Текст книги "Четвертая Вологда"
Автор книги: Варлам Шаламов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
XII
Отец мой родом из самой темной лесной усть-сысольской глуши, из потомственной священнической семьи, предки которой еще недавно были зырянскими шаманами несколько поколений, из шаманского рода, незаметно и естественно сменившего бубен на кадило, весь еще во власти язычества, сам шаман и язычник в глубине своей зырянской души, был человеком чрезвычайно способным.
Сама фамилия наша – шаманская, родовая – в звуковом своем содержании стоит между шалостью, озорством и шаманизмом, пророчеством.
И того, и другого в избытке хватало в характере отца.
Успеху своему на выбранном пути отец был обязан самому себе, а путь был выбран еще в юности.
Отец родился в 1868 году близ Усть-Сысольска и учился в Вологодской семинарии, идя по традиционной для рода дороге. Отец проявил блестящие способности и, поработав года полтора учителем среди коми-зырян, женился и принял священнический сан. В Духовную академию, куда отцу была открыта дорога, отец не пошел, а сразу, с молодых лет пошел на заграничную службу – поехал в Америку, на Аляску, на Алеутские острова православным миссионером среди алеутов и проработал там двенадцать лет.
Заграничная служба в православной церкви давала большую пенсию, достаточную для того, чтобы безбедно кормить большую семью. Эта пенсия давалась за двадцать лет службы. Но можно было уволиться, вернуться и после десяти лет службы – тогда пенсия была половинной, платилась пожизненно и сохранялась при всех условиях – продолжал ли пенсионер церковную службу или нет.
Отец вернулся в 1905 году[6]6
Как свидетельствуют официальные церковные документы, Т. Н. Шаламов вернулся с Кадьяка в Вологду в 1904 г. и первое время служил священником в Вознесенской церкви. В 1906 г. переведен на должность штатного священника в Вологодский кафедральный собор «в видах пользы службы».
[Закрыть], привлеченный революционными ветрами первой революции – свободой печати, веротерпимости, свободой слова, надеясь принять личное участие в русских делах.
К этому времени заграничная служба отца достигла двенадцати лет, и отец пользовался правом на половинную пенсию.
Отец не поехал в столицу, а вернулся в тот город, где он учился в семинарии и женился. А мать моя – не из духовного звания, как это бывает по традиции, не из епархиального училища, а из самой нормальной светской Мариинской женской гимназии – той самой, которая расположена в доме Батюшкова, где мемориальная доска.
Мать – учительница, из чиновничьей семьи, ее сестра пыталась поступить на Бестужевские курсы и получила медицинское образование, работала всю жизнь фельдшерицей в Кунцеве.
Замужество матери тоже было встречено с удивлением в либеральной семье чиновника, где нет людей из поповского рода, но мать выбрала отца, вместе с ним уехала в Америку и разделила его судьбу и его интересы в многочисленных общественных начинаниях.
Мать – коренная вологжанка, и выбор службы отца в Вологде связан с корнями матери. У отца никаких родных нет, или, если и были, связи с ними разорваны из-за заграничного жития, и в доме у нас никто из родственников отца – если они и были – никогда не бывал.[7]7
Родной брат Т. Н. Шаламова Прокопий Николаевич, тоже священник, безвыездно служил в Вотчинском приходе Усть-Сысольского уезда. В 1930 г. расстрелян по ложному обвинению. (Примеч. В. Есипова.)
[Закрыть]
Отец получил службу четвертым священником городского собора. Для церковных властей это было хорошим решением – молодой проповедник из заграничной службы, владеющий английским в совершенстве, французским и немецким со словарем, лектор, миссионер и насквозь общественный организатор – кандидатура отца у Синода не вызывала, конечно, возражений. А что он стригся покороче, носил рясы покороче, чем другие, крестился не столь истово, как остальные, – все это не пугало Синод.
Место городского священника было почетным местом – движением ввысь по служебной лестнице духовенства.
Служба в городском соборе – как ни тесна была наша крошечная квартира на Соборной горе – устраивала отца еще по одной немаловажной причине.
