Текст книги "Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь"
Автор книги: Варлен Стронгин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
И не спешил покинуть госпиталь, хотя адъютант напоминал ему о том, что надо куда-то ехать. В царской свите выделялся офицер в чалме. Рассказывали, что это бухарский эмир. Он построил два дворца в восточном стиле в Ялте и еще один – в Феодосии. Царь однажды приехал к нему в ялтинский дворец. Эмир был счастлив. Как-то раз, прогуливаясь по ялтинской набережной, он заглянул в шляпную лавку и с первого взгляда влюбился в мастерицу. Потом построил для нее каретный двор, что-то вроде конки или современного таксопарка. Когда началась революция, следы эмира затерялись.
Приезд царя в госпиталь был своеобразным сеансом психотерапии.
– Сегодня у многих больных нормализовалась температура, – заметил Михаил Тасе.
– И я чувствую себя лучше, – улыбаясь, сказала она.
Пришло сообщение, что наши войска заняли Черновцы, и госпиталь перевели туда. Но положение на фронте было шатким, и военный начальник сказал Булгакову: «Зачем вызвал жену? Будет эвакуация». Тасе пришлось уехать в Киев, а когда госпиталь прочно обосновался в Черновцах, она вернулась туда. Квартирмейстер позаботился о хорошей комнате для них. Михаил устроил Тасю медсестрой в свой госпиталь, который специализировался на лечении гангренозных больных. Он почти что целый день ампутировал им ноги. А Тася эти ноги держала.
– Держи крепче, – говорил он ей.
– Стараюсь, – отвечала она, хотя ей становилось дурно и от вида крови, и от самого жуткого для нее процесса операции, и от сознания, что после этой операции больной станет калекой. Михаил, видимо, прочитал ее мысли:
– Ничего. Станет калекой, зато будет жить. Добрые люди помогут!
Наверное, он думал о себе, так как всегда подавал деньги нищим, не скупился. Работы было много, и Тася постепенно привыкала к адскому труду. Почувствует себя плохо, понюхает нашатырного спирта и снова идет к операционному столу. Михаил научился так быстро резать ноги, что она еле успевала за ним. Он опережал даже опытных хирургов. Когда работы стало меньше, Михаил послал Тасю в Киев, навестить мать, узнать, как живут родные, и отдохнуть, хоть немного. Но долго без нее оставаться не мог, вызвал к себе. Он встречал ее в Орше, где был пропускной пункт. А у него для Таси пропуска не было – не разыскал нужного человека, который эти пропуска выдавал. На счастье, попался неграмотный дежурный солдат. Миша подсунул ему рецепт, и солдат согласно кивнул, мол, проходите. В начале июля 1916 года война отодвинулась от Черновиц благодаря успешным действиям генерала Брусилова. В тридцатых годах о нем напишет роман известный писатель Юрий Львович Слезкин, с которым Булгакова и Тасю, начиная с жизни во Владикавказе, надолго свяжет судьба. Роман будет называться «Брусиловский прорыв».
Устав за день в госпитале, Тася вечерами размышляла, как замотала, закрутила ее семейная жизнь. Жила бы себе в Саратове, дома, под опекой отца и матери, ходила бы в театр Очкина, в Липки, на набережную Волги… И все-таки ни на мгновение не пожалела, что жизнь свела ее с Мишей, с ее любовью. Она готова была пойти с ним на край света. И не только потому, что так положено верной, преданной жене, но и по зову сердца.
Неожиданно в середине сентября Михаила вызвали в Москву.
Сестра Надя позже вспоминала: «Весь выпуск медицинского факультета университета получил звание ратников ополчения 2-го разряда – именно с той целью, чтобы они не были призваны на военную службу, а использовались в земствах. Опытные земские врачи были взяты на фронт, в полевые госпитали, а молодые выпускники заменили их в тылу, в земских больницах». Пробыв месяц в Черновцах, Михаил и Тася отправились за новым назначением в Москву. Успели сходить в Малый театр, в ресторан «Прага»… Михаил хотел доставить Тасе удовольствие, пусть на несколько часов пребывания в шикарном ресторане, отвлечь ее от крови, стонов раненых, нервной больничной обстановки.
