Текст книги "Стужа"
Автор книги: Василь Быков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
– Ну спасибо вам, люди.
– Богу спасибо, – сказал дед, все время молча следивший за ним из запечья.
Потом села за стол семья. Азевич же, сытый и согревшийся, снял наконец шинель, сапоги и, не снимая френча, вытянулся на скамьях. Наган и сумку положил в изголовье, винтовку устроил подле, у стены. Укрыться ему дали старый тулуп, но было тепло, и он пока оставил его в ногах, а сам с давно не испытанным наслаждением отдался покою. Хозяева в избе вели себя сдержанно, разговаривали полушепотом – от робости или из уважения к гостю. Но эта их сдержанность не очень нравилась Азевичу: казалось, тихо переговариваясь, имеют в виду его. Оттого было немного тревожно, но он отгонял от себя это недоброе чувство – ну что они ему сделают? Впрочем, кажется, люди как люди, хозяин сам натерпелся на войне, мог понять солдата. Он уже засыпал, когда стукнула дверь, кто-то вышел, но скоро вернулся в избу. Дед с тихими охами устраивался на печи; послышался тихий ритмический шепот – кто-то молился на ночь. Последним он услыхал тихий вопрос молодухи, затворена ли дверь, и уснул.
Спал без снов, отрешась от своих забот и всего на свете. Но вдруг неизвестно отчего проснулся. Из-за внезапно охватившего его беспокойства не сразу понял, что это снова стукнула дверь. Была еще ночь, вроде все спали, но почти беспричинная тревога вдруг обернулась сонным испугом, и он вскочил на ноги.
– Хозяин! Хозяин!! Где хозяин?
Ему никто не ответил, хотя он чувствовал, что его услышали. Но все молчали. Но где же хозяин? Кажется, он ложился вместе со всеми, вечером вроде никто не выходил из избы, не вышел ли он сейчас? Наконец на его встревоженный голос из запечья отозвалась женщина:
– Да он к корове... Корова там стельная, так он посмотреть.
– Корова? Где корова?
Азевича трясло – от испуга и черного, тяжелого подозрения, в котором он уже – чувствовал – не ошибается.
– В хлеву, там, за двором.
Азевич наскоро обулся, шатаясь со сна, накинул на себя шинель, подхватил ремни от кобуры и сумки, винтовку. Молча, не прощаясь, выскочил через сени в серый ночной сумрак, бросился к закрытым дверям сарая, потом к другому сараю, негромко окликнул:
– Хозяин! Хозяин!..
В ответ лишь тихо прокудахтала в сарае курица, да где-то сонно отозвалась свинья. В других сараях было тихо, хозяин не откликнулся, и Азевич сердито выругался. Кажется, он все понял правильно.
Он выскочил на улицу и остановился, не зная куда податься. Хотел назад, в лес, откуда пришел вечером, но вовремя понял: по дороге догонят. И он перемахнул через дорогу в поле; едва не вывихивая стопы, перебежал пашню и по истоптанной шершавой стерне побежал в ночь. Вокруг лежало темное поле, местами высились в темноте голые кроны одиноких полевых деревьев, дул упругий холодный ветер, но снега или дождя еще не было. Низкое небо густой чернотой давило серый полевой простор, до утра, наверно, было еще далеко. На бегу согрелся, скоро, однако, почувствовал, что выматывается. С сожалением вспомнил про свой оставленный под лавкой рюкзак, впрочем, пусть подавятся его жалким имуществом, ему бы голову сберечь. Но он все не мог сообразить, в каком направлении идти, хотелось лишь подальше от того предательского хутора, где так сочувственно приняли, накормили, положили спать. Ясно, чтобы выдать полиции, потому что куда же еще среди ночи мог исчезнуть хозяин? Ему еще повезло, что услышал, проснулся, а то бы на рассвете взяли тепленьким, как Клименкова. Теперь уж не догонят, теперь уйдет, пусть ищут ветра в поле.
