355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ванда Василевская » Страницы прошлого » Текст книги (страница 2)
Страницы прошлого
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:52

Текст книги "Страницы прошлого"


Автор книги: Ванда Василевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

IV

Осенью 1917 года мы переехали в Краков. После трех лет деревенской жизни я вновь увидела город.

Трудности военного времени не кончились. Долгие месяцы мы питались в столовке, где почти неизменно подавали ячменную кашу. Ячмень соленый, ячмень сладкий, ячмень с какими-то обрезками мяса, ячмень с яблоками, ячмень в жидком виде, в качестве супа. Порции были малюсенькие. Помню, однажды случилось так, что моя мать и младшая сестра не пошли обедать, а талончики для них были уже куплены. Ввиду этого я важно расселась за столом и отдала официанту талончики сразу на три обеда. Он поставил передо мной целых девять тарелок: три с ячменным супом, три с ячменной кашей и три – ячмень с яблоками. И все девять тарелок убрали со стола пустехонькими. Соседи с испугом поглядывали на меня, но со мной ничего не случилось.

По воскресеньям в столовке не отпускали ужинов, и это был единственный день, когда можно было наесться досыта, да к тому же не ячменем. В субботу, после обеда, я мчалась на рынок. Как-то уж так вышло, что приготовление домашних воскресных ужинов я взяла на себя. Я покупала сумку картошки и два кочана капусты. Варила я эту капусту и картошку в самых больших кастрюлях, какие только были в доме, чтобы можно было есть сколько влезет. И хотя все это было без масла, такой ужин после недели ячменной диеты казался нам настоящим пиршеством.

Моя мать прилагала героические усилия, чтобы не дать нам умереть с голоду. Она ездила в переполненных, увешанных людьми поездах в провинцию, в те места, где война не так давала себя знать. Привозила то немножко масла, то несколько кило сала; однажды она привезла два мешка пшеницы.

Кроме еды, были и другие заботы: не было одежды, обуви… Появились ужасные материи, изготовленные из крапивы. Я носила огромные туристские башмаки, подбитые гвоздями. Этими ботинками я страшно гордилась. Возвращаясь из школы, я проходила мимо кафе, где за столиками на улице всегда сидела масса народу. Посетители кафе оглядывались на мои башмаки – теперь-то я понимаю – с изумлением и ужасом, но тогда мне казалось – с восхищением, и поэтому я как можно сильнее топала нотами, гвозди гремели о плиты тротуара, как будто шел целый полк.

* * *

Осенью 1918 года образовалось польское государство.

С самых ранних лет я всегда слышала дома о свободной, независимой Польше.

Для меня было ясно и понятно, что идет борьба за независимость Польши, которая более ста лет назад была разделена на части: захвачена тремя государствами. Так же ясно, просто и очевидно было для меня и то, что в будущей независимой Польше воцарится справедливость, что все будут счастливы.

В 1918–1919 годах казалось, по крайней мере мне, что эта мечта о свободной, счастливой стране свободных людей, мечта, которой жили мои родители, которой полна была польская поэзия, что эта мечта становится действительностью.

Собирались митинги, приняли массовый характер демонстрации с красными знаменами. Мне было тогда тринадцать – четырнадцать лет. Я бегала на митинги, возвращалась с них упоенная, счастливая. Помню одну демонстрацию, когда толпа хлынула на лестницу здания воеводства, разнесла двери и ворвалась в кабинет самых высоких сановников. Меня в давке так прижали к каменным перилам лестницы, что я едва дышала, но я пела вместе со всеми революционную песню, пела во всю силу глотки и легких.

Тогда же я впервые увидела детскими глазами, что народ – не единое целое. На другой день после грандиозного митинга, в котором приняли участие тысячи рабочих, в реакционной газете можно было прочесть, что «…митинг не состоялся, кроме горсточки подростков и евреев, никто не явился».

Я плакала от бешенства и радовалась, когда рабочие пошли и разгромили помещение лживой газеты. Впрочем, это не помешало ей через несколько дней снова обдавать ложью и клеветой рабочее движение Кракова.

Это был наглядный урок, показывающий, что в «народе» существуют два лагеря, между которыми не может быть никакого соглашения. Одни – это рабочие и крестьяне; другие – те, которые рабочих и крестьян эксплуатируют и ненавидят, а также прислужники эксплуататоров.