Но где он раздобыл деньги на посещение «Праги»? Наверное, ответ на этот вопрос можно найти в письме сестре Наде от 3 декабря 1917 года, где есть параграф под номером три:
«В Тверском отделении Московского городского ломбарда заложена золотая цепь под № Д111491 (ссуда 70 руб., срок, включая льготные месяцы, был 6 сентября). Я послал своевременно переводом и в заказном проценты и билет в ломбард, прося вернуть билет по адресу дяди Коли (брат матери – Николай Михайлович Покровский, врач-гинеколог, у которого в Москве останавливались киевские Булгаковы. – B. C.) после того, как ломбард погасит проценты и сделает отметку. Однако до сих пор билет еще не вернулся. Тася страшно беспокоится об участи дорогой для нее вещи. Если найдешь время, наведи справку у заведующего Тверским отделением… Тася и я целуем тебя крепко.
Михаил».
Позже Татьяна Николаевна вспомнит давние события тех лет: «В Москве Михаила срочно отправили в Смоленск; в Москве мы даже не зашли к дядьке (Николаю Михайловичу Покровскому. – B. C.)».
Михаил в военной форме прошелся с Тасей по центру Смоленска, мимо торговых рядов, остатков стен бывшего кремля, зашли в самое высокое и красивое здание города – чудесный Успенский собор. Полюбовались его росписями, великолепием убранства… и сразу пошли в военную управу. Переночевав в убогой гостинице, утром отправились поездом в Сычевку, крошечный уездный городишко, где находилось Управление земскими больницами. Пожилой управляющий посмотрел на них поверх очков и вздохнул:
– Извините, господа, идет война, выбора нет. Будете работать в Сычевском уезде, в селе Никольском. Там отнюдь не самая худшая больница в наших краях. Желаю успехов.
Управляющий не отходил от них ни на шаг, подобрал для поездки пару лошадей и рессорную пролетку, чтобы не слишком трясло в пути.
– Должны добраться, – поразмыслив, заключил он.
Был конец сентября, шли дожди, бурые листья покрыли булыжные мостовые, и красивая даже осенью среднерусская природа не радовала глаз. Михаил с жалостью смотрел на Тасю, когда она, скользя по сырой земле, пыталась взобраться в пролетку. Он помог ей подняться на сиденье, устроился рядом, обнял за плечи. Пролетка тронулась с места. Ехали по еле различимой дороге, едва не увязая в грязи. Унылая картина тяготила душу. Сорок верст одолели лишь к концу дня. В Никольское приехали поздно. Никто их не встретил.
Далее я цитирую воспоминания Татьяны Николаевны: «Там был двухэтажный дом врачей. Фельдшер пришел, принес ключи. Наверху была спальня, кабинет, внизу – столовая и кухня. Мы заняли две комнаты, стали устраиваться. И в первые же дни привезли роженицу. Я пошла в больницу вместе с Михаилом. Роженица была в операционной, конечно, страшные боли; ребенок шел неправильно. И я искала в учебнике медицинском нужные слова, а Михаил отходил от нее, смотрел, говорил мне, что искать».
В рассказе Михаила Булгакова «Крещение поворотом» участие Таси в операции не упоминается, возможно, по причинам литературного свойства, возможно, и по другим. Но ее участие легко угадать. И мы представили себе, что в ее руках книга Додерляйна «Оперативное акушерство».
«…Поворот всегда представляет опасную для матери операцию», – читает Тася.
Холодок пополз у нее по спине вдоль позвоночника.