Постепенно он сбавил шаг, пошел медленнее. Миновал какой-то голый кустарник, за которым началась мягкая трава под ногами – наверно, опять луг или речная пойма. Если пойма, то плохо – можно набрести на реку, как в темноте через нее перебираться? Он все время напряженно всматривался в ночь, стараясь на фоне светловатого ночного неба различить, что там, впереди, – как бы снова не наткнуться на хутор или деревню. Он уже опасался поселений и людей, знал: от тех и других надо держаться подальше. Но и как вовсе обойтись без людей? Наверно, скоро начнет светать, что тогда делать? Где укрыться? Как перебыть день?
Рассвет застал его в поле, возле зарослей мелколесья – ольшаник вперемежку с молодым березняком тихо высвистывал на ветру свою осеннюю песню. Азевич пошел вдоль опушки, уже вовсе не соображая куда. Он хорошо согрелся, даже вспотела спина, винтовка привычно давила плечо, неуклюже болталась на бедре толстая городиловская сумка. И как только стало лучше видно вокруг, он высмотрел невдалеке среди кустарника одинокую сосенку, сквозь заросли пролез к ней. Наверно, винтовка ему уже не понадобится, подумал он и, сняв ее с плеча, сунул под низкие ветки сосенки. Туда же затолкал и сумку. Отойдя, оглянулся: место в общем казалось приметным, сосен тут было немного, а эта стояла ближе других к опушке, напротив одинокого дерева в поле. Наган, разумеется, он пока не бросит, наган еще может понадобиться. А вот кобура ему ни к чему, размахнувшись, он швырнул ее подальше в кустарник. Теперь внешне ничто не выдавало в нем партизана. Он просто человек. Прохожий. Идет из окружения.
Когда окончательно рассвело, впереди, в каком-нибудь километре, он заметил дорогу с рядом телеграфных столбов и одинокой повозкой вдали. Ему надо было переходить поле, и с дороги его могли заметить. Он остановился. Наверно, разумнее было забраться в кустарник, все-таки там теперь укрытнее, чем в голом, открытом поле. И он, свернув в чащу, побрел между зарослей, обходя самые густые места, временами нагибаясь под низкие ветки, придерживая картуз на голове. Тут уж никто его увидеть не мог. Плохо только, что он не знал, как долго протянутся эти заросли и когда он выберется на открытое место, чтобы оглядеться, понять, где очутился. Все-таки ему надо было держать направление на юг. Вот только пойми, где тот юг...
Так он набрел на чащу хвойного молодняка, который по-летнему зеленел среди серого осеннего мелколесья, и забрался в его середину. В гуще колючих сосенок было тихо, почти безветренно, и Азевич боком опустился на мягкую, устланную хвоей землю. Пожалуй, тут он и устроит дневку, отдохнет после ужасной ночи. А главное, решит, как быть дальше, куда податься. Ибо такое блуждание, чувствовал наверняка, хорошо не кончится. Кончится бедой, которая может стать для него последней.
Хвойные верхушки пошатывал несильный утренний ветер, внизу же было затишье. Азевич скорчился на боку, сомкнул в широких рукавах озябшие руки. Голову, насколько было возможно, втянул в расстегнутый воротник шинели, дышал себе на грудь – тем согревался. Мысленно он не первый раз перебирал знакомые места района, деревни, куда когда-то наведывался, припоминал кое-кого из знакомых. Теперь не на каждого можно было рассчитывать, многие, наверно, в армии или подались на восток, кое-кто переметнулся к немцам. А если и не переметнулся открыто, то в душе вряд ли сочувствовал недавним руководителям района, местным активистам. Прежде чем к кому-либо наведываться, надо хорошенько подумать, припомнить, чем тот дышал в недавнее, предвоенное время, в годы классовой борьбы, разоблачений врагов народа. Пусть тогда и вырвали многое с корнем, но, наверно, не все. Наверно, немало еще и осталось, разве не обнаружилось это в начале войны, оккупации? Вот хотя бы и этот окруженец, к которому он так неудачно забрел вчера: накормил и мягко постлал на скамьях, а сам ночью – в полицию. Недаром вечером не позволил что-то сказать старику, наступил на язык. Сволочь! Фашистский прихвостень!
