Текст книги "Запах шиповника"
Автор книги: Вардван Варжапетян
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
И по дороге в медресе Эль-Хуссейния он продолжал думать о геометрии и женщинах и, как не первый раз за последние недели, снова ушиб колено о груду обожженных кирпичей, наваленных во дворе школы. Потирая ушибленную ногу, Хайям вошел под восьмиугольный свод. В четырех углах просторного двора цвели померанцевые деревья и благоухали цветочные клумбы, также имевшие форму восьмиугольника. Двор двухэтажной стеной окружили крошечные комнатки-худжры для учеников; на первом этаже двери были расположены прямо, на втором – слева.
Старый служка, подметавший двор, успевал вытянуть метлой по спине кого-нибудь из мальчишек, с визгом носившихся по двору. Увидев учителя, дети поспешили в комнату для занятий. Служка низко поклонился, хотя горб, выпиравший под грязным халатом, и так согнул его в вечном поклоне.
– Мир тебе, имам.
– И тебе мир, Мансур. Когда уберут эту груду камней?
– Рабочие ленивы, господин, я их стыжу каждый день, но этот народ не понимает слов. – Горбун зорко оглядел двор и подошел вплотную к Хайяму. – Шейх Гийас ад-Дин, у меня к тебе дело.
– Какое же? – Хайям удивленно посмотрел на подметальщика.
– Наш повелитель… – Хайям вздрогнул, услышав титул повелителя исмаилитов Хасана ибн ас-Саббаха аль-Химьяри, – … просит тебя, отложив все заботы, прибыть в Аламут.
– А ты, Мансур, оказывается, сундук с секретом…
– Не обо мне речь, господин, а о тебе.
– Так вот, передай пославшему тебя, что я дал клятву никогда не покидать Нишапур, если только моей жизни не будет угрозы.
– Как знать, имам? Наш повелитель не любит промедления, а шея ученых не тверже любой другой, это тебя просили передать мне, горбун?
– Нет, такого мне не поручали.
Хайям выхватил из-за пояса самшитовый футляр для калама и замахнулся. Он бы ударил подметальщика, если бы тот нагло смотрел ему в глаза, но Мансур, вскрикнув, закрыл лицо руками и пальцы его задрожали от предчувствия боли – футляр был тяжелый, с прямыми острыми гранями.
– Ступай прочь, собака! Если я еще раз увижу тебя в медресе, начальник тюрьмы изрубит тебя в куски.
На уроках Хайям не слушал учеников, задумчиво чертя каламом круги на шершавой бумаге. «Зачем я нужен Саббаху? Не будет же он говорить со мной о математике и толковании Корана. Тогда зачем? Аламут далеко от Нишапура, но люди Саббаха повсюду. Какая же нужда во мне исмаилитам?»
После уроков, проходя по двору, Хайям снова споткнулся о кирпичи. Остановившись у могилы эмира Абу-л-Абасса ибн Тахира ибн ал-Хуссейна, святое имя которого носило медресе, Хайям поклонился его праху и помолился, чтобы проклятые кирпичи обрушились на головы тех, кто их здесь бросил. Из медресе он пошел не домой, а на улицу Кривых Ножей – к Абдаллаху ал-Су-гани, прозванному Джинном. Здесь жили оружейники и кузнецы, из закопченных мастерских полз едкий дым, пахло окалиной и отсыревшим углем, и никогда не смолкал гром молотков о наковальни.
Хайям не любил здесь бывать и много раз ругал Джинна, что он не соглашается переехать поближе к Хайяму, в квартал переписчиков, переплетчиков и торговцев бумагой, – здесь было тихо, чисто и в каждом дворе разбит сад или цветник.
Толкнув дверь, от ветхости волочившуюся по земле, Гийас ад-Дин прошел мимо пустого бассейна. Рядом с домом была сложена маленькая плавильня, в которой Давно уже погас огонь. И сам домик Джинна казался таким же забытым и холодным.
Господин точный исследователь сидел на полу – босой, бритая голова без чалмы сияла, как начищенный кумган. В одной руке он держал реторту с раствором ляписа, в другой – фарфоровую чашку с купоросным маслом. Увидев гостя, он поставил реторту и чашку, обтер руки полой халата и обнял друга.
– Джинн, оставь свое богопротивное занятие, и выйдем на айван,[16]16
Айван – крытая веранда.
[Закрыть] не то я скончаюсь раньше срока.
