался Войтешонок. – Лучше не получается.
– В такое время...
– В такое время недолго и загреметь. На тот свет. Вон в местечке Свирида из райфо... Ты же знал его, наверно? Вчера повесили.
– Свириду?
– Ну.
– А братья Фисяки?
– А что Фисяки? Фисяки служат. В полиции. Стараются. Сами вешать будут.
Азевич ненадолго примолк, обескураженный смертью Свириды. Когда формировали партизанский отряд, этого Свириду не взяли: возражал Витковский. Мол, бухгалтер, беспартийный и вообще мало разбирается в политике. А вот в чем-то разобрался.
– А я вчера Городилова схоронил, – сказал Азевич.
– Убили?
– Помер. Простудился и помер.
– Знаешь, все перемешалось. Свириду повесили, а Дашевский вернулся.
– Ну? Вернулся? Он же в армию пошел.
– Пошел. Попал в окружение и вернулся. И уже руководит районной управой. Не гляди, что был первым секретарем райкома. Доверили.
– Удивительно! Как же так?
– А вот так. Когда меня посадили, он первым отреагировал. Будто я враг народа и так далее. Топил, как только мог. Смотри, и теперь топить будет.
– А тебя немцы... Не трогают?
– А за что меня трогать? Я с лесом не связан, саботажем не занимаюсь. Опять же я пострадал от большевиков. Это сейчас учитывается.
– А к себе не вербуют?
Евген помедлил с ответом, налил еще в стаканы.
– Было. Вот и сегодня в местечке. Приглашали в управу.
– Ну?
– Нет, я инвалид. Не имею здоровья. И немного пожить хочу. Для себя лично.
– Если бы это было можно – для себя лично, – вздохнул Азевич.
– Мне еще можно. Вот тебе нельзя. О тебе в районе известно, что ты в лесу. У Витковского. Тебе, конечно, теперь одна дорога.
Азевич неприятно поморщился, настороженно застыв от стука дверей в сенях. Но это пришел старик, звякнул ведрами. Евген повернул голову.
– Тата, ты это – подожди поить. Пусть постоит еще.
– Пусть постоит. Я не сейчас...
– Да. А то... Быстро ехали, вспотел. Ну так возьмем понемногу?
Они еще выпили – охотно Войтешонок и без особой охоты Азевич. Он давно уже не пил водки, и теперь у него непривычно закружилась голова, стало неприятно и тревожно.
Может, не надо было заходить к Войтешонку. Ну а куда заходить? Нет, все же его бывший друг не такой, как может показаться, он не выдаст. Если бы только его можно было сагитировать на борьбу!
– Колхоз развалился? – спросил он, чтобы не касаться личного, не очень приятного Войтешонку.
– С первого же дня, как наши отошли. Разделили землю, скотину. Урожай собирали единолично. Молотили каждый себе. Правда, было негде – гумен же мало осталось. Мы в тристене кое-как обмолотили.
– А заготовки?
– Заготовки само собою. Как и в колхозе. Сдали, и еще осталось.
– И много осталось?
– Да больше, чем при колхозах. Можно сказать, этот год мужики с хлебом будут. Не то что когда-то: триста граммов на трудодень. Вон в том году отец коней пас, Зоська в полевой работала. Пошел на окончательное распределение – принес в торбочке. Заработок за год.
– У вас бедный колхоз, – сказал Азевич.
– Бедный. А где он – богатый? «Пограничник»? Ну там побогаче, потому что земли получше. Там на трудодень по полкило вышло. А у остальных?
Разумеется, жили не богато, бедно жили, хлеба хватало только до весны. Картошки тоже. Но это тогда мало заботило начальство, гораздо больше – выполнить план, поставки, выплатить налоги, самообложение, заем. Считалось, что крестьяне как-нибудь прокормятся – с огородов, от коровок. Первой заповедью было обеспечить город, исполнить свой долг перед государством.
– Но кто же воевать будет? – сказал Азевич. – Или так и останемся под немцем?
– А это уж как хотите. Мне, например, и под немцем неплохо. Может, получше даже.
– Вот как! – вырвалось у Азевича.
– А что? Что я заслужил у Советов? Работал как проклятый в райкоме, ночей не спал, недоедал, мотался по району. Коллективизация, индустриализация, классовая борьба. А что заработал? Тюрьму. Знаешь, как меня там били? Резиновым шлангом по почкам, карандаши между пальцев затискивали. Да еще признавайся им черт знает в чем. Что в организации белорусских фашистов состоял. Нигде я не состоял – я был честный большевик. Бедняцкий сын. Инвалид с детства.