Все-таки лежать на голой, стылой земле было холодно и неудобно. Он вертелся и так и этак, стараясь согреться, но зябли бока и особенно ноги. Наверно, минуло немало времени, пока тело немного попривыкло к стуже и Азевича начала окутывать тягучая сонная немощь. Хотя он и уговаривал себя не спать, но ощущение опасности постепенно притуплялось, наваливалась дрема. Все-таки в лесу, в чаще, не то что в поле или при дороге, здесь было спокойнее. На грудь, за пазуху он надышал немного, стало даже казаться, что начал согреваться. Продолжали, однако, мерзнуть промокшие с вечера ноги. Сапоги развалились до основания.
...В лесу выручали постолы с подостланным внутри сеном. Если уберечься от воды, по сухому снегу. Постолы неплохо служили даже и в крепкий мороз, который усиливался к вечеру. Мужики хорошо наработались, пока загрузили на станции свои кубометры рудстойки, в деревню возвращались уже в сумерках. Конь у Егора был неплохой, немолодой, но старательный, тягловитый Воронок, которого он заботливо укрыл во дворе попоной, бросив охапку свежего сена, – хрумстай, Воронок, отдыхай до завтра. Впрочем, завтра предполагался коню выходной, а Егору – праздник. Крещение. Завтра мужики в бор не поедут – поедут в местечко, к церкви. Правда, Егор в церковь ехать не имел намерения, ему надо было слетать к Насточке, хотя он и не решил, когда это сделать, сегодня или, может быть, завтра, на святой вечер. Насточка жила в соседней, через поле, деревне Старовке, жители которой почти сплошь были католики, в их же деревне обитали православные. По праздникам католики ездили «до костелу» за двадцать километров, в свое местечко Альхимовичи, а эти – в другую сторону, за восемнадцать, в Межево, где были церковь и синагога. К тому времени в местечке Межево уже утвердились и районные власти – райком, райисполком, нардом и все остальное. Костела там не было.
Пока мать собирала ужин проголодавшемуся сыну, тот разувался – скинул намерзшие постолы, развесил в запечье портянки, пусть сушатся. Там же нашел шерстяные носки и достал из-под кровати свои юфтевые сапоги. Сапоги были его заботой. На погулянку в постолах не пойдешь – нужны сапоги. Только его, видно, отгуляли свое и готовились окончательно оскалить зубы, хотя он и подбивал их не однажды. Новые сапоги нужны были позарез, но где их взять – в лавке не купишь. И сшить негде: частных сапожников извели, а чтобы сшить в артели, требовалась справка о том, что все по хозяйству уплачено. К сожалению, в их хозяйстве далеко не все было уплачено, и при отце о сапогах Егор даже не заводил разговор.
Он обувался на лавке, а мать бросала в его сторону недовольные взгляды, но не спрашивала, не упрекала, лишь скупо спросила: «Пойдешь?» Он не ответил, хотя точно знал, что пойдет. Вчера мать ворчала: «Вот окрутила, так окрутила эта полячка». Это она про Насточку. Егор молчал, хотя чувствовал, что никто его не окручивал, тем более такой мотылек, как Насточка, и если он ухаживает за ней, так по своей доброй воле. О предстоящей встрече он думал все время в лесу, пока ворочал там намерзшие бревна, думал по дороге со станции, и теперь пришло его время. Да и Насточка ждет. Досадно, что сестры Нинки не было дома, и он не знал, будет ли вечеринка у Суботков, в чью просторную избу собиралась молодежь с гармонью. «А где же Нина?» – спросил он, натягивая на крутоватые плечи сатиновую сорочку с белыми пуговицами по воротнику. Был он парень ничего себе с виду, высокий и краснощекий, имел девятнадцать лет от роду, мечтал о скорой военной службе и недавно вступил в комсомольскую ячейку. «А у Суботков», – сказала мать. «Что, танцы?» – «Какие танцы – начальник из района приехал, собрание идет. И отец там, и Нина». Собрание так собрание, подумал Егор, собраний в то время хватало, почти каждую неделю шли в деревнях собрания. И все-таки он недовольно поморщился, причесывая перед зеркалом мокрые вихры. Странным образом с опаской почувствовал, что то собрание может нарушить весь его сегодняшний план.
И в самом деле предчувствие его не обмануло. То собрание не только разрушило его ближайшие намерения, но и переиначило всю его последующую жизнь.