Охая от боли в поясницах, старики вынесли на айван большой скатанный ковер с подушками, потом пиалы, глиняный кувшин с водой, пару лепешек и горсть изюма.
– Радуйся, Джинн, вчера сестра мне сказала, что переплетчик дворцовой библиотеки Умар ибн Аббад продает свой дом. Помнишь, мы встретили его, когда искали книгу Мухаммада ал-Хорезми «Ал-джебра»? И он недорого возьмет, я уже торговался с ним до хрипоты.
– Зачем?
– Чтоб ты жил рядом и я не тащился в это проклятое аллахом место. Помнишь, в молодости мы мечтали, что будем жить все вместе в большом доме с прекрасным садом – ты, я, Абу-ль-Маджид Санаи, Музаффар Исфазари. И у нас будет общая библиотека с кедровыми шкафами для книг, и лаборатория, и даже маленькая обсерватория на крыше. А наши жены жили бы вместе и вместе готовили для нас…
– Санаи еще сказал, что после пятого намаза сам будет запирать женскую половину на стальной засов, чтоб жены не мешали нам болтовней и упреками.
– Но он сейчас в Газне, Исфазари – в Исфахане. Мы так давно не собирались вместе… Помню, я вместе с сыном Исфазари гостил у эмира Абу Са’да Джарре в Балхе. И мы вспоминали Исфахан. Но знаешь, Джинн, он стал слишком часто упоминать имя аллаха и только один раз перечислил звезды, а ведь он астроном, а не муэдзин.
– Это бывает с каждым в разное время. Сначала любовь, потом вера, и только после – знание.
– А если смешать все это в твоей реторте, то получится зловонный состав, называемый жизнью.
– Нет, получится загадочное и прекрасное, которое тоже зовется жизнью. Мы же, алхимики, соединяя все со всем, не смогли получить даже золота.
– А Джабир ибн Хайян?
– Единственный, он смог. Через двести лет после его смерти сломали старый дом в Эль-Куфе и под сгнившим полом нашли запыленный брусок золота. С тех пор никому не удавалось повторить такое, хотя уход ибн Хайяна и нашу жизнь разделяют триста девять лет. Мы по-прежнему его ученики и подмастерья. – Джинн закашлялся, лицо его покраснело, на лбу выступил пот. Он часто дышал, в груди хрипело. – Проклятая кислота! Уф-ф! Гийас ад-Дин, поешь изюм, а я приготовлю поесть.
– Не утруждай себя, я пришел к тебе за советом. – И Хайям рассказал о встрече с горбуном во дворе медресе.
– Ты прогнал одного гонца, но у Саббаха их много, есть помоложе и посильнее подметальщика Мансура, – пощипывая бурую бороду, заметил Джинн.
– Но зачем я ему нужен? У меня нет охоты тащиться по горам. Пока я лезу на свою крышу, у меня и то уже сердцебиение.
– Тогда скажи тому, кто придет – а я думаю, ждать долго не придется, – что эмир повелел тебе написать книгу и часто спрашивает о ней.
– Но у них везде уши, Джинн. Разве ты не видишь, что наша страна раскалилась, как жаровня, и некуда поставить ногу без того, чтобы не обжечь пятки!
– Тогда скажи, что ты болен, и не выходи из дома.
– Но если исмаилит придет ко мне домой и об этом донесут во дворец, меня с веревкой на шее повлекут на ковер крови.[17]17
Ковер крови – коврик, на который ставили осужденного на казнь.
[Закрыть]
– Я не узнаю тебя. Где твоя голова, равной которой нет в государстве? Если даны условия, значит, есть и решение. Мне кажется, такое: найди подметальщика и сам назначь место и время встречи. И лучше не в Нишапуре и не в уединенном месте, а в людном – на базаре или в мечети.
– В мечети я последний раз был два… да, два года назад.
– И то – чтобы украсть молитвенный коврик.
– Это придумали мои враги. Распустили слух, что я украл коврик и выменял на вино. Сперва я разозлился, потом стал поддакивать лжесвидетелям – пусть уж говорят обо мне правду.
– Тогда назначь встречу на базаре, – где тысячи людей, там двое незаметны.
– Наверное, ты прав. Я подумаю.
– Будь осторожен, Гийас ад-Дин, и помни – у тебя есть друзья.