– Однако выпустили.
– Выпустили? А как выпустили? Испаскудив тело и душу, выпустили. Они же меня в сексоты подписали.
Азевич удивился – не тому, что Войтешонка завербовали в сексоты, а что тот говорит об этом. Никогда никто и нигде ему в том не признавался, а этот, гляди, признается. Впрочем, теперь чего уж бояться? Теперь бояться было нечего – Азевич ни с какой стороны не представлял для него опасности.
– Так что, видишь, я агент НКВД. А ты, может, тоже агент? – вдруг спросил Войтешонок, уставясь в него взглядом.
– Нет, что ты...
– Конечно, ты не признаешься. А мне почему не признаться своему человеку? Я же – не немцу, правда? – улыбнувшись, закончил Евген.
– Я все-таки думал, что ты человек надежный. Помню, как работали...
– А я и надежный. Не бойся, не выдам. Не побегу к Дашевскому. Но и листки ваши на стенах клеить не буду. Вон в Залесье поклеили – ребята из семилетки. Теперь сидят в подвале, в полиции. Матери ревут, рвут на себе волосы: постреляют ребят. Борцы называется!
Азевич напряженно размышлял, стараясь что-то определить в Евгене, хотя его друг в общем становился ему понятен: обжегся на советской власти. По своей ли вине или по чужой – неизвестно. Но, по всей видимости, теперь их пути окончательно расходились. Евген останется – хозяйствовать на отцовском подворье, ухаживать за лошадью, кормить кур и свиней. Вернется к истокам, в крестьянскую жизнь, которой недобрал в молодости. Что ж, может, это не так и плохо. Ну а вот Азевичу из объятий войны, наверно, не вырваться, война вцепилась в него, как злой пес, – зубами и когтями.
– Знаешь, Евген, – сказал он. – Позволь мне спрятаться у тебя. На какую неделю.
– Спрятаться? – переспросил Евген и вслушался. В боковушке были слышны шаги, это прохаживался по избе отец, а так всюду было тихо. – Нет, не могу. Прости, но не могу.
Он встал со стула, прошел в другую половину, но скоро вернулся с портсигаром и спичками.
– Закуришь? Нет? Ах, да ты же и тогда не курил. Не научился... Знаешь, не могу я тебя прятать. Если что – подумаешь: выдал. Опять же у меня отец, сестра. Ведь я за них в ответе. Так что ты уж где-нибудь в другом месте. У какого-нибудь активиста. Я, знаешь, уже не активист.
– Не активист, – скупо подтвердил Азевич.
– Хлеба, ну там продуктов – это пожалуйста. Это теперь мы имеем. Ешь и с собой бери. А прятать – извини.
Он враз поскучнел от непосильной для него просьбы Азевича, как, наверно, и оттого, что вынужден отказать другу. Азевич тоже опечаленно нахмурился. И что ему теперь делать? Где переночевать? Даже если его здесь оставят до утра, как утром уйти из деревни? Увидят – узнают. Так что, пожалуй, надо прощаться, думал Азевич.
– Ну что ж, спасибо за ужин, – сказал он, давая тем понять, что собирается уходить, и тая слабую надежду, что, может быть, Евген еще передумает, начнет уговаривать остаться. Хотя бы на ночь. Но Евген, похоже, не собирался передумывать и спросил о другом:
– Если не секрет, куда путь держишь?
– А вот это секрет, – грубовато сказал Азевич.
У него уже пропало желание продолжать разговор; в самом деле, надо было решать, куда податься.
– Желаю удачи! – добавил он и поднялся с дивана.
Войтешонок также встал, приподняв плечо, скособочился возле стола.
– Какая удача! Сберечь бы голову...
– Вот и береги.
Не сказав больше ни слова, Азевич вышел из избы.
Над деревней давно уже собралась ночь, глухая темнота лежала на подворье, лишь вверху, за черными кронами голых деревьев, немного светилось осеннее небо. Азевич так и не решил, куда податься отсюда, и скорее инстинктивно свернул мимо сараев в конец двора, на огороды; перелез через ограду, ввалился в какую-то яму с хворостом или сухим бурьяном на дне. Выбравшись из нее, почувствовал, что от сапога совсем отвалилась подошва. Еще чего не хватало, встревоженно подумал Азевич, оглядываясь в темноте в поисках выхода с огорода. Наткнулся коленями на колючую проволоку и, поколовшись, едва перелез через нее. На сухом травянистом лугу, за огородами, идти стало удобнее, и он решительно направился в поле – прочь от деревни.