Соборный священник получает жалованье или подобие жалованья вполне официально и избавлен от унизительного «славления», собирания «руки», подачек в рождественские, пасхальные праздники. А ведь из этих подарков-подачек и складываются главные заработки приходского священника – все равно, в деревне или в городе.
Отец не любил этих унизительных молебнов «на дому» с закуской и выпивкой – от закуски можно было бы еще отбиться, от денег – никогда.
Соборный же священник избавлен от этих поездок.
Даже после собора, когда отец нашел службу у ссыльной миллионерши-анархистки баронессы Дес-Фонтейнес – там тоже он получал оговоренное жалованье, а не жил на «поборы».
Однако первая же проповедь отца вызвала усиленное внимание духовной цензуры.
Вологда – город «черной сотни», где бывали еврейские погромы.
Отец самым резким образом выступал в соборе против погромов, а когда в Петербурге был убит председатель Думы депутат Герценштейн, отец отслужил публичную панихиду по Герценштейну.
Эта панихида отражена в истории русского революционного движения – не один отец поступил таким же образом.
Отец был отстранен от службы в соборе и направлен в какую-то другую церковь, кажется, Александра Невского. Отец обжаловал решение местных церковных властей, и с этого времени начинается длительная, активная борьба с архиереями, которые, на грех, приезжали один черносотеннее другого.[8]8
Убийство черносотенцами профессора Московского сельскохозяйственного института, идеолога партии кадетов по аграрному вопросу М.Я. Герценштейна (1859—1906) вызвало волну возмущения в России. Панихида по убитому была отслужена в Вологде, в Спасо-Всеградском соборе, 27 июля 1906 г. Речь, произнесенная служившим панихиду о. Тихоном (Шаламовым), получила большой общественный резонанс – ее изложение было помещено в вологодской газете «Северная земля» (№ 173, 1906). «Он умер за великое дело служения меньшей братии Христа» (т. е. крестьянам),– подчеркивал о. Тихон, добавляя, что «уклонение церкви от оценки политических явлений не привело к добру».
[Закрыть]
Естественно, что поведение сразу его отбросило в лагерь вологодских ссыльных. Ссыльные, которых в Вологде было много, – стали друзьями. Это – Лопатин, меньшевик Виноградов, активные сионисты вроде Митловского, значительный слой тогдашних эсеров.
Отец, чрезвычайно активный общественник, беспрерывно открывал то Общество трезвости, то воскресные школы, то участвовал в митингах, которых было тогда очень много.
Центром приложения сил, прогрессивных и черносотенных, была в Вологде ряд лет постройка по подписке Народного дома. Этот Народный дом выстроен на месте теперешнего городского театра (бывшего Дома Революции), и отец на митингах в нем выступал несколько раз.
Этот Народный дом был сожжен дотла осенней ночью черносотенцами, виновники не найдены[9]9
Имеются в виду события, происшедшие в Вологде 1 мая 1906 г., в ходе которых были разгромлены Пушкинский народный дом и типография газеты «Северная земля». Погрому, проходившему под пьяные крики «бей жидов и студентов», явно попустительствовали власти. Суд, состоявшийся в 1908 г., закончился помилованием всех привлеченных по делу, т. к. было признано, что они «действовали из чувства глубокого патриотизма». Обо всем этом В. Т. Шаламову, вероятно, рассказывал отец. Сам Варлам Шаламов мог наблюдать руины сожженного Народного дома, которые стояли в Вологде до 1918 г. (теперь на этом месте здание Театра для детей и молодежи). (Примеч. В. Есипова.)
[Закрыть]. Здание отстроено лишь после революции, хотя поднимались стены и раньше, до первой войны, и восстановление было прервано именно войной.
Дом Революции был открыт (в 1924 году) киносеансом Гриффита «Нетерпимость». Тогда в Вологде существовал городской театр, деревянный, который не перенес поджогов, ибо не был «Народным домом», а обычным театральным зданием. Театр старой архитектуры сгорел все же – и никогда не был восстановлен.
Дом Революции, построенный вместо Народного дома 1905 года, стал называться городским театром.
Но в мое время был и театр, и Дом Революции.