– «…Главная опасность заключается в возможности самопроизвольного разрыва матки». Булгаков повторяет вслед за Тасей:
– Само-про-из-воль-но-го…
– «Если акушер при введении руки в матку вследствие недостатка простора или под влиянием сокращения стенок матки встречает затруднения к тому, чтобы проникнуть к ножке, то он должен отказаться от дальнейших попыток к выполнению поворота…» – четко, но быстро читает Тася, чувствуя волнение Михаила, у которого на счету каждая минута.
– Дальше, дальше, – торопит он.
– «…Совершенно воспрещается пытаться проникнуть к ножкам вдоль спинки плода…» – продолжает Тася.
– Примем к сведению, – бормочет Михаил.
– «Захватывание верхней ножки следует считать ошибкой, которая… может дать повод… к самым печальным последствиям», – взволнованно произносит Тася.
– Немного неопределенные, но какие внушительные слова.
И в виде заключительного аккорда Тася громко читает:
– «…С каждым часом промедления возрастает опасность…»
– С каждым часом промедления, – повторяет Михаил.
Часы составляются из минут, а минуты в таких случаях летят бешено.
Даже фрагменты этого рассказа показывают, насколько трудно приходилось неискушенному в работе врачу и его жене в первое время пребывания в Никольской больнице. Более понятными становятся последующие воспоминания Татьяны Николаевны, хотя с описываемой поры минуло шесть десятков лет. «Потом, в следующие дни, – четко, не сомневаясь в своих словах, произносит она, – стали приезжать больные, сначала немного, потом до ста человек в день… Кстати, муж роженицы увидел Булгакова и говорит: «Смотри, если ты ее убьешь, я тебя зарежу». Вот, думаю, здорово. Первое приветствие. Принимал он очень много. Знаете, как пойдет утром… не помню, с какого часа, не помню даже, чай ли пили, ели ли чего… И, значит, идет принимать. Потом я что-то готовила, какой-то обед, он приходил, наскоро обедал и до самого вечера принимал, покамест не примет всех. Вызовов тоже было много. Если от больного приезжали, Михаил с ними уезжает, а потом его привозят. А если ему нужно было куда-то ехать, лошадей ему приводили, бричка или там сани подъезжали к дому, он садился и ехал. Диагнозы он замечательно ставил. Прекрасно ориентировался… В Вязьме, куда мы потом попали, я хотела помогать ему в больнице, но персонал был против. Мне было тяжело, одиноко, часто плакала…»
Можно понять настроение молодой женщины, попавшей после Саратова и Киева в глухомань, где не то что сходить в театр – поговорить с образованным городским человеком – проблема. Муж, мечтавший о славе и деньгах, с утра до ночи занят адовой работой. Но это не должно было сломить дух Таси, женщины отважной и целеустремленной, а главное – преданной мужу, любимому мужу, с которым она начала жить еще задолго до свадьбы, от которого ждала ребенка, но сделала аборт, чтобы не усугублять и без того неважные отношения с его матерью. Гинеколог предупреждал ее, что первый аборт в молодом возрасте опасен для здоровья, что потом она может не иметь детей, но даже такая опасность ее тогда не остановила. Она готова помогать мужу в работе, но ее лишают даже этого – не желает младший персонал! Тася понимает, что одно слово Михаила, одно твердое его приказание заставило бы замолчать медсестер и акушерок, но он почему-то не стал с ними даже спорить, согласился молча, не обсудив с нею ничего, даже не посоветовавшись. Поставил перед фактом, и точка. Тоска и крах прежних нежных и уважительных отношений с мужем мучают ее. Она пишет в Москву Наде небольшое письмецо, в котором скрыт крик ее больной, измученной души:
«Милая Надюша, напиши, пожалуйста, немедленно, что делается в Москве. Мы живем в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий. Очень беспокоимся, и состояние ужасное. Как ты и дядя Коля себя чувствуете? Жду от тебя известий. Привет дяде Коле. Целуем тебя крепко.