Довольно далеко отойдя от нее в совершенной темени, оглянулся, но ничего уже не увидел – вокруг простиралось ветреное ночное поле, местами, будто солью, присыпанное по траве снежной крупой. Под ногами шуршало жнивье; по пути временами встречались одинокие полевые деревья и ничего больше. Несколько раз он спотыкался о невысокие, поросшие бурьяном межи, проложенные осенью после раздела колхозной земли, и вспомнил, каких трудов стоила когда-то ликвидация этих межей, с каким скандалом их перепахивали. А тут, смотри, как скоро они опять появились – без сельсоветов и землемеров – враз и в полном согласии. За долгие, трудные годы крестьяне так и не приучились к совместным хозяйствам. Оно, может бы, и приучились, как-то бы и пообвыкли, если бы колхоз давал хоть какую-нибудь возможность для прожитья, а то до самой войны в деревне царила сплошная нищета и голодуха. Только и спасали людей огороды, те сорок соток, с которых кормили детей, стариков да еще сдавали государству. Выполняли пятилетки. Крепили оборону. Не слишком, однако, укрепили...
Азевич стал помалу успокаиваться, отходить от обиды на Войтешонка, подумал, может, тот был и прав. Еще неизвестно, как бы на его месте поступил он, Азевич.
Но на своем – решения не находил. Не дай Бог ему попасть в руки немцев – пощады не будет. В который раз он начинал думать, что лучше всего было бы перейти линию фронта. Только где он, тот фронт? Как до него дойти? Выпадет снег, ляжет зима, а у него, как на беду, оторвалась подошва, которая так мешала в ходьбе, что заболела нога. Все время надо было ставить ее боком, поднимая повыше.
Но вот открытое поле вроде кончилось, на пути встали сплошной черной стеной густые низкорослые заросли, и Азевич минуту размышлял, в какую податься сторону. Лезть в мрачный кустарник ему не хотелось. На ветру он содрогнулся в ознобе, да так сильно, что испугался: вдруг заболеет. К тому же все сильнее чувствовал с вечера донимавшую его усталость, дыхание стало необычно горячим, в горле собиралась горечь, все время хотелось остановиться, передохнуть. Но все-таки при ходьбе было теплее, и он пошел вдоль опушки. Под ногами шуршал сухой быльник, от зарослей он держался поодаль, чтобы не залезть на сучье, не зацепиться. И все-таки зацепился за что-то в темноте и упал. Не очень сильно ударился, но поднялся не сразу, перевалился на бок в мерзлой траве, полежал минуту. Потом медленно, с усилием встал на ноги, опять побрел в поле.
...Тогда Азевич не думал, надолго или нет, но остался у Исака, начал новую жизнь в его пустой риге. Первую ночь переночевал неплохо, хотя и зверски замерз, а следующих два дня был в поездках по району – одну ночь переночевали с Зарубой в Клещевке, другую – снова в Кандыбичах. Заехать домой все не выпадало, и как-то на неделе к нему наведался отец. Приехал в исполкомовский двор, и они встретились там на конюшне. Отец выглядел необычно встревоженным, сверх меры озабоченным чем-то, может, не нравился ему столь ранний вылет Егора в люди. Он мало рассказывал о деревне, больше расспрашивал, как и что здесь, в местечке, а сам не мог согнать с лица крайней озабоченности и все трудно, протяжно вздыхал. Егор успокаивал его, как умел, да и из-за чего было тревожиться? Он среди добрых людей, возле начальства, при деле, авось не пропадет. А работа? Не труднее, чем на хозяйстве, не надо особенно рвать кишки – слава Богу, не в лесу на делянке. Всего и забот, что досмотреть коня, вовремя накормить, напоить. Но это Егор умел, был приучен с детства. Отец привез кое-что из продуктов – кусок сала, пару колбас, мать прислала пару чистого кужельного белья, наказывала приехать в субботу, попариться в бане. Но Егору было не до бани – свободного времени выпадало до крайности мало, и то, что оставалось от поездок, отнимала учеба. Три раза в неделю комсомольцы собирались в кружок ленинизма, изучали ленинские труды; на этот раз читали «Шаг вперед, два шага назад».
Не сказать, чтобы Егору все это было интересно, но он стыдился не ответить на вопрос, особенно когда спрашивала Полина. К тому времени она стала заместителем комсомольского секретаря и руководила политзанятиями. Кажется, она была старше Егора, но выглядела совсем молодой девушкой с каким-то остреньким, очень проницательным взглядом, который не то дразнил, не то как-то таинственно испытывал собеседника. И часто улыбалась. Егор тайком любовался ею, особенно когда она выступала в кружке с докладом или рассказывала про ленинские заветы. Работала она в женотделе – заместительницей заведующей Иды Шварцман.