У отца, чрезвычайно активного общественного деятеля, была и своя собственная социологическая теория, основанная на глубоких выводах, солидных основаниях, надежных перспективах.
Отец уверял, что будущее России в руках русского священства, и именно русскому священству сужден самой судьбой путь государственного строительства и обновленчества – и государственных реформ, и личного быта.
Для этого – по мысли отца – есть все основания. Священство – четверть населения России. Простой цифровой подсчет убеждал в серьезности этой проблемы. Составляя такую общественную группу, духовенство еще не сыграло той роли, которая ему предназначалась судьбой – дав им право исповедовать и отпускать грехи всех людей – от Петербурга до глухой зырянской деревушки, от нищего до царя.
Никакое другое сословие не поставлено в столь благоприятные условия.
Эта близость к народу, знание его интересов начисто снимает для разночинцев проблему «интеллигенция – народ», ибо интеллигенты духовного сословия – сами народ, и никаких тайн психологии народ для них не приносит.
Это не разночинство отрицания типа Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Кибальчича, Гапона, а разночинство созидания, типа Ключевского, Пирогова, Павлова, Булгакова, Флоренского, Григория Петрова.
Это должно быть священство мирское, светское – живущее вместе с народом, а не увлеченные ложным подвигом аскеты вроде старчества, монастырей. Монастыри – это ложный путь, как и распутинские прыжки.
Церковь должна быть светской, мирской, жить мирскими интересами, а в самой мирской жизни быть началом разума, культуры, образования, цивилизации.
История хранит бесконечное количество подвижников, пророков из духовного сословия.
Но задачи XX века более сложны, более земны.
Русское священство должно обратить внимание не на личное совершенствование, на личное спасение, а на спасение общественное, завоевание выборным путем государственных должностей и поворачивать дело в надлежащем направлении. Не в старообрядчестве и не в сектантстве нужно искать, а в самом современном церковном служении.
Даже такой вопрос, как распад семьи – профессиональная болезнь русской интеллигенции, – может быть решительным образом ослаблен, и не только примером многочисленных семей духовенства. Но эта проблема, по мысли, разрешится сама собой.
Что плохо – не безбожие, а малая культурность народа. Безбожие исчезнет вместе с неграмотностью.
История русской культуры должна гордиться своим духовным сословием.
Славные имена выходцев из духовного сословия – знаменитых хирургов, агрономов, ученых, профессоров, ораторов, экономистов и писателей известны всей России. Они не должны терять связи со своим сословием, а сословие должно обогащаться их идеями.
Русское священство, белое духовенство – вот кому принадлежит главная роль в воспитании общества.
Не аскеты монашества, не истерические старцы, а традиционная форма грамотного культурного русского священства.
Не истерические проповеди Иоанна Кронштадтского, не цирк Распутина, Варнавы и Питирима.
А женатое, семейное священство – вот истинные вожди русского народа. Духовенство – это такая сила, которая перевернет Россию. Надо только сделать ниву культурной – совершенно земные задачи совершенно земных людей.
Себя отец и считал человеком, посвятившим себя высокой цели освобождения России…
Умение хорошо одеваться отец, не без основания, считал важным и надежным средством паблисити. Зимой он ходил в дорогой бобровой шапке, в хорьковой шубе с широким воротником морского бобра, в шелковой щегольской рясе. Все это было пошито в столицах у модных портных – по чуть укороченному, далеко видному, но все же не нарушающему канон фасону.
Серая шляпа, вроде котелка, самого дорогого качества, уверенно сидела на уверенно посаженной, коротко подстриженной голове.
Мать обычно ножницами доводила отцовскую прическу до желаемого ему конца.
Щелкали ножницы в руках матери, раздавался резкий голос отца: «Короче! Короче! Еще короче!» – потом начиналось оглядывание прически в зеркало.
Камилавки – служебный церковный головной убор отца – всегда были высшего качества и всегда свои. В церкви для службы даются и казенные камилавки – но камилавки с другого человека, со следами чьей-то чужой головы внутри – этого бы отец не перенес.