– Да, да, Джинн, это одно из утешений стариков, островок в изменчивом мире превратности. Не провожай меня и хорошо подумай о домике Умара ибн Аббада.
5. ДОРОГА В ТУС
Хайям въехал в Тус с восточной стороны, через ворота, в которые вошел караван верблюдов, груженный золотом по повелению султана Махмуда Газневи – плата Фирдоуси за «Шахнаме», а в тот же день и час из западных ворот Туса, скрипя огромными колесами, выехала арба с телом поэта. Вспомнив эту печальную историю, имам пробормотал:
Воду, которую не дали при жизни,
После смерти вылили на его могилу.
Тус славился яркими паласами, сладкими дынями, чистой проточной водой, фисташковыми рощами и тем, что здесь, в доме торговца аптекарским товаром, родился великий ибн Хайян, прозванный Джабиром, то есть Костоправом, ибо он поставил на должное место медицину. Увы, от дома Джабира не осталось даже развалин, а в доме Фирдоуси жила дряхлая старуха, Хайям видел ее – она стояла у ворот.
Понукая мула, Хайям проехал дровяной базар, знаменитое водохранилище глубиной в сорок ступеней, земляную дамбу, желтую от созревших дынь, и по тесным, грязным улицам добрался до караван-сарая Толстого Ибрахима – здесь они сговорились о встрече с посланцем Саббаха. Караван-сарай был старый – прямоугольная просторная постройка с четырьмя угловыми башнями, придававшими ей внушительность и подобие крепости. Прочные стены отбрасывали внутрь двора прохладную тень и манили отдохнуть после долгого пути. Ни сторожа, ни управителя не было видно, хотя в полуденной тишине, казалось, еще слышался отзвук караванных колокольцев. Стертые каменные плиты двора свидетельствовали, что уже много лет по ним ступают верблюды, топчутся овцы и козы. В некоторых помещениях были сложены вороха верблюжьей колючки, кипы прошлогоднего сена, мешки с овсом. Пахло навозом, пережаренным мясом, терпкой кожурой неспелых грецких орехов, которую, мелко истерев, добавляют в корм лошадям, предохраняя от болезней соленой воды, неизбежной при переходе через громадные солончаки Дешт-и-Кевира.
Наконец на крик Хайяма вышел, утирая замасленные пловом губы, плечистый сторож свирепого вида и молча проводил почтенного имама в комнату, отведенную ему в западной башне. Обычно здесь было сыро и зябко от толстых стен, но сейчас горела жаровня и глиняный светильник с пятью рожками. От серебряного кувшина для омовений прохладно пахло розовой водой. Пол выложен шестиугольниками из зеленого камня, на котором точильщики точат ножи. Пушистые хорасанские ковры и драгоценный столик, инкрустированный по черному дереву редким янтарем, придавали маленькому жилищу неожиданно великолепный вид. Кто-то, видимо хорошо знавший привычки Хайяма, оставил на столике обливное блюдо с засахаренным миндалем и сосуд из полированной коричневой тыквы, полный чудесного вина. В этом Хайям убедился прежде, чем скинул туфли.
Выйдя из башни, ученый смыл с лица пыль в маленьком бассейне, нашел Толстого Ибрахима, принимавшего с приказчиком освежеванные бараньи туши для кухни, и справился о цене – он рассчитывал на кров поскромнее.
– Не утруждай себя заботами, имам, я свое получил. Если захочешь приказать, позвони в серебряный колокольчик – все будет исполнено без промедления.
Гийас ад-Дин обрадовался и поспешил к себе. Достал из дорожной ковровой сумки «Книгу исцеления», с которой никогда не расставался, и раскрыл на странице, заложенной золотой зубочисткой. Но читать не пришлось – дверь открылась и вошел Саббах. Да, Хасан ибн ас-Саббах аль-Химьяри. Не страшась и не оглядываясь, хотя за его голову, положенную на весы, султан Мухаммад обещал золота впятеро тяжелее.
Хайям усмехнулся: с каких пор добро стало дешевле зла, что цену человеку теперь назначают не за ум и красоту, а за жестокость? Разум нынче в цене чеснока, злодейство же ценят на вес золота и даже впятеро дороже.