Не успел он дохлебать свой суп на разостланной свежей скатерке, как в избу, запыхавшись, вбежала Нинка. Неуклюже завозился в дверях и еще кто-то, кого в вечернем сумраке не сразу можно было и узнать. Но узнав, Егор точно понял: за ним. Это был сельсоветский секретарь Прокопчук, который сразу, с порога, озабоченно заговорил: «Вот хорошо, застал. А то Нинка говорит, в Старовку браток побежит, так это, понимаешь, нужда есть в тебе...» – «Ну?» – «Такое ну – надо после собрания председателя РИКа в район отвезти...»
Егор готов был возмутиться, но сдержался, смолчал. Лишь с обидой подумал: приехал из лесу, не успел поесть, завтра выходной, Насточка... Помолчав, раздосадованно бросил: «А он что – безлошадный?» – «Не безлошадный, но возчик его подупал, ехать не может». – «А, подупал!» – понимающе хмыкнул Егор. «Ну набрался, спит у Залевских. Так что выручай, ты же комсомолец...»
О том, что он комсомолец, Егору напоминали не впервые, и это всегда значило, что он что-то должен: или услужить кому, или подежурить в сельсовете, или куда-нибудь съездить. Его принадлежность к комсомолу не только ничего ему не давала, но временами, когда от него чего-нибудь требовали, даже обезоруживала, и он не находил, как отказаться. Вынужден был слушаться. Как бы то ни было, поход в Старовку теперь отменялся. Наскоро поужинав, Егор надел новую, с овчинным воротником поддевку и пошел на собрание. На дворе у Суботков стояли группы мужчин, курили; тут же, возле хлева, приткнулся синий с красными оглоблями председательский возок, над которым, укрытый попоной, жевал сено вороной конек. Егор обошел этого шустрого, наверно, не старого еще коня с белым пятном на лбу, тот подозрительно покосился на незнакомца, продолжая выбирать из возка клоки сена. Может, что-то почувствовал – нового хозяина, что ли? Или что теперь судьба свяжет их на два долгих года новой, неспокойной, полной всяческих передряг жизни?
Егор даже не зашел на собрание, постоял с мужиками на крыльце, а как только из избы хлынули во двор люди, взялся за упряжь, сложенную тут же, в передке возка. Он запряг коня, чувствуя некоторую неловкость оттого, что брался за чужое дело, и все поглядывал через плечо на крыльцо, где в окружении мужиков появился председатель райисполкома Заруба. Этого Зарубу Егор видел всего несколько раз – на собраниях в деревне да однажды в районе возле столовки, разговаривать же с ним ему не приходилось. И теперь, как только Заруба подошел к возку, Егор скромно поздоровался и начал выезжать со двора.
Ехали оба молча. Заруба, спрятав крупное лицо в воротнике черного полушубка, по всей видимости, еще не отошел от запальчивых выступлений мужиков на собрании. Егор молчал тем более – хотя бы из уважения к высокому начальству. Конь, наверно, отдохнул, подкормился и споро бежал уезженной полевой дорожкой. Егор не погонял его, лишь изредка легонько подергивал ременные вожжи.
Тем временем зимний вечер перешел в ночь, по обе стороны от дороги в морозном тумане лежали заснеженные поля, перелески, потом начались мрачноватые дебри Голубяницкой пущи, и Егор озабоченно подумал, где же он заночует сегодня? Ни домой, ни в Старовку, наверно, уже не попасть, ночлег надо будет искать в местечке. Правда, там был один знакомый, примак из его деревни, но жена примака не очень жаловала таких вот ночлежников. И Егор подумал, что к примаку не пойдет. Тогда куда же?
Он так ничего и не решил на лесной дороге, а, когда выехали в поле, Заруба тихо обронил: «Тут повернешь налево». Егор потянул вожжу, и конь послушно свернул на боковую дорожку, в ложбину, за которой, помнил Егор, протянулись по косогору избы длинной деревни Кандыбичи. Там же был сельсовет и школа в бывшем панском имении.