Обувь – щегольские полусапожки с резинкой, тщательно начищенные. Дома отец переодевался в домашнее, но тоже добротное, удобное, хотя и недорогое. Был у отца и штатский костюм весьма невыразительного свойства. Поскольку для паблисити священнику костюм не был пригоден в те времена – брюки в полоску, сапоги или плащ брезентовый для дождя.
На всех церковных службах отец выглядел самым красивым, самым картинным во всяком случае, чем мать немало гордилась.
Скромность отец не считал достоинством. В программу паблисити, которую отец перенес как педагогический прием в воспитание своих детей – дочерей и сыновей – входило всегда публичное утверждение достоинства, преимуществ – всяческих соревнований, начиная от состязания умов, вроде диспута, и кончая гонкой лодок, плаванием, стрельбой, охотничьей удачей.
– Надо взять себе за правило – не скрывать своих преимуществ перед сверстниками, – учил отец, – знаешь вопрос – смело поднять руку на вопрос учителя и смело отвечать, только надо знать, а не молоть пустяки. В состязаниях юности всякий ложный стыд вреден, а смирение паче гордости – чушь!
Скрывать свое умение, свое превосходство отец не имел привычки.
У нас было две лодки, и лодки эти отец выбирал всегда сам – ездил куда-то в верховья Сухоны в надежные места и на барже или пароходе привозил, тащил лодку в свое собственное хозяйство. Но лодки северные – это долбленые челноки. Для того, чтобы превратиться в рыболовную, в охотничью лодку, челнок должен обрасти бортами. Это немалое умение, и не всякий столяр успешно нарастит в нужном весе, размере борта. Этой работой отец занимался всегда сам, выполняя ее в высшей степени эффектно и уверенно.
Столярный верстак становился поперек двора, отец взмахивал рубанком, и сотворение лодки начиналось. Собирались зеваки, а также жаждущие инструктажа, и отец под взмах рубанка, срезающего легкие осиновые стружки, читал соответствующую лекцию о новом способе наращения бортов, которому он выучился или в юности в Усть-Сысольске, или почерпнул у алеутов на острове Кадьяк, либо вычитал из книжки и сейчас хочет попробовать.
Я думаю, эти спектакли имели многие значения, как всякое действие отца, всегда многозначное, всегда с подтекстом.
Помимо прямого паблисити – поп с рубанком – было еще удовлетворение жажды физических движений – чисто спортивная форма отца. Давал примеры сыновьям, учил друзей техническим приемам стружки. Просто отводил душу в любезных сердцу разговорах. Что еще?
С детства меня раздражало совмещение приятного с полезным, а для отца это было испытанным педагогическим приемом, даже принципом.
За чайным столом мы всегда видели отца аккуратно одетым и куда-то спешащим.
В семье у нас не знали кофе – пили только чай. Отец покрепче, дети – пожиже.
Мать сидела у самовара. Самовар отец считал важной приметой быта. У нас было два самовара, большой ведерный, блестящий, но дешевый – он сохранился надолго, и малый, желтой меди, на десять стаканов, который мы очень любили. В гражданскую медный был продан за муку, а побольше – стоял на кухне, потом был починен и какое-то время служил отцу и матери…
На торжественные службы отец надевал крест червонного золота, который сам же в торгсинное время разрубил топором на куски. Я написал об этом рассказ «Крест», входящий в «Колымские рассказы».
Мою мать отец тоже заставлял носить новое, делал ей подарки. Деньгами в доме распоряжалась мать, но как-то так выходило, что семейные лодки, козы, собаки диктовались потребностями и вкусами отца. Личных же ценных вещей у мамы не было; кроме дорогой шали черного кружева и венчальных свечей, ничего мать в своем сундуке не хранила. Наверное, были подарки вначале, но дети – восемь человек детей, из них трое умерших – заставили мать или передаривать или перешивать детям – либо сам вкус ее изменился и вошел в привычный круг потребностей и планов отца.
Кроме этой черной кружевной шали, никаких вещей у мамы не было. Да и шаль полетела на рынок много раньше отцовских вещей. Муфта была еще у мамы модная, шляпка какая-то с перьями.