Хасан Саббах стоял перед Хайямом в черном войлочном колпаке и тяжелом, распахнутом на мощной груди, Драгоценном халате, тесно затканном маленькими золотыми бута – символами огня, похожими на стручки горького перца. Под халатом виднелась голубая накидка, нетуго перепоясанная широким черным поясом, тоже изукрашенным бута, но серебряными. Кожаные туфли с острыми загнутыми носами опирались на узкие серебряные каблуки. На шее висело украшение с блюдо величиной – нестерпимо-синий громадный овал из бадахшанского лазурита, оправленный в затейливую золотую филигрань. Тяжелая ладонь сжимала посох, вверху окованный серебром и украшенный крупным, нежно мерцающим жемчугом. Саббах молча остановился в дверном проеме и спокойно смотрел на Хайяма. Казалось, такой человек мог только стоять – так он был строг и неподвижен. Поэтому Хайям тоже встал – босой, домашний, незаметно вытирающий о халат палец, липкий от засахаренного миндаля. Молча они стояли – седобородый, уже сутулящийся ученый и могучий твердощекий властелин исмаилитов, густо заросший прямой черной бородой.
– Тебе понравилось вино, Гийас ад-Дин? Оно из погреба султана Малик-шаха.
– Да, оно густое и красное…
– «…как кровь, которую ты пролил» – ты это хотел сказать? Не бойся, я пришел тебя выслушать.
– Раз ты пришел слушать, значит, я должен говорить. Но сначала ответь, что ты хочешь узнать от меня? И сядь – мы оба проделали неблизкий путь.
– Что я хочу узнать? Ах, Гийас ад-Дин! Мне ли задавать вопросы тому, кто вопрошает лишь творца, минуя даже аллаха? Разве я Малик-шах, чтобы спрашивать у тебя? Разве я проклятый Низам ал-Мульк, чтобы советоваться с тобой? Я всего лишь нищий, просящий слова справедливости и правды. Ты не умеешь лгать, поэтому я умолял тебя назначить мне день встречи; вот моя протянутая рука, Гийас ад-Дин, – она протянута за подаянием истины.
– Саббах, мы не дети, и я знаю, зачем мы встретились здесь. Твоим именем пугают детей и взрослых, султан Мухаммад – да продлит его дни аллах! – собираясь в гарем, надевает под платье кольчугу, опасаясь твоих молодцов, накурившихся гашиша. Ты убил Малик-шаха, и Низам ал-Мулька, и тысячи других, имена которых знаешь лучше, чем я.
– Да. И мне известны имена тех, чья смерть идет за ними неотступней тени. Как врач, ты должен знать, что при болезни отворяют кровь, чтобы больному стало легче.
– У каждого врача три средства – слово, лекарство и нож. Ты же, не испробовав первых двух, поспешил взять нож, а так поступают мясники, но не целители.
– Разве это не твои слова:
Тому, кто сведущ в тайнах мира,
Радость, горе и печаль – все одно.
Раз добро и зло мира равно пройдут,
Хочешь – будь болезнью, хочешь – снадобьем.
– Мои. Но я удивляюсь тебе, Саббах: когда мы были детьми, ты спрашивал меня, где писать «каф», а где «вав», а теперь ты считаешь себя всезнающим и не нуждаешься в советах, хотя сейчас каждая твоя ошибка ужасна. Пей вино.
– Аллах не разрешил нам это.
Хайям пожал плечами и выпил.
– А все, что ты делаешь, он разрешил? Вложить в руки глупцов ножи… Пролить кровь правоверных… И разве ты не знаешь, что человек – самое совершенное творение аллаха?
– Это не помешало тебе поднять руку на подметальщика Мансура.
– Я поступил нехорошо. Но ты сравниваешь несравнимое, Саббах. Замахнуться на одного или зарезать тысячу – понятия разные, и следствия таких поступков несоизмеримы. Скажи мне, как называется то дерево, которое ты так щедро поливаешь кровью?
– Имя ему – справедливость. И с этого дерева я срежу все сухие ветви, заботясь, как истинный садовник, о плодоносящих. – Огромные карие глаза Саббаха смотрели спокойно, не мигая, но в их спокойствии была видна досада и усталость, как у родителей, рассказывающих очевидное непонятливым детям. – Ислам состарился и оплешивел, я верну ему силу.
– Такая беседа может длиться бесконечно, ибо примеров множество на каждый случай. Я скажу «два-три», ты ответишь – «три-четыре», я – «пять-пять», ты – «шесть-шесть.[18]18
Различные положения игральных костей при игре в нарды.
[Закрыть] Но ведь мы прожили жизнь, Саббах, и научились причину отличать от следствия, слова от поступков.