Твоя Тася».
«Твоя Тася», а подписи Михаила нет. Возможно, он не знал даже об этом письме, хотя написано оно вроде бы от обоих. Примерно в это же время Наде пишет Михаил: «Я в отчаянии, что из Киева нет известий. А еще в большем отчаянии я оттого, что никак не могу получить своих денег из Вяземского банка и послать маме. У меня начинает являться сильное подозрение, что 2000 р. ухнут в море русской революции. Ах, как бы мне пригодились эти две тысячи!
В начале декабря я ездил в Москву по своим делам, с чем приехал, с тем и уехал (пытался демобилизоваться по диагнозу «истощение нервной системы», но безуспешно. – B. C.). И вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере среди ненавистных людей. Мое окружение настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве…» А где же Тася? Любимая жена? О ней в письме ни слова. На первый взгляд, очень странным выглядит его чересчур резкое охлаждение к ней, к своему единственному и верному другу, делающему все возможное в этой глуши для того, чтобы он не чувствовал себя одиноким. Она готова терпеть любые трудности, делает все, чтобы Михаил не замечал их: «Баня была в стороне от дома, ее по-черному топили. Там такая жара была и… дым. Я потом долго кашляла… Но старалась, чтобы Миша не видел этого». Он что-то пишет. Тася просит дать ей прочитать, заранее зная, что в любом случае – понравится ей его труд или нет – она похвалит его, поддержит мужа, замученного тяжелой работой, о которой он позже написал в рассказе «Вьюга». «Ко мне на прием по накатанному санному пути стали ездить сто человек крестьян в день. Я перестал обедать. Арифметика – жестокая наука. Предположим, что на каждого из ста моих пациентов я тратил только по пять минут… пять! Пятьсот минут – восемь часов двадцать минут. Подряд, заметьте. И кроме того, у меня стационарное отделение на 30 человек. И кроме того, я делал операции».
Обычно в трудные времена любящие сердца тянутся друг к другу, находят друг у друга отдохновение. Но что же происходит между Мишей и Тасей? Она спрашивает у него: «Что ты пишешь?» – «Я не хочу тебе читать. Ты очень впечатлительная, скажешь, что я болен…» Сказал только название – «Зеленый змий».
Михаил мечтал стать врачом, хорошим, известным, и случай набраться медицинского опыта для него, несмотря на все трудности, выдался необыкновенный. Он признается: «Я успел обойти больницу и с совершенной ясностью убедился, что инструментарий в ней богатейший… Затем мы спустились в аптеку, и сразу я увидел, что в ней не было только птичьего молока». Это фрагмент из его рассказа «Полотенце с петухом». Он узнает, что все это добыто стараниями его предшественника Леопольда Леопольдовича Смерчека, чеха, выпускника Московского университета, проработавшего в Никольском более десяти лет с не меньшей нагрузкой, чем Булгаков.
Что же томит, разрывает его душу? Это мы в некоторой степени узнаем из уже цитировавшегося его письма Наде: «Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего не родился сто лет назад. Но конечно, это исправить невозможно! Мучительно тянет меня вон отсюда, в Москву или Киев, туда, где хоть и замирая, но все еще идет жизнь. Придет ли старое время? Настоящее таково, что стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать.
Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось все видеть воочию, и больше я не хотел бы видеть. (В феврале 1918 года он ездил в Москву и был там демобилизован по состоянию здоровья. Вернувшись в Вязьму, он немедленно уехал с женой в Киев. А в декабре 1917 года – именно этим месяцем датировано письмо – он по пути в Москву заехал в Саратов, чтобы по поручению жены навестить ее отца и мать. – B. C.) Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… Тупые и зверские лица… Видел толпы, которые осаждали подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Все воочию увидел и понял окончательно, что произошло».