Когда они въехали на деревенскую улицу, кое-где в избах еще светились окна, но постепенно одно за другим гасли – было, наверно, за полночь. Заруба не сказал, куда править, и Егор, отпустив вожжи, дал волю коню. Тот тупал-тупал и наконец остановился под огромным деревом возле длинного здания школы. На ее углу от близко к стеклу придвинутой лампы тускло светилось замерзшее окно. Заруба тяжеловато выбрался из возка и негромко постучал в стекло. Потом он пошел за угол и пропал, ничего не сказав Егору, который с вожжами в руках остался сидеть в возке. Сидел, однако, недолго – из-за угла появился человек в наброшенном на плечи тулупе, с фонарем «летучая мышь». Он подал Егору знак заезжать, добавив: «Распрягай. Лошадь – в сарай, пусть кормится». И пошел в дом. Ощутив легкое недоумение, Егор распряг коня, завел в темный сарай, прибрал упряжь и остался стоять во дворе, не зная, что делать дальше. Кажется, ехали в местечко, а приехали в Кандыбичи. Хотя начальству виднее. Если его отсюда отпустят домой, то часа за два он дойдет до Старовки. Насточка, может, еще не спит.
Однако не отпустили.
Вскоре приотворилась дверь, и все тот же человек в тулупе позвал его в дом. Егор прошел за ним через пустой темный зал и очутился в тесной, жарко натопленной комнатке, освещенной стоявшей на подоконнике лампой. Свободный от бумаг конец стола занимали тарелки с какой-то закуской, а на полу возле голландки вовсю паровал самовар. В гимнастерке, без пояса, с орденом на груди сидел за столом Заруба, пил чай. «Ну, чайку попьешь, погреешься?» – спросил он Егора и кивнул хозяину, немолодому, плоскогрудому человеку с подстриженной бородкой: «Парень из Липовки». – «Из Липовки? – удивился хозяин. – А чей же там будешь?» – «Азевича», – скупо ответил Егор. «Азевича? – еще больше удивился хозяин. – Гляди, какой вырос! Когда-то с твоим отцом в армии служили. Честной человек, трудяга. Земли только имел маловато. Три десятины, да?» – повернулся он к Егору. «Три», – подтвердил Егор. «Ну а ты учился? Сколько классов окончил?» – «Четыре», – сказал Егор, немного смешавшись от внимания этих людей, которое неожиданно переключилось на его персону. Заруба тем временем допил свой чай и сказал: «Молодой, грамотный, возчиком хочу взять. В исполком. Пойдешь?» – и вперил в Егора тяжеловатый взгляд из-под черных, густо нависших на глаза бровей. Для Егора все это было неожиданностью, он не знал, как ответить председателю исполкома, хотя его предложение чем-то и обрадовало. Но одновременно несло и тревогу. «Так я... Не знаю. Если бы... Но ведь хозяйство...» – «Ну с хозяйством и отец управится. Опять же сплошная коллективизация грянет, так что соглашайся».
Это были мучительные минуты, решить сразу Егор ничего не мог. Проницательный Заруба, наверно, понял, что происходило в душе у парня, и не стал требовать окончательного ответа. Он о чем-то заговорил с хозяином, как понял Егор, учителем этой школы, которого называл Артемом Андреевичем.
Егор выпил стакан чаю с сушками, и Артем Андреевич отвел его в третью, темную комнату с лежанкой у стены, сбросил с себя тулуп, отдал ему укрыться. Когда за ним затворилась дверь, Егор стащил с ног сапоги, со страхом подумав, как бы не отвалилась подошва, и, не раздеваясь, вытянулся на старой твердой лежанке. Какое-то время еще вслушивался в негромкий мужской разговор за дверью, потом уснул – словно провалился в небытие. В тот раз ему ничего не приснилось, только вдруг показалось, что проспал, и он вскочил, не сразу поняв, где находится. В намерзших окнах стояла ночная чернота, в соседней комнате было тихо, наверно, председатель с хозяином тоже где-то спали в этом большом панском доме, который теперь заняли под школу и учительские квартиры. Впрочем, учителей тут, наверно, было немного, школа считалась начальной – на четыре класса. В комнате было холодновато и темно, но Егор почувствовал, что скоро настанет утро. Надо было досмотреть коня да собираться в дорогу. Он вышел из комнаты и в соседней встретился с хозяином, который тихо сообщил, что Заруба еще отдыхает, но через час будет вставать. А пока Егор может напоить коня, ведро и вода в сенях.