– Закон, основанный на лжи, всю жизнь пропитывает ложью.
– Конечно, ложь отвратительна – ты прав, но стало что-то слишком много правд, просто глаза разбегаются – как на базаре; не знаешь, у какого торговца она слаще и дешевле. Но торгующему нелишне знать: если чего-то слишком много в продаже, товар падает в цене и можно остаться в убытке.
– Я не купец, Гийас ад-Дин, откуда мне знать их хитрости?
– Ты озабочен, что наша жизнь пропитана ложью. Синее решил перекрасить в красное. Мой прадед был красильщиком, и я в этом деле понимаю. Ты слишком торопишься, Саббах, а по мне пусть жизнь будет пропитана ложью, но не кровью – от лжи имеется лекарство, от смерти же исцеления нет. Пророк – наилучшие молитвы и привет над ним! – сказал нам: «Люди! Оглянитесь!» Мы оглянулись и увидели вокруг мерзость, ложь, беззаконие, а впереди, в конце пути, – благополучие и справедливость. Но этот путь не одинаков для всех, многие не смогли его пройти. И все-таки это путь, движение, развитие. А ты, смеясь над людьми, идущими по пути, указанному пророком, думаешь: «Глупцы! Вы слепые и заблудившиеся. Уж я-то устрою это дело!» И ты бьешь народ палкой по ребрам, считая себя единственным вожатым, знающим тайный смысл грядущего. «Нам предопределено свыше», – твердят такие, как ты, а их предопределение на самом деле – выдумка, или болезнь, или врожденное слабоумие.
Хайям налил из тыквы вина, перелив через край пиалы, и, боясь расплескать еще больше, нагнулся и отпил, вытянув шею, как курица.
– Напрасно ты смеешься над предопределением, Гийас ад-Дин. Однажды я был перед султаном Малик-шахом, когда к нему пришел мальчик из детей эмиров и хорошо прислуживал. Я удивился тому, как хорошо он служит в раннем возрасте. Султан же мне сказал: «Не удивляйся, ведь цыпленок, вылупившийся из яйца, клюет зерно, хотя его никто не учит, но не находит дороги домой, а птенец голубки не может клевать зерно без обучения, но зато становится вожаком голубиной стаи, летящей из Мекки в Багдад». И я поведу мусульман дорогой, открытой лишь мне одному. Но мне было бы легче, имея такого спутника, как ты. Я знаю только путь, тебе же дано знать, будут ли мне сопутствовать расположения светил. Два наших знания, – Саббах стиснул левую ладонь правой, – предрешат исход любого дела, – среди людей нашего времени нет равных мне и тебе.
– Саббах, не обманывай хотя бы себя! Верблюда в некотором смысле тоже можно назвать спутником… К тому же у меня свой путь: от дома до медресе, из медресе домой, а у тебя – от края до края мира. Мне поздно пускаться в такую дорогу, да я и не слышал, чтоб кто-нибудь ее прошел. А уходили многие…
– Я рад, Гийас ад-Дин, что ты не хитришь со мной. И я не стану лукавить. Я могу сдуть тебя с ладони жизни, как пылинку. Сиди, сиди и не бойся! Могу исполнить любое твое желание, как если бы ты достиг престола аллаха.
– Первому я верю, но во втором сомневаюсь.
– Мои предки из племени химьяритов говорили: «Недоверие – мудрость дураков».
– Что ж, если ты так всемогущ, Саббах, вот тебе бумага и калам – докажи пятый постулат Евклида!
– Я всегда считал, что ученые это дети, и ты мне кажешься одним из них – самым непоседливым и дерзким, – впервые улыбнулся Саббах.
– Возможно, мы и похожи на детей любопытством и жадностью познания. Мы тоже ругаемся, спорим, опровергаем друг друга. Но что было бы, если бы мы взяли вместо каламов ножи и решили защищать свои мнения не спором, а резней? Недолго прожила бы наука после таких кровопусканий! А ведь мы решаем задачи труднее тех, которые ты взялся решить. И мы пусть медленно, но неуклонно, без крови и убийств, отвоевываем известное у неизвестного, конечное у бесконечного. Изучение наук и постижение их с помощью истинных доказательств необходимо для того, кто добивается спасения и вечного счастья.