Михаил Афанасьевич понял, что мир, тот его мир, в котором он старался себя проявить, разрушен навсегда. Мимо него прошла Февральская революция, когда Россия, даже по признанию Ленина, «за четыре месяца вошла в число самых цивилизованных держав мира», когда первый демократ, ставший во главе страны, умнейший и интеллигентнейший министр Временного правительства Александр Федорович Керенский не отдал под суд своего бывшего соученика по гимназии Владимира Ульянова, имея на руках документы о получении им денег от немцев на расшатывание России при помощи революции, на ослабление своего противника по войне. Пощадил коварного и словоблудного человека, считая, что по законам демократии правительство должно быть коалиционным и в него должны войти большевики, пощадил Ленина и был жестоко предан им, обещавшим народу землю, которая ему не принадлежала и не была отдана, а страна стала обреченной на разруху и голод.
Во время Февральской революции даже до Таси дошли отзвуки знаменитого приказа № 1, по которому в войсках отменялось прежнее обращение к офицерам, и вместо «ваше благородие» следовало говорить: «господин офицер», и солдатам разрешалось ездить в одном транспорте с офицерами, даже в железнодорожных поездах. Прислуга предупредила Тасю: «Я вас буду теперь называть не барыня, а Татьяна Николаевна, а вы меня – Агафья Ивановна».
Авторы-булгаковеды, наверное находясь под влиянием величия писателя, стараясь даже не бросить тень на гения, очень мягко, а иногда и как бы между прочим, описывают этот период его жизни. Даже Татьяна Николаевна в своих воспоминаниях вскользь замечает, что «годы в Никольском и Вязьме были омрачены возникшей по несчастной случайности привычкой к морфию. Он чувствовал себя все хуже, избавиться от болезни не удавалось вплоть до 1918 года». И лишь в своем последнем интервью Леониду Паршину она более правдиво и несколько иначе объясняет происшедшее с Булгаковым – земским врачом – и то, что пришлось испытать ей – жене земского врача: «Это полоса была ужасная. Отчего мы и сбежали из земства… Он был такой ужасный, такой, знаете, какой-то жалкий был… Я знаю, что там у него было ужасное настроение… Да, не дай бог такое…»
Самой Тасе тоже приходилось нелегко, в ее семью пришло горе. Летом 1917 года в Никольском гостила ее мать с младшими братьями – Колей и Вовой. В это время старшего из братьев – Евгения – отправили на фронт, и он погиб в первом же бою. В детстве Тася часто ссорилась с Женькой, но любила его больше других братьев, ценила за увлечение живописью. Ведь он побывал в Париже и брал уроки у Пикассо. И если бы не революция, остался во Франции. Считал, что в трудную годину должен быть дома, помогать семье. Привез из Парижа свои оригинальные эскизы. Не хвастался тем, что его хвалил известный художник. Лишь сказал, что Пикассо обещал заниматься с ним. Узнав о гибели сына, Евгения Викторовна упала в обморок. Михаил долго приводил ее в сознание. Она плакала до самого отъезда и боялась, что ей станет еще хуже, когда она увидит вещи сына, которые привез его денщик. Не могла удержаться от рыданий и Тася. Миша был взволнован, переживал гибель Евгения и чувствовал себя неважно, жаловался, что во время операций теряет контроль над собой. Плохим самочувствием объяснил то, что в эти дни произошло с ним. Привезли ребенка с дифтеритом, и Михаил стал делать трахеотомию. Надрезал горло и вставил в него трубку. Ему помогал фельдшер, которому вдруг стало дурно. Он сказал: «Я сейчас упаду, Михаил Афанасьевич». Медсестра Степанида успела перехватить трубку.