Он напоил Белолобика, который уже стал привыкать к нему и не косился, как прежде. Это был неплохой конь, кажется, нездешнего завода, похоже – кавалерийский. Во всяком случае, выглядел куда красивее, чем их крестьянские доходяги, ухаживать за таким было одно удовольствие. Но ведь там, дома, остался его Воронок... Голодным стоять не будет, отец досмотрит, а все-таки в душе у Егора шевельнулась жалость к его трудяге – что с ним будет потом? Конечно, Егор уже решил принять предложение Зарубы работать в исполкоме возчиком. Все-таки в местечке жизнь – не то что в деревне, опять же – культура. Да и будут платить, наверно, какое-то жалованье, не придется рвать кишки на деревенском хозяйстве. Тем более если сплошная коллективизация. А дома Нинка возьмет примака, хотя бы Миколу Савостеню, который уже набивался ей в женихи. Конечно, жених из него незавидный, но работать будет. Тем более что сестра Нинка, словно мурашечка, – круглый год в работе, от темна до темна, за весь день не присядет, бывало. Все хлопочет, заботится...
Вскоре поднялся и Заруба. Опять попили чайку и, поблагодарив хозяина, проводившего их до ворот, поехали. Егор слышал, как на приглашение хозяина заезжать Заруба ответил из возка: «В четверг, пожалуй. Если в Полоцк – не поеду».
Для Егора Азевича началась новая, даже интересная жизнь в районе. Поначалу, правда, все ограничивалось привычными заботами о лошади: запрячь-распрячь, напоить теплой водой, накормить. Иногда приходилось подремонтировать упряжь. Как-то утром во время чистки Белолобика обнаружил, что седелка натирала хребет, и обновил войлок на седельной подушке. Попутно начал присматриваться к порядкам и людям, обитавшим возле него в исполкоме. В исполкомовской конюшне, кроме Белолобика, содержалось еще три лошади, которых обслуживали три возчика-конюха. Почти все дни недели они находились в разъездах, Азевич видел их мельком – рано утром или поздно вечером. Это были взрослые, пожилые дядьки, а один из них, степенный седобородый Волков, еще до революции работал извозчиком. Рассказывали, что, когда у него хотели реквизировать лошадь, он, чтобы не отдавать ее в чужие руки, сам вместе с лошадью пошел на реквизицию и теперь пятый год возит заведующего райзо. Говорили, хороший возчик, только не активный, не любит сидеть на собраниях, где табачный дым и болтовня, предпочитает конюшню, чтобы возле своего рысака.
Егору же, напротив – полюбились собрания. Обычно где-нибудь в деревне, устроив во дворе Белолобика, садился в избе у порога и внимательно слушал все, о чем говорилось. Особенно нравились ему выступления предисполкома Зарубы. Услышав его впервые в Стадолищах, Егор удивился. Обычно неразговорчивый днем, даже молчаливый, председатель преображался вечером на собраниях и особенно, когда выступал с речами. Начинал, как обычно, – с гневного поношения царского режима, говорил резко и громко, затем, переходя к перспективам колхозной жизни, заметно сбавлял тон, голос его обретал теплоту и сердечность. Заканчивал снова на решительных нотах, разоблачая врагов колхозного строя, кулаков и подкулачников, что почти всегда вызывало аплодисменты – негромкие, разрозненные хлопки нескольких, наверно, наиболее сознательных мужиков и баб. Егор тоже хлопал, может, дольше и громче других, думая при этом: вот кабы мне научиться так выступать – громко и складно.