Как и подобает потомственному шаману, отец был у нас главный лекарь, лечил всех без врачей, полистав модный лечебник, терапевтический справочник и ограничившись визуальным осмотром. Лечить бы ему по-алеутски, по-шамански, – успехов было бы больше. Лечение давало плачевные результаты…
Никак не хотел согласиться на операцию при своей глаукоме, болезни мучительной, сводящей больного с ума. Достаточно было перерезать нерв, и боли исчезли бы. Время операции, когда можно было рассчитывать на успех, он прозевал, и хотя объехал буквально всех главных специалистов Москвы – Страхова, Головнина, – вылечить его было нельзя. У меня хранится письмо Страхова ко мне – я просил его написать по поводу отцовской болезни. Почему отец не согласился на операцию – не знаю. Исход, наверное, был не ясен, и решил, превозмогая боли, прожить в полуслепоте. Очки отец носил с юности. Но это решение ждать совпало со смертью сына Сергея, и процесс слепоты полетел под откос. Отец ослеп в 1920 году, а умер в 1934. Четырнадцать лет слепоты. Надежда была, наверное, наивная – что вот-вот найдут какое-нибудь средство против глаукомы. Средство такое не найдено и сейчас.
Со своей безграничной верой в силу печатного слова, главным образом, газетного – американская школа паблисити, заокеанская надежность газетных объявлений – он и лечил по книгам в физическом смысле и в духовном. В физическом – он доверялся популярному «лечебнику» – толстенной книге, в которую заглядывал много раз, а также унаследованному от русских и алеутских шаманов «умению» управлять холодом и теплом в их почти безграничной клавиатуре.
Души он лечил советом, как исповедник, исповедующий вместо лечебника – Евангелие или требник, давал советы по всем случаям жизни.
Лечение физическим методом было всегда удачным – ведь неудачи в практике такого рода не регистрируются.
Не регистрируются и утешения, и пророчества.
В Вологде он вмешался в мою болезнь, не понял ее, и я промучился целую жизнь с хроническим насморком, да не пустяковым, а таким, что заполняет нос. Я навсегда лишен обоняния, слух мой испорчен бесповоротно и безнадежно. Только потому, что меня не показали в раннем детстве врачу. У меня природное искривление носовых перегородок – пустячная операция, и мне возвратился бы орган обоняния.
Мать много раз просила показать меня врачу-специалисту. Ответом был только презрительный хохот. Именно отец дал мне в семье прозвище «тяптя» – ты сопля – из-за вечного насморка. Сопли эти не вылечились и на Колыме и заливают мой нос и по сей день. В день я трачу два носовых платка.
Отец все толковал слишком просто: «Не хочет высушить ноги, дрянь. Пройдет».
Но сопли и потеря обоняния – это еще не все.
Вторым моим позором в глазах отца была моя болезнь, нарушение моего вестибулярного аппарата, то, что называется болезнью Меньера.
У меня – боязнь высоты. На вологодской колокольне – триста ступеней беспрерывного ежедневного страха, шатаний. А ведь колокольня – единственное развлечение вологжан, да еще ребят вологодских.
Каждое воскресенье колокольня открывается – такие виды на весь город, и весь город тянется пролезть к железным перилам, весь город, кроме сына отца Тихона, который шарахается от высоты, плачет и бежит вниз.
Все это было расценено как заговор против доброго имени отца – вырастил неженку.
Болезнь Меньера не дала мне побеждать на гимнастическом бревне, прыгать через ручьи, переходить по бревнам лесные рвы, лазить за яблоками, зорить птичьи гнезда, пробегать по одной доске, прыгать на одной ноге, гонять железное колесо по городу. Во всех этих играх я был самый последний. Ничего, кроме многолетних издевок, я не услышал от отца.
Мать тоже не понимала моей болезни и тоже плакала, что я не хочу зорить гнезда, хотя это истинно мужское занятие для мальчишек и Шаламовского, и Воробьевского рода.[10]10
Воробьева – девичья фамилия матери В. Т. Шаламова.
[Закрыть]
Но и нераспознанный Меньер не был концом моих детских страданий.