Тогда же мне впервые пришлось столкнуться с антисемитизмом. Я видела, как выбивали стекла в еврейских лавках, как евреев выбрасывали из трамваев. Когда я пошла в гимназию, оказалось, что в классе сидят отдельно еврейки, отдельно – польки. В то время это не было еще каким-то указанием свыше, просто на молодежи отражалось то, что происходило среди взрослых. Я села с еврейками и, несмотря ни на какие уговоры, сидела с ними три года, до тех пор, пока не перешла в другую гимназию, где не было такого скамеечного деления…

А тем временем от прекрасного бурного периода первых дней независимости, периода, который – о чем я тогда не знала – был отблеском Октябрьской революции, оставалось все меньше и меньше следов. Реакция подняла голову. Люди шли в тюрьмы, и это были уже не царские тюрьмы, а польские.

* * *

Я была на первом курсе университета, когда в Кракове разыгрались славные события ноября 1923 года.

Была объявлена всеобщая забастовка. Забастовка против свирепствующей реакции, против гнета и репрессий, которые применялись тогдашним правительством, состоявшим из кулаков и крайних правых.

Забастовка по-разному протекала в разных частях страны. На сто процентов бастовали рабочие Кракова, Тарнова, Борислава.

Пятого ноября прекратилась деятельность предприятий. Не работал водопровод, погасли топки под котлами электростанции и газового завода. Трамвай не ходил. Вечером не зажглась ни одна лампа, ни один фонарь. Город был во мраке.

Вечером я вышла посмотреть, что творится. Темные улицы выглядели зловеще. На фоне осеннего неба слабо вырисовывались башни костелов. Темнота была такой густой, что казалась почти осязаемой. Гулко раздавались в пустынных переулках шаги редких прохожих.

Чувствовалось, что назревает нечто важное, грозное. Люди разговаривали шепотом, озираясь вокруг. Очень рано были заперты все подъезды домов. Город будто вымер, притаился в тишине и мраке, ожидая неизбежного…

Это произошло на следующий день.

Утром 6 ноября на площади перед Рабочим домом назначен был митинг. Пошла туда и я.

Уже на мосту через Вислу (мы жили далеко от центра) я поняла, что что-то случилось. Люди мчались бегом, до меня доносились обрывки слов, лихорадочных, путаных. Я вбежала на «планты» – аллею, венком обрамляющую центр города, – миновала университет, на ступеньках которого толпились студенты… Еще несколько сот метров – и я увидела…

Возле Рабочего дома сновали взад и вперед молодые ребята с винтовками за плечами. Я никогда не забуду охватившей меня безумной радости, невероятного восторга: шутка ли, винтовки в руках штатских!

Перед Рабочим домом собралась огромная толпа. Напротив расположился полицейский кордон. Вдруг неизвестно откуда раздался выстрел.

Рабочие бросились на полицейских, стали отнимать винтовки.

Полиция бежала. Против рабочих был направлен отряд улан. Зацокали по мокрому асфальту конские копыта. Сверкнули в воздухе сабли. Желтые уланы двинулись в атаку. Их встретили выстрелами – стреляли из ружей, отнятых у полиции.

С разбитой головой свалился с лошади ротмистр. Сейчас же вслед за ним были убиты еще два офицера.

На улице появились броневики. Затрещали пулеметы.

Я помню мальчика, который, повидимому, ни о чем не зная, ехал откуда-то из-за города на велосипеде. На руле у него был большой букет ярких осенних листьев. Из боковой улицы он свернул на рынок, и как раз в эту минуту затрещал пулемет. Мальчик упал на мостовую, одежда его моментально окрасилась кровью. Из ратуши выбежали добровольцы-санитары, поспешно перевязали мальчика, положили на носилки…

Здесь и там в боковых улицах раздавались выстрелы. В толпу стреляли войска, стреляли студенты-эндеки[1]1
  Эндеки – члены реакционной националистической польской партии «Народова демократия».


[Закрыть]
.

Рабочие захватили броневик. Тотчас нашлись и специалисты для обслуживания его. Броневик двигался по улицам города с красным флажком на башне. Буря радостных криков приветствовала флажок: он был символом победы рабочих.

На рынке отряд солдат без боя сложил оружие. В казармах взбунтовался тринадцатый пехотный полк, состоявший из одних краковян: он не захотел бороться против рабочего Кракова. Ведь на улицу вышли отцы и матери этих солдат, происходивших большей частью из рабочих семей.

Город гремел выстрелами. Падали убитые. Но об этом никто не думал. Мы были в упоении от того, что казалось нам первым днем революции.

Приходили вести из провинции. В Тарнове, в Бориславе тоже шла борьба.

В Рабочем доме уже не хватало места для пленных улан и полицейских. Грудами сносили захваченное оружие. Врачи непрерывно перевязывали доставляемых раненых.