Из районного начальства Егор знал немногих, в райком, за церковью, ни разу еще не заходил. Ему хватало райисполкома да своего начальника Зарубы, которого он почитал больше других, и, чем дольше работал с ним, тем больше к нему привязывался. Заруба был на редкость самоотверженный труженик, большую часть времени проводил в поездках – все на людях, на собраниях. О своем возчике он заботился, словно отец. Если, случалось, угощали, то он звал перекусить и возчика, если ночевали, то просил устроить на ночь и Егора. Был неразговорчив в дороге, иногда, правда, расспрашивал Егора о его деревне, и Егор скупо рассказывал. Заруба, не перебивая, слушал, вздыхал, но чувствовалось, продолжал размышлять о своем. Впрочем, размышлять предрику было о чем, особенно когда в районе началась сплошная коллективизация.
Как-то в начале Великого Поста они намеревались ехать в Вязники – самый дальний сельский совет за пущей. Заруба с вечера объявил, что выедут в восемь утра. С полвосьмого Егор уже заложил возок и стоял во дворе в ожидании предрика. Но Заруба не появлялся. Шло время, и Егор зашел в приемную уточнить, когда они выедут. В приемной были секретарша Римма и еще три или четыре райисполкомовских служащих. Из кабинета Зарубы слышался чей-то встревоженный голос, его перебивал другой, – похоже, там спорили. Секретарша и мужчины в приемной молча, напряженно вслушивались, хотя понять смысл спора было невозможно. Егор, постояв недолго, собрался было идти к своему Белолобику, как широко растворилась дверь кабинета, и оттуда выскочил низкорослый, щуплый человечек в шинели. На ходу надевая на бритую голову красноармейскую буденовку, он, будто споткнувшись, остановился перед Егором. «Ты кто?» – «Азевич», – сказал Егор. «Какой Азевич?» – «Ну возчик». – «Чей возчик?» – «Председателя», – смутился Егор под откровенно придирчиво-злым взглядом этого человека, который тут же и выскочил из приемной. Егор тоже хотел уйти, но из кабинета разом вывалилось еще несколько человек, за ними вышел Заруба. Его всегда суровое лицо с насупленными бровями показалось Егору совершенно растерянным. Предрика что-то сказал секретарше и, завидев Егора, бросил: «Распрягай, не поедем». Егор недоуменно пожал плечами и пошел распрягать. Поставил Белолобика в конюшню и, чтобы узнать, как быть дальше, снова зашел в приемную. Там он застал одну заплаканную секретаршу, которая собирала со стола бумаги и тихо сказала Егору: «Товарища Голубова арестовали. И ветврача Бутевича. И Слямзикова с льнозавода». – «За что?» – вырвалось у Егора. «За что? – подняла на него покрасневшие глаза Римма. – Не знаешь за что? Враги народа».
Егор молчал, никого из арестованных он не знал. Но если арестованные – враги народа, так что же? Тогда хорошо даже, что их арестовали. Тем более что врагов народа у них арестовывали не впервые, осенью взяли шестерых, об этом писала районная газета; а минские газеты описывали, как врагов народа разоблачили даже в правительстве. А перед тем по всем деревням раскулачивали. В его деревне раскулачили и выслали две семьи кулаков. Одну из них Егор даже помогал отвозить на станцию. Шла классовая борьба, классовый враг сопротивлялся. Егор об этом уже был наслышан.
Остаток дня Егор провел на конюшне – прибирал стойло, отгреб навоз от ворот, тщательно вычистил своего белолобого любимца. Когда стало темнеть, хотел пойти в Исакову ригу – вечер как раз выдался свободный, комсомольской учебы не было. Заканчивая развешивать на стене упряжь, услышал, что кто-то вошел. Он оглянулся. В раскрытых дверях конюшни стоял молодой человек в полушубке и шапке-кубанке. Быстрым и острым взглядом зашедший окинул пустые лошадиные стойла и остановил свой взгляд на Егоре. «Что, один здесь?» – «Один», – несколько удивившись, ответил Егор. «Никуда не едешь?» – «Никуда. А что?» – «Тогда через часик подойдешь?» – «Куда?» – «В райотдел ГПУ. К товарищу Миловану». Егор хотел спросить, где это ГПУ, но не успел, молодой человек исчез из конюшни. Егор повесил хомут и прислонился к стойлу. Чем занимается ГПУ, он уже слышал и сейчас даже обеспокоился: чем он заинтересовал эту организацию? Уж не натворил ли чего? Но вроде – нигде ничего, иначе сказал бы товарищ Заруба. Может, допустил какие разговоры? Так, кажется, нигде и ни с кем не разговаривал ни о чем недозволенном.