У меня – своеобразное устройство глаз: правый близорукий, а левый дальнозоркий – редчайшее сочетание, которое без очков позволяет и читать, и глядеть вдаль. У меня нет очков и сейчас. Эту мою особенность открыл мне доктор Страхов – бывший главный врач Алексеевской больницы, тогда мне было уже 27 лет, и я явился к нему за советом.
Страхов проверил, лучше ли я вижу обоими глазами, чем одним, при добавлении на другой глаз усиления или уменьшения, убедился, что зрение мое при любом добавлении стекол остается тем же самым, и предсказал мне всю мою редчайшую глазную судьбу.
Это пророчество – на сей раз научное пророчество – исполнилось самым абсолютным образом. Я до сих пор, до 65 лет, читаю без очков и хожу без очков, не обращаюсь к глазным врачам.
Но у Страхова я побывал после смерти отца. А все мое детство я прожил под градом оскорблений.
– Не хочет стрелять! Врешь, что не видишь мушки! Ведь ты читаешь? Как же ты можешь не видеть мушки?
Мое нежелание убивать, стрелять, охотиться, резать кроликов и кур, закалывать кабана – тоже привело к тяжелому конфликту. Пока я категорически отказывался от охотничьего ружья, богатый семейный арсенал был продан – к позору отца, и сын уехал в Москву.
Вот к какому тяжелому, многолетнему конфликту привела медицинская неграмотность и самоуверенность отца.
То, что я прекрасно плаваю, управляю лодкой – без всякого обучения и показывания, – тоже казалось отцу вредным ударом по его авторитету, – значит, можешь, не инвалид.
Не выдержав экзаменов в королевскую гвардию – охотничью дружину, отказавшись от рыболовства, я был передвинут в ряды домашней обслуги – ухаживать за скотом.
Тут я нашел себе применение, нашел себя – но скоро выяснилось, что я не переношу смерти коз, кроликов, и сам не хочу, не могу убивать.
По книгам выбирались козы. Книга князя Урусова «Коза – корова бедняка» всегда лежала на его письменном столе вместе с требником и была надежным пособием в отцовских экспериментах.
Охота, рыбная ловля, кролики, куры, огород, – все это было и до революции, все это отец держал из чистого любительства. В революцию это чистое любительство вдруг обернулось и вполне реальной пользой, хотя и не такой значительной, как хотел представить отец. А когда он ослеп, уход за козами в течение нескольких лет дал ему отвлечение, сознание какой-то пользы, которую он утверждал с всегдашней своей самоуверенностью. Мать не спорила с ним. Ведь именно матери нужно было и покупать коз, и варить им корм, заготовлять сено на зиму. Кроме своей еды – должна была заготовляться еда козам. Все это ведь каждодневно…
Куроводство у нас тоже велось по книгам. Покупались необходимые проспекты. Отец писал заказ в магазин, выписывались семена каких-то трав, огурцов, необыкновенного редиса.
У нас никогда не выписывали семян цветов, и даже на куст сирени, расцветшей в общем огороде, отец смотрел подозрительно. На своем участке он выращивал помидоры. Отец провел свою семью мимо цветов.
На сей предмет читались, впрочем, и лекции – как хорошо собирать полевые цветы, – и все братья, все сестры, особенно брат Сергей, привозили матери охапки полевых васильков, кувшинок, лилий из своих охотничьих поездок. Но никто никогда не привозил в наш дом цветов оранжерейных.
Не было у нас ни фикусов, ни герани. Помню какой-то олеандр в бочке – единственное оранжерейное растение, которое пыталось прижиться в нашей квартире, но из-за невнимания к поливке как-то этот олеандр не нашел себе места в моей памяти.
Никаких цветочных горшков не было на окнах нашей квартиры. За окном при входе на наше крыльцо цвел вологодский боярышник, а не сирень.
Странной и страстной, постоянной мечтой отца было участие во всяких сельскохозяйственных выставках, особенно со своими экспонатами – тыквой или парой кроликов.
Отец – один из организаторов в Вологде сельскохозяйственных выставочных дел.
В голодные годы важной культурой стал картофель. Отец высаживал картофель строго по книжке – по самой модной, хоть и советской инструкции, – был ли в этом толк, ответить сейчас не могу.