Конечно, он еще не умел ни долго, ни складно, но не терял надежды научиться. На собрании местечковой комсомольской ячейки, принявшей его на учет, как-то пришлось выступить, и так это получилось у него нескладно, так было трудно, что он вспотел, пока вытиснул из себя несколько общих фраз об обязанностях комсомольца в деле сплошной коллективизации. А потом и вовсе отнялся язык. Хорошо, что тут же вскочил кто-то из более бойких, он сел, а одна комсомолка, со светлой высокой стрижкой, обернувшись, по-хорошему улыбнулась ему, тихо шепнув: «Ничего, ничего». Как потом узнал Егор, это была Полина Пташкина. Она тоже выступила на том собрании – вдохновенно, по-боевому, не по-девичьи резко; у парней да и у девчат горели глаза от ее мобилизующего выступления. Вот это молодец, подумал Егор, разве так может его Насточка, да и он тоже? Наверно, следовало подтягиваться, учиться, овладевать комсомольскими знаниями, как это и подобало передовой сельской молодежи. После собрания он взял себе за правило каждое утро прочитывать небольшой листок районной газетки «Путь коммунизма», стопка которой два раза в неделю клалась на стол в приемной председателя райисполкома.
Егор ночевал в соседней комнате на двух сдвинутых столах, поднимался рано, поил Белолобика, и, пока не приходила секретарша Римма, у него было немного свободного времени. Если не успевал прочесть всю газету, то обязательно прочитывал хотя бы передовицу, из которой узнавал о главных делах и главных задачах района. Главным делом, конечно, была коллективизация, темпы которой то и дело оказывались под угрозой срыва.
Обычно с утра Егор знал, что сегодня предстоит неблизкая дорога – в три или четыре деревни, не меньше. Если до поездки оставалось время, бежал через улицу в столовую – талоны ему уже выдали. Но в столовке он только завтракал, обедал же или ужинал где придется. Где Бог пошлет. Иногда перепадало и неплохо, даже с чаркой, если останавливались у добрых людей, иногда же весь день были голодными. Возвращались в местечко поздно, столовка уже была закрыта. Егор задавал корму лошади и сдвигал столы, на которых и укладывался, натянув на плечи куцые полы поддевки.
Может, на второй неделе его службы в исполкоме случилось то, чего он ждал и боялся: оторвалась подошва. Оторвалась как раз утром, как он нес теплое пойло в конюшню. Он попытался как-то приладить ее, подвязать бечевкой, но не успел этого сделать, как в приемную вошел Заруба, все понявший с первого взгляда. «Ты вот что, – сказал он. – Иди сюда». Прихрамывая, Егор вошел за председателем в его кабинет с широким столом, застланным кумачовой скатертью, поверху которой блестело большое стекло, и председатель что-то написал на клочке бумаги. «Вот, пойдешь в артель, спросишь Исака. Отдашь ему это». – «А запрягать?» – «Запрягать сегодня не надо. Поедем завтра», – сказал Заруба и повернулся к стене, где под портретом Ленина висел черный телефонный аппарат, принялся вертеть ручку.
Егор уже знал, где находится сапожная артель, и потихоньку побрел наезженной снежной улицей к огромному зданию синагоги. За длиннющим столом в просторном помещении сидело человек десять сапожников – стучали молотками, шили дратвой, курили махорку и непривычно громко разговаривали. Первым, кто обратил внимание на вошедшего, был густо обросший бородой старый еврей, который повглядывался в него покрасневшими глазами и кивнул на его «добрый день». Егор спросил, кто будет Исак, и достал бумажку. Седобородый, не убирая с колен ботинок, протянул за ней руку. «Во тут товарищ Заруба написал...» Сапожник поправил на носу очки и вытянул руку с бумажкой. «Сейчас мы прочитаем, что пишет товарищ председатель РИКа, – произнес он с важностью. – Ага, все ясно. Скидывай сапог, будем смотреть, как там дела». Егор присел на конец скамьи и стащил с ноги злополучный сапог, неловко придерживая грязную портянку. «Ай-яй-яй! Тут работы на день. Надо новую подметку. Да и союзки...» – «Союзка будто целая», – несмело вставил Егор. «Ага, целая! Вы на него посмотрите: он говорит, целая! А за что ее подбить? Или она будет на честном слове держаться?» – «Исак, а ты ее за язык подцепи», – язвительно сказал кто-то из сапожников, другие охотно засмеялись. «Исаку что, Исаку не жалко... Если Заруба пишет, так я из его фонда. Хотя того фонда осталось на пару сапог...»