– Гийас ад-Дин, не зря тебя зовут «Худжжат алхакк» – «Доказательство истины». Мне очень жаль, что свет учения халифа Исмаила не осветил твою душу. – Саббах намотал на толстый палец черные волосы бороды.
– Аллах помогает нам во всех случаях, он наше прибежище. А свет и тьма в нас самих. По крайней мере, вечная жизнь начинается здесь… Некоторые полагают, что бесконечность бытия и есть вечная жизнь; другие считают, что она начинается, когда нас призовет аллах. Оба эти представления неточны, вернее, недостаточны.
Вечная жизнь отличается от земной, но начинается на земле – в тебе, во мне, в Толстом Ибрахиме… И не надо путать свет с пожаром, хотя и от него на время становится светлее.
– Пожар?.. Мысль о пожаре мне не приходила, но я подумаю. Может быть, у тебя есть просьба? Я с радостью ее исполню, если… она не выше моих сил.
– Просьб у меня нет, остались желания. И самое большое из них – прожить остаток дней без суеты. Я приехал в Тус купить у судьи редкий список перевода «Начал», сделанный еще ал-Хаджжаджи.[19]19
Ал-Хаджжаджи – первый переводчик на арабский язык «Начал» Евклида.
[Закрыть] Но мне не хотелось бы, чтобы об этом знали многие. Хозяева караван-сараев люди общительные…
– Твое беспокойство напрасно. Толстый Ибрахим надежный человек и умеет молчать. Мир тебе, Гийас ад-Дин, я рад, что ты нашел время для меня. Иди и ничего не бойся.
Саббах встал, взял прислоненный к столику посох и, слегка наклонив голову, чтобы не задеть колпаком о притолоку, вышел.
Хайям остался один. Посмотрел на глубоко вмятую подушку, где только что сидел Саббах, устало погладил бороду. «Странно, он немного моложе меня, но у него ни одного седого волоса в бороде, а моя совсем седая. Гранаты щек моих сморщились и посинели, и бывает нестерпимо больно вот здесь». Боль, словно спящий пес, которого позвал хозяин, проснулась и острыми зубами вгрызлась в сердце. Старик со стоном опустился на правый бок, поджав колени к подбородку. Осторожно вдохнул и вытер взмокший лоб. Фу! Губы сразу иссохли, как опавшие листья. Он с трудом дотянулся до колокольчика и позвонил. Подождал, еще позвонил – шагов не было слышно. Из-за стен башни смутно доносился шум (может, пришел караван?), но на лестнице было тихо. К счастью, боль скоро прошла.
Хайям поправил халат, сунул ноги в домашние туфли без задников и, чутко прислушиваясь к успокоенному сердцу, вышел из комнаты. Шум во дворе стал громче. «Ну и глотки у этих погонщиков! Даже за стеной от них нет спасения!»
Но кричал не погонщик – молодая женщина в черной накидке пронзительно кричала, царапая тащивших ее мужчин. В одном Хайям узнал свирепого сторожа. Втянув голову, тот увертывался от острых ногтей и молча тащил женщину. В углу двора возле склада для фуража толпились люди, что-то плотно окружив. Хайям растолкал спины, протиснулся вперед и увидел Толстого Ибрахима, лежавшего на пыльных каменных плитах. Он упал лицом вниз, поджав руки с поднятыми локтями, словно силясь подняться. Лужица темной крови растеклась вокруг надломленной шеи; далеко разлетелись осколки стеклянной гири; следы чьих-то туфель, отпечатанные в пыли, терялись в крови и вновь начинались из крови. Красные следы.
– Что с ним? – спросил Хайям рыжебородого.
– Не знаю, хаджи. Хозяин пошел за рисом для плова, и мы услышали крик. Прибежали, а он лежит с перерезанным горлом. И никого рядом.
Хайям опустился на колени, осторожно распрямил руку, сжал тремя пальцами запястье, прижав вену к лучевой кости. Пульс не прощупывался – Толстый Ибрахим был мертв.
Толпа, тесно обступившая убитого, качнулась и треснула; люди, отталкивая друг друга, выбирались из толпы. Хайям поднял голову: мимо бежали дети; семенили женщины в волосяных покрывалах; шаркали бормочущие старики; толстый торговец, ругаясь, толкнул стражника, наступившего ему на пятку. Куда они спешат? Сидя на корточках, не видно. Хайям встал: вдоль арыка, в сторону водоема, укрытого лимонными деревьями, густо желтеющими плодами, спешили люди. Над чалмами, шлемами стражи возвышался черный войлочный колпак Хасана Саббаха; сотни рук тянулись коснуться его тяжелого халата, узорчатого пояса, его посоха, украшенного жемчугом.