Гроб сыну – моему брату Сергею – отец хотел выбрать тоже по какому-то кладбищенскому проспекту – но в то время было не до проспектов. Помню, мы вдвоем с отцом везли откуда-то с горы, из-за города, тяжелый сырой деревянный крест – санки разъезжались по грязи, крест был сырым, тяжелым, тот самый Голгофский крест Христа. Санки – обыкновенные вологодские «тормозки» – заносило, и тогда тяжелый крест сам командовал этим движением, сам отдыхал и сам двигался дальше по грязи, по лужам, по льду. Мы – я и отец – только сопровождали, только присутствовали при этом неторопливом движении.
Самой главной личной проблемой отца во время его двенадцатилетней службы в качестве православного миссионера на Алеутских островах было своевременное и разумное полноценное обучение детей.
Я, к счастью, родился после этих педагогических экспериментов отца.
У отца была философия: «каждый пробьется сам», принцип, который он считал пригодным и для гуманитарного апостольства XIX века, и для жестокой конкуренции ХХ-го, хотя практические рецепты философии Максима Горького явно не годились для послереволюционных лет.
И в этом вопросе отец поступил в полном согласии со своими убеждениями, сводом правил, из которого не было исключений.
Выписал на Алеутские острова заочный курс «Гимназии на дому» – было такое халтурное издание – и со всей страстью убежденного заочника занялся подготовкой и педагогической деятельностью вполне во вкусе яснополянских упражнений Толстого, кое в чем – по тайной гордости отца – и превосходящей затеи графа.
К счастью, рядом с отцом была моя мать – профессиональный педагог, сменившая указку городской учительницы на ломаное алеутское копье, совершившая с отцом заокеанское путешествие. Мать организовала несколько алеутских школ, а своих детей учила сама по школьным программам казенных учебных заведений, ни много ни мало целых двенадцать лет.
Так учились Валерий, и Галя, и Наташа. Только второй сын, Сергей, отставал из-за лени. Отец, получив своеобразный сигнал, взялся за обучение Сергея сам, чтобы показать матери, насколько прогрессивны методы, разработанные лучшими людьми России – цветом русской профессуры – для популярного издания «Гимназия на дому».
В 1905 году отец с семьей вернулся в Вологду, второй мой брат, Валерий, поступил в гимназию – в тот самый класс, куда и надлежало ему поступить, сдал и вступительные, а позднее – и выпускные экзамены.
Так было и с сестрами, Наташей и Галей. Галя даже получила серебряную медаль при окончании Мариинской женской гимназии. Все братья и сестры проходили в Вологде одинаковые испытания, все сдавали вступительные экзамены, соответственно возрасту, и, один за другим переходя из класса в класс, доходили до выпуска. Наташа, младшая сестра, кончила гимназию в 1917 году.
Иначе пошло дело с Сергеем, которого готовил для верности сам отец по прогрессивной «Гимназии на дому».
Сергей был принят, но только в пятый, а не в шестой, как было задумано. В пятом классе брат был оставлен на второй год, а потом – исключен за неуспеваемость.
Этого оскорбления отец никогда не простил хозяевам города. Со своей холерической мнительностью, привыкший все усложнять, менять масштабы явлений, отец не хотел и подумать о самом простом ответе на этот столь важный для него вопрос, перебирая различные варианты подспудного борения высших сил. О том, что Сергей просто не имеет способностей для учения в школе в том классе, который намечался отцом, а «Гимназия на дому» есть только «Гимназия на дому» – учебник для заочного образования. Не хотел поглубже заглянуть в психологию собственного сына.
А если бы заглянул, увидел бы, что по своим качествам, физическим и моральным, по праву на карьеру, на успех, по беззаветной способности показать личный пример – Сергей для нашего города не менее яркая и не менее характерная фигура, чем отец – того же нравственного ряда, но физического, а не духовного порядка.
Здесь я продолжаю рассказ о педагогических воззрениях отца, с которыми столкнулся и не согласился его третий сын – я.
Было ясно, что я поглощаю и способен проглотить огромное количество книг.
Но книг-то у отца и не оказалось. Кроме справочников по животноводству и профессиональных требников в книжном шкафу отца не было <ничего>.