Довольно, однако, растревоженный, час спустя он вышел из исполкомовского двора и направился в сторону церкви. Он намеревался у кого-нибудь спросить, где ГПУ, но на улице никто не попался навстречу. И он прошел мимо церкви, мимо райкома партии, в котором сегодня арестовали первого секретаря. Во всех окнах райкома горел свет, слышались голоса, на крыльце появился какой-то человек в подпоясанном пальто, Егор спросил, где ГПУ. Тот от неожиданности уставился на него испуганным взглядом, а потом торопливо показал на церковь. «Вон там, за собором. В поповском домике с синими ставнями».
И правда, за церковью под старым кленом приютился небольшой, симпатичный домик с низким крылечком; занавешенные изнутри окна заметно светились в зимних сумерках. Егор взошел на крыльцо и постучал. Дверь открыл кто-то невидимый в темных сенях, повел в освещенную комнату. За столом, накрытым новой кумачовой скатертью, сидел тот самый человек с бритой головой, который встретился ему в исполкоме. Товарищ Милован, вспомнил Егор. Кажется, тут было холодно, на гепеушнике топорщилась наброшенная на плечи шинель с широкими синими петлицами на воротнике. Не спеша начать разговор, тот внимательно осмотрел Егора, который смущенно остановился поодаль от стола, в тени абажура большой двенадцатилинейной лампы, низко висевшей под потолком. Милован, однако, велел подойти ближе, и Егор ступил два шага к столу. На конце его лежала новенькая суконная буденовка с шишечкой наверху и синей звездой спереди. Поверх синей звезды блестела и еще одна, металлическая, звездочка. Хороша была буденовка, не то что его шапка-кучомка, которую он рассеянно теребил в руках.
С непонятной доброжелательностью гепеушник стал расспрашивать, откуда Егор родом, сколько земли имеют родители, как давно он служит возчиком в исполкоме. Егор сдержанно отвечал, чувствуя, однако, что не за тем его позвали сюда, чтобы узнать, сколько земли у его родителей. Наверно, интерес их в другом. И в самом деле, расспросив, Милован помолчал недолго, будто собираясь с мыслями. Его худое, в вялых морщинах лицо странно посуровело, и он решительно вздернул сползавшую с плеч шинель. «Куда чаще всего ездит Заруба?» – спросил он и, полный внимания, застыл за столом. Егор растерянно переступил с ноги на ногу, поняв, что с этой минуты начинается главное. Но зачем он спрашивает об этом возчика, почему не спросит самого Зарубу? «Не знаю, всюду ездит», – сказал Егор. «А как часто наведывается в Кандыбичи?» Соображая, как лучше ответить, Егор медлил, он уже чувствовал, что не должен что-то выдавать из жизни своего председателя, но как было что-либо скрыть? И он старался отвечать как можно туманнее, неопределенно, с молчаливыми паузами. Это наконец возмутило сурового гепеушника, от первоначальной доброжелательности которого не осталось и следа. «Ты не морочь мне голову, а отвечай прямо! Сколько раз были с Зарубой в Кандыбичах?» – «Так я не считал. Может, раз или два». – «Врешь, не два! Лучше подумай, вспомни!» – «Не помню я». – «Что, слабая память? Комсомолец, кажется?» – «Ну комсомолец», – ответил Егор и впервые открыто взглянул Миловану в глаза. «Если комсомолец, так обязан сотрудничать с органами! – сурово объявил гепеушник. – За уклонение, знаешь, что бывает?»
Очень все это не нравилось Егору, главным образом потому, что этот человек тайно выспрашивал его про Зарубу. Очень не хотел исполкомовский возчик выдавать какие-то секреты своего начальника, что-то в нем упрямо сопротивлялось тому, и уже появилась трудно преодолимая враждебность к этому бритоголовому следователю. Стоя посередине комнаты, он подумал, что завтра обо всем расскажет Зарубе. Но Милован, словно разгадав намерения возчика, предупредил строго: «О нашем разговоре никому ни-ни! Ни единого слова. Понял?» Минуту он испытующе повглядывался в озабоченное лицо Азевича, а затем, перехватив его взгляд, спросил потеплевшим голосом: «Что, нравится буденовка? То-то! Не всем полагается. Надо заслужить. А теперь иди. Понадобишься – вызову».