«О люди! – с горечью подумал имам Омар. – Куда вы торопитесь так, что с пяток сваливаются туфли? Спешите на пожар, и не с водой – с огнем. Ах, люди!.. Но где начинается свет и вечная жизнь, если возле мертвого остался только один живой? Если даже там, где люди целуют окаменевший след пророка, человека разрубили на куски, как тушу в мясной лавке. Где спастись человеку?»
Хайям побрел к башне. Вопли толпы словно толкали его в спину, но не было сил бежать. Отяжелевшие ноги с трудом поднимались по каменным ступеням. «Не утруждай себя заботами, шейх, я свое получил…» Ах, Саббах, Саббах! Теперь я понял, почему ты счел хозяина надежным и умеющим молчать. Ты веришь только мертвецам! А я-то, старый глупец, говорил с тобой о творениях аллаха и самонадеянно подумал, что прокладываю путь к твоим ушам.
Вот так. Жил человек, плохой или хороший – кто знает? Звался Ибрахимом. Имел жену и, наверное, детей. Любил хорошо поесть – иначе от чего же растолстел? Молился, подсчитывал барыши, считался почтенным горожанином. Шел на склад с гирей, не зная, что смерть к нему ближе, чем рубаха. И вся его вина лишь в том, что он был человеком. Будь он верблюдом, лимонным деревом или водой в арыке, Саббах прошел бы мимо. Но человеку, увы, дарована способность говорить…
Хайям, словно это было вчера, снова увидел себя в Мекке – в толпе паломников, покрытым, как и все, цельным куском материи – ихрамом. Они прошли среднюю арку Баб ас-Сафа – через эти врата выходил пророк, когда шел на моление на гору Сафа. Раньше там был Камень, на который ступал благодатными ногами посланник аллаха, мир да будет над ним! След его стопы вырезали и вставили в белый камень так, что пальцы ног обращены в сторону мечети. Одни паломники припадали к следу пророка лицом, другие ставили на него ногу. Хайям счел более уместным припасть лицом. Потом вошли в дом Каабы и заполнили его; Хайям, оттесненный в Иракский угол, нашел взглядом колонну, на которой лежал Черный Камень – округлой формы, длиной в ладонь и четыре пальца, шириной в восемь пальцев. Вместе со всеми он шел справа налево; подойдя к Камню, поцеловал его и снова обошел. Так семь раз: три раза бегом, четыре раза медленным шагом. Когда один иссохший старик, обессилев от бега, упал и его стошнило, служители с обнаженными мечами тут же изрубили паломника на куски. Тогда Хайям с великим усилием удержал себя от тошноты, но еще много ночей просыпался от удушья.
Разве угодна была кровь того старца аллаху? Разве она хоть на волос прибавила славы пророку? Ах, люди, люди! Ведь это вам в уши закричал Фирдоуси: «Если смерть справедлива, тогда что же несправедливо?» Да, пророк знал силу и власть Камня, ибо Камень всегда прав, потому что мертв. Вот почему прав и Саббах, а Толстый Ибрахим виноват и лежит с перерезанным горлом на каменных плитах своего караван-сарая. И так будет до тех пор, пока люди не поймут: главное – не Камень, не Закон, не Власть и даже не Знание, главное – человек.
Он больше не мог оставаться в караван-сарае – страшно стало одному в каменной башне, с этой подушкой, вмятой каменным задом Саббаха, с засахаренным миндалем, положенным неведомой рукой. Торопливо подвязав поясом халат, Хайям вышел из башни, прошел мимо присыпанной песком крови, где только что лежал Ибрахим, вывел из стойла заупрямившегося мула и поспешил из Туса, пока еще не закрыли ворота.
День был жарким и солнечным. Широкая дорога пахла пылью и полынью, серебристо-зелеными кустиками росшей по обочине. Поля поспевающего ячменя подступали почти вплотную к дороге, шелестя высокими колосьями на теплом ветру. Этот шелест жизни, и безлюдная дорога, и огромное небо над зеленеющей долиной вдруг показались таким счастьем, что Хайям остановил мула и, опустившись на колени прямо в пыль, поблагодарил бога, что с ним случалось очень редко.