И это одно из самых поразительных моих детских открытий.
Книжный шкаф красного дерева, который так выгодно был продан в годы голода, выменян на целый пуд муки, не скрывал за собой никаких книжных сокровищ.
Ни Достоевского, ни Шекспира не было в библиотеке отца. Но был Розанов – «Легенда о великом инквизиторе» – и это все. Кто-то сюда же поставил «Войну и мир», переводы Михайлова, Гейне в переводах Вейнберга, однотомник Жуковского. Но это были все не отцовские книги. Старшие мои братья и сестры удовлетворялись хрестоматией Галахова.
Я помню чей-то разговор, чей-то вопрос по этому поводу. А может, я этот разговор и вопрос выдумал сам. И отцовский ответ.
«Передовая русская интеллигенция должна удовлетворяться народной библиотекой. Кропоткин и Лавров для этого и жертвовали свои книги и библиотеки, чтобы каждый мог пользоваться. Мой сын может пользоваться».
К счастью, мне удалось получить разрешение на получение книг в новой «Рабочей библиотеке» – образованной из конфискованных помещичьих библиотек. Там я досыта начитался Дюма, Буссенара, Жакоба, капитана Марриэта.
Наиболее ценные книги шли в Публичную библиотеку.
Но и этого было, конечно, мало, хотя я читал дни и ночи напролет. К счастью, у нас никогда не запрещали читать за столом во время обеда и ужина.
Отец читал газеты, журналы. Мне, конечно, сейчас же выписали журнал «Семья и школа», но я давно очень далеко ушел в чтении вперед, и «Семья и школа» могли только льстить тщеславию моего отца.
В это время, кроме быстрого чтения, я открыл в себе еще одну способность, о которой не знали и не подозревали ни отец, ни мать, ни сестры.
Лет примерно восьми с помощью так называемых фантиков – сложенных в конвертики конфетных обложек – легко проигрывал для себя содержание прочитанных мною романов, рассказов, исторических работ, а впоследствии и своих собственных рассказов и романов, которые не дошли до бумаги и не предполагалось, что дойдут. Это оказалось в высшей степени увлекательным занятием в виде литературного пасьянса. Я играл в эти фантики сам с собой несколько лет – тюрьма Бутырская, кажется, остановила эту игру.
Мы жили очень тесно. Мое место было последним, а мир фантиков был моим собственным миром, миром видений, которые я мог создавать в любое время.
Сестры, да и мать думали, что я таким способом зубрю или учу уроки. Но никаких уроков с помощью этих фантиков я не учил. Я увез коробку фантиков в Москву, и только после моего первого ареста сестра, уничтожая всю мою жизнь – все мои архивы, – сожгла и эту драгоценную коробку вместе с моими дневниками и письмами.
Так вот, отключаться в этот мир мне было очень легко, и, в сущности, все читанные мною книги я с помощью фантиков повторил.
Отец уже начинал слепнуть, и то, что я не занимаюсь, читаю только за обедом, раздражало отца. Он пытался иногда вмешаться в этот мир.
– Что ты делаешь?
– Читаю.
Все мы трое – мать, отец и я – сидим очень тесно у керосиновой лампы семилинейной, в ее керосиновых лучах я ловлю буквы, перелистывая толстую книгу.
– Что ты читаешь?
– Книгу.
– Какого автора?
– Понсон дю Террайля.
– Как называется?
– «Похождения Рокамболя».
Отец встает, и мне следует выволочка и длительное объяснение, что чтение таких книг не приведет к добру.
– Мой сын должен читать Канта и Шеллинга, – важно говорит отец, – а не Понсон дю Террайля, не Конан Дойля.
Отец что-то думает и выносит решение в своем энергическом стиле:
– Надо сходить к дяде Коле.
Дядя Коля – старший брат матери, единственный ее родственник, с которым у отца хорошие отношения. Дядя Коля – чиновник Казенной палаты. У него свой дом двухэтажный. Жена его давно умерла, а жена, которая жила с ним без венца, – хозяйка местной типографии, тоже приятельница отца. Она умерла первой, и отец служил панихиду на ее могиле.