Исак решительно вывернул наизнанку голенище, надел сапог на железную штуковину, которая у сапожников называется «лапой». Его большие черные руки быстро замелькали над сапогом. Ловко делая свое дело, Исак все приговаривал что-то, отбиваясь от незлобивых шуток сапожников, то и дело бросая лукавые взгляды на примолкшего клиента. «А ты что – в исполкоме служишь? Ага, возчик. Так возчиком же Довнарский был? Уволили, говоришь? Правильно, давно надо было уволить, потому что пьяница. А сам откуда родом? Из Липовки? А живешь где? Или в примаках у кого?» – «А ты, Исак, может, хлопца сосватать думаешь?» – поднял от стола белобрысое лицо крайний сапожник. «Могу и сосватать, а что? У меня рука легкая, зато жизнь тяжелая... Что, в исполкоме ночуешь? Э, так не годится». – «Вот и взял бы к себе. Твои же учителя съехали», – сказал кто-то с другого конца стола, и Исак во второй раз внимательно посмотрел на Егора. «А что думаешь, могу и взять. Холостого-неженатого почему не взять. Если понравится». – «Было бы неплохо», – смутился Егор. «Тогда приходи вечерком, вон второй дом под гонтом», – кивнул Исак на окно. Егор выглянул на улицу, где на пригорке между двумя липами вытянулась длинная постройка под гонтовой крышей.
Егор почувствовал себя почти счастливым, когда минут через двадцать Исак со стуком поставил перед ним на полу готовый, отремонтированный сапог с новой подметкой и узкой полоской заплатки. Он обулся в справный сапог, поблагодарил. А Исак уже колдовал над натянутым на колодку ботинком. «Так вечерком. Вход со двора. В парадном не принимаю – революция отменила», – пошутил он на прощание.
Вечером, задав корма лошади, Егор отправился смотреть квартиру. Дом нашел сразу – между двумя липами серело в снежных сумерках приземистое здание, он вошел во двор и долго бродил там в поисках входа. Здесь было целое нагромождение различных пристроек, сарайчиков, кладовок и времянок; наверно, когда-то в доме жила большая семья или даже несколько семей. Теперь же в стене едва светилось одно окошко, в которое Егор тихонько постучал пальцем. Видать, его ждали – сразу же рядом растворилась дверь, на пороге стоял Исак.
Егор не ошибся: во всем этом огромном доме проживал один его бывший хозяин, другие помещения пустовали, в том числе и то, что имело отдельный вход и куда привел его Исак. Было темно, уличного света едва хватило, чтобы Егор оценил жилье, где ему предстояло поселиться. Это была огромная, как рига, комната без мебели, лишь с сундуком при входе, с низким потолком и тремя небольшими окошками на улицу. Холодина тут стояла такая, что был заметен пар изо рта при разговоре. Но выбирать не приходилось. Конечно, в исполкоме было теплее, но там удобно было разве что переспать до утра. На сундуке валялась какая-то дерюжка, вроде лошадиной попоны, на которую Егор и присел, давая тем понять, что помещение ему подходит и он остается. Разговорчивый Исак, однако, не торопился уходить и все рассказывал, как летом тут квартировали учительницы, как им было удобно с отдельным входом, а до революции комнату занимала сестра Голда с детками и старый золотарь Ёхель, которого застрелил болоховец. Племянники же, как подросли, не пожелали тут жить и подались в белый свет – им, видите ли, стало тесно в родном местечке. Их потянуло в город, к классовой борьбе. Очень уж полюбили классовую борьбу, записались в комсомольцы, а вот он, Исак, всю жизнь шьет сапоги. Вернее, сапоги шил до революции, теперь же ремонтирует разные развалюхи-опорки, потому как шить новые не из чего – нет товара. А ведь он – мастер. Когда-то начинал у сапожника в Варшаве, учился двенадцать лет, дольше, чем теперь готовят учителя для школы, имеет диплом с гербами, шил фасонные сапоги-бутылки для самого пристава, а теперь зашивает дыры на бабских бахилах. Но он не жалуется – такое время. А Ёхель никогда уже не увидит даже зеленой травы, так что, в общем, Исаку стоит позавидовать. Может, и племянники ему позавидуют, потому что еще неизвестно, до чего доведет их классовая борьба. Может, до сумы, а может, и до тюрьмы.