Михаил отсасывает из горла пленки и вдруг спокойно говорит Тасе: «Знаешь, мне кажется, пленка в рот попала. Надо срочно сделать прививку». Тася предупредила, что у него распухнут губы, лицо, начнется зуд в руках и ногах. Но он стоит на своем: «Делайте». А когда и в самом деле возник зуд и опухло лицо, он крикнул Тасе: «Сейчас же зови Степаниду!» Приходит медсестра. Он ей: «Принесите быстрее шприц и морфий!» Тася знала, что Михаил человек сильный, терпеливый. Думала, что выдержит боли, хотя бы в дальнейшем. Степанида ему впрыснула морфий, и он сразу уснул. Ему это понравилось. И в последующие дни, как только становилось неважно, он опять вызывал фельдшерицу. Тасе стало страшно. Что-то с Михаилом случилось неладное? Такую слабость он никогда раньше не проявлял. Может, расстроился оттого, что она забеременела, но ей казалось, что больше всего на него подействовало крушение мира, в котором он жил, хотел стать блестящим врачом, но почувствовал всю безысходность бытия, пытался при помощи морфия уйти от действительности, хотя бы на время забыться. На нее не смотрел. Только отдавал распоряжения фельдшерице. Та не может ослушаться врача. Опять впрыскивает. Но малую дозу. Он чувствует это и требует сделать еще один укол. Вот так все началось.
Я специально включил в воспоминания Татьяны Николаевны вторую версию о том, на основе чего у Михаила Афанасьевича наступило привыкание к морфию. Возможно, об этом она не решалась сказать интервьюеру, но письмо к Наде в Москву о разбитом вдребезги прошлом, мысли об этом могли привести к изменению в психике, и ему на какое-то время стало безразлично, что с ним будет, тем более что он не родился сто лет назад и прошлого уже не вернуть. А возможно, он, испытавший прежде действие кокаина, находясь в сильном нервном расстройстве, решил выйти из него с помощью другого наркотика. Обо всем этом остается только догадываться. Дадим слово самому Михаилу Афанасьевичу, приведя фрагмент из его рассказа «Морфий»: «Первая минута: ощущение прикосновения к шее. Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начинается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием».
Но есть в этом рассказе эпизод, где не упоминается имя Таси, имя человека, решившегося на неравную и почти безнадежную борьбу с наркоманией, борьбу за спасение своего мужа. Булгаков, как, впрочем, и в других произведениях, не упоминает имя жены. Но в рассказе «Морфий» это она, Тася. Вчитайтесь в эпизод, где действуют герой рассказа и фельдшерица. «Я слышу, сзади меня, как верная собака, пошла она. И нежность взмыла во мне, но я задушил ее. Повернулся и, оскалившись, говорю:
– Сделаете или нет?
И она взмахнула рукою, как обреченная, – все равно, мол, – и тихо ответила:
– Давайте сделаю.
Через час я был в нормальном состоянии. Конечно, я попросил у нее извинения за бессмысленную грубость. Раньше я был вежливым человеком. Она отнеслась к моему извинению странно. Опустилась на колени, прижалась к моим рукам и говорит:
– Я не сержусь на вас. Нет. Я теперь уже знаю, что вы пропали. И себя я проклинаю за то, что я тогда сделала вам впрыскивание.
Я успокоил ее как мог, уверив, что она здесь ровно ни при чем, что я сам отвечаю за свои поступки. Обещал ей, что с завтрашнего дня начну серьезно отвыкать, уменьшая дозу.
– Сколько вы сейчас впрыснули?
– Вздор. Три шприца однопроцентного раствора.
Она сжала голову и замолчала.
– Да не волнуйтесь вы!
…В сущности говоря, мне понятно ее беспокойство.
Привычка к морфию создается очень быстро. Но маленькая привычка ведь не есть морфинизм?..
…По правде говоря, эта женщина единственно верный настоящий мой человек. И в сущности, она и должна быть моей женой…»
Рассказ написан в 1927 году, но сюжетом его стали события десятилетней давности, когда была в разгаре болезнь Булгакова.
Поначалу Тася растерялась. Она знала, что Михаил болен, но как лечить его? К кому обращаться? Он понимал ее сомнения и однажды жалостливо произнес: «Ведь ты не отдашь меня в больницу? Не отдашь?» Вид был у него настолько несчастный, что у Таси сжалось сердце. Но все-таки он боялся, что она отправит его лечиться. И однажды он воспользовался сильными болями у нее под ложечкой и почти что насильно впрыснул ей морфий. Видимо, считал, что, будучи больна сама, она никогда не донесет на него. К тому же он знал, что она ждет ребенка. Не хотел его. То ли из эгоизма, то ли из-за трудностей, связанных с его рождением. У него была одна забота – достать опиум. Детей он любил, но чужих. Тася думала, что так не бывает, что свой ребенок ему будет ближе и любимее, чем другие. Одно его слово – и она оставила бы ребенка, несмотря на революцию, на неизвестное будущее. Она понимала, что и у Михаила, и, возможно, у нее это последний шанс иметь ребенка, создать крепкую полноценную семью. Миша часто впадал в угнетенное состояние и молча лежал на диване или садился за стол, подперев голову руками. Не отговаривал Тасю оставить ребенка, но и не хотел его рождения. Тася, видя его состояние, ревела, как маленькая девочка, вспоминая, что и отец и мать очень хотели нянчиться с внуками. И она мечтала о ребенке, тем более от Миши. В воображении рисовала себе крепкого улыбающегося малыша, поднятого вверх руками Миши. От этой картины, от счастья замирало сердце. Но радостное видение вскоре исчезало. Однажды Миша намекнул, мол, какой ребенок может родиться у морфиниста.
– Но я здорова, совершенно здорова! – возразила Тася. – На меня и кокаин и морфий подействовали одинаково отвратительно. После них была рвота и неприятное ощущение.
Михаил недовольно скривил лицо. Запас морфия в аптеке, оставленной Леопольдом Леопольдовичем, уже кончался. Михаил дважды в день впрыскивал себе морфий. Тася боялась, что состояние его ухудшится, и попросила сделать ей аборт. На минуту он замешкался, наверное, осознал, на что идет, лишает себя потомства. Ведь у него семья была больше, чем у Таси. Понимал, сколько радости принесет его ребенок матери, сестрам и братьям. Потом лицо его стало жестоким. Тася уже ничему не удивлялась. Она понимала, что Миша теперь не тот, кто был раньше, когда нежно и неудержимо ухаживал за ней. Она заплакала. Он сделал вид, что не замечает ее слез, приказал идти в операционную. Кажется, аборт он делал первый раз в жизни. Крестьяне не обращались к нему с подобной просьбой, считая прекращение деторождения делом богопротивным. Полистал медицинскую книгу и натянул на руки резиновые перчатки…
После аборта не разговаривал с Тасей.
– Ну как? – спросила она.
Он ничего не ответил. Сел за стол, подперев голову руками. Сидел дольше обычного. Потом засуетился, поднялся из-за стола. Видимо, организм требовал очередной порции наркотика. Тася надеялась, что кончатся запасы морфия в аптеке бывшего врача и отвыкание от наркотика начнется само собой. Но этого не случилось. Однажды она сама предложила сделать укол и вместо наркотика впрыснула ему дистиллированную воду. Он неподвижно просидел минуту, другую, а потом, поняв, что его обманули, разразился руганью. Тася никогда не видела его таким раздраженным и злым. Видимо, привыкание к наркотику усилилось, и требовались все бо́льшие дозы. Летом, когда в Никольском гостила Мишина мама с младшими детьми, она заметила, что Миша похудел, стал нервным, но Тася успокоила ее, объяснив его состояние усталостью и недомоганием. Сейчас уже ничего скрыть было нельзя. Михаил поехал в Вязьму с просьбой о демобилизации, но ему отказали. Зато по своим рецептам он набрал немалое количество опиума. Вернулся веселым, даже бодрым. Тася решила воспользоваться его хорошим расположением и повторила трюк с дистиллированной водой. Михаил разъярился, схватил со столика горящий примус и швырнул его в сторону Таси. К счастью, пока он разворачивался с примусом, она успела скользнуть за дверь комнаты. Долго не возвращалась, прикладывая ухо к двери, пока не услышала характерный звук надломленной ампулы, а затем и легкое похрапывание. Примус валялся на полу в болотце керосина. Чудо, что не начался пожар.
После приема наркотика Михаил чувствовал успокоение. Даже пробовал писать. Тася просила показать написанное, но он только отшучивался: «Нет. Ты после этого спать не будешь. Бред сумасшедшего».
18 сентября 1917 года, после долгих просьб и хлопот, Булгакова переводят в Вяземскую городскую земскую больницу. С одной стороны, этот перевод поднимает ему настроение. Читаем в рассказе «Морфий»: «Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество. И вот я увидел их вновь, наконец, обольстительные электрические лампочки!.. На перекрестке стоял живой милиционер <…> сено устилало площадь, и шли, и ехали, и разговаривали, в будке торговали вчерашними московскими газетами, содержащими в себе потрясающие известия, невдалеке призывно пересвистывались московские поезда. Словом, это была цивилизация, Вавилон, Невский проспект.
О больнице и говорить не приходится. В ней было хирургическое отделение, терапевтическое, заразное, акушерское… В больнице был старший врач, три ординатора (кроме меня), фельдшера, акушерки, сиделки, аптека и лаборатория. Лаборатория, подумать только!.. Я стал спать по ночам, потому что не слышалось более под моими окнами зловещего ночного стука, который мог поднять меня и увлечь во тьму на опасность и неизбежность».
А с другой стороны, страшный недуг продолжал преследовать его. Наркотическое заболевание заметила медсестра Степанида, потом другие в Никольской больнице. Михаил понял, что оставаться здесь нельзя. Он просил отпустить его – не разрешили. А тут именно в Вязьме потребовался врач, и его перевели туда. В рассказе «Морфий» описывается сценка, которая, наверное, произошла между Тасей (в рассказе Анной) и Булгаковым.
«Страшнейшую убыль морфия в нашей аптеке я пополнил, съездив в уезд… Достал еще в одной аптеке на окраине – 15 граммов однопроцентного раствора, вещь для меня бесполезная и нудная… И унижаться еще пришлось. Фармацевт потребовал печать и посмотрел на меня хмуро и подозрительно…
Анна. Фельдшер знает.
Я. Неужели? Все равно. Пустяки.
Анна. Если не уедешь отсюда в город, я удавлюсь. Ты слышишь?»
Возможно, подобные разговоры происходили между Тасей и Михаилом. В своих воспоминаниях Татьяна Николаевна характеризует это время «ужасной полосой», не раскрывая подробностей своих мучений. Не хочет выглядеть несчастной, унижать любимого человека даже после шестидесяти лет разлуки. Но все-таки вспоминает: «В Вязьме нам дали комнату. Как только проснусь – «иди ищи аптеку». Я пошла, нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это – опять надо. Очень быстро он его использовал. Ну, печать у него есть – «иди в другую аптеку, ищи». И вот я в Вязьме там искала, где-то на краю города еще аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит, меня ждет. Он тогда такой страшный был… Вот помните его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо было. И одно меня просил: «Ты только не отдавай меня в больницу». Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала… Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он, – как же я его оставлю? Кому он нужен? Да, это ужасная полоса была».
Татьяна Николаевна недоговаривает о том, что аптекари все реже и реже отпускали ей опиум.
Фармацевт самой большой аптеки в центре города, в очередной раз рассматривая Мишин рецепт, усмехнулся в усы:
– Кого же он лечит, доктор Булгаков? Почему не указана фамилия больного? Пусть перепишет рецепт!