Наступил вечер. Началось что-то вроде перемирия. Весь центр города был в руках рабочих. Патрули с винтовками ходили вдоль улиц, за пределами которых кончалась наша власть. По ту сторону бродили патрули полиции.

Где-то, за нашими спинами, без нашего ведома, велся торг, шли переговоры. Пепеэсовские депутаты и сенаторы заседали в воеводстве, летели телеграммы в Варшаву и из Варшавы, но мы об этом не знали; мы радовались, торжествовали и ожидали вестей о победе революции по всей стране.

Но страна не поднялась. Мы были островом. Мы одни бросились в бой. Решающий город – столица Варшава молчала.

Кончились дни кратковременной победы. Пришлось отдать добытое оружие. Сняли красный флажок с броневика. Начались массовые аресты, а потом – долгий судебный процесс над участниками боев.

Пышно хоронила армия своих убитых. Во всех костелах звонили колокола. Тысячи венков покрывали катафалки, везущие тела улан. На тротуарах стояли люди и в мрачном молчании смотрели на проходившие военные части.

Два дня спустя мы хоронили наших павших товарищей. Черные гроба колыхались на плечах несущих. На похороны вышел весь город. Десятки тысяч людей шли за гробами. Были закрыты все магазины, опустели квартиры. Шли все: рабочие, интеллигенция, старики, женщины, дети. Во всю ширину мостовой и обоих тротуаров плыла по улицам бесчисленная толпа. Звучал похоронный марш рабочих оркестров; далеко разносилось эхо печальной музыки.

Колокола молчали: духовенство не принимало участия в этих похоронах.

Похоронная процессия проходила под железнодорожным мостом. Сотни железнодорожников с обнаженными головами стояли на мосту. А вдоль всего моста тянулась надпись – реклама ближайшего кино: «Ворота смерти». Это было название фильма, но для нас, для всех тех, кто шел за гробами на кладбище, эта надпись имела в тот момент особый, полный ужаса смысл.

Мы хоронили своих убитых в гробовой тишине. И над этой тишиной внезапно взмыл ужасный, проникающий в душу крик ребенка:

– Папа! Папа!

Этого ребенка-сироту и все другие семьи погибших взял под свое покровительство рабочий класс Кракова.

Так окончилась наша революция. Однако она не прошла бесследно.

С тех пор ежегодно в этот день рабочие отправлялись большой процессией на кладбище, к братской могиле. Вспоминали погибших в ноябре и клялись продолжать борьбу.

И эта борьба возобновлялась в Кракове постоянно. Каждый год происходили уличные столкновения с полицией. Так было до самого 1936 года, когда вновь пало много убитых и раненых. И среди них были люди, которых я знала лично, с которыми работала…

* * *

Мне никогда не забыть моих первых публичных выступлений. В первый раз меня послали в Чарну Весь, рабочее предместье Кракова, читать лекцию.

– Что я там буду делать? – испуганно спрашивала я.

– Ничего особенного. Расскажешь людям о Татрах, о горцах и их жизни.

Я пошла, сгорая от смущения. Лекция назначена была в частной квартире, в маленькой комнатушке у каменщиков. На столе тускло горела керосиновая лампа, было темно, душно и жарко. В комнату набились взрослые и дети.

В первый момент мне показалось, что я не смогу произнести ни слова. Но на меня смотрели приветливые лица, улыбались мне, как хорошей знакомой. Я пересилила себя и стала рассказывать. А потом дело пошло. Ведь я знаю Татры, знала горцев. Я старалась забыть, что это лекция, а просто рассказывала о том, что видела.

И это понравилось. Сыпались вопросы. Я отвечала. И даже не заметила, как прошло два часа. Мои слушатели просили приходить еще. С этих пор я стала выступать с просветительными лекциями в предместьях Кракова, ездить по провинции. Ездила к шахтерам в Домбров, к рабочим соляных копей в Величку, в Глинник и Едличи – центры нефтяной промышленности.

Часто эти поездки бывали довольно затруднительны. Например, для того чтобы прочесть лекцию в Глиннике, мне приходилось проводить в дороге две ночи. Зимой, с тяжелым проекционным фонарем, нужно было тащиться в автобусе, на санях, в телеге.

Таким образом я познакомилась с людьми во всех концах страны, завязала дружбу с рабочими самых разнообразных профессий. Несколько времени спустя в Глиннике мне в знак доверия показали маленькую книжечку. Рабочие отмечали в ней, какая лекция у них читалась, и тут же ставили лектору отметку. Я вечно была не уверена в себе и поэтому страшно обрадовалась, увидев против всех моих лекций оценку: «Очень хорошо».

Мое первое политическое выступление состоялось в день Первого мая, когда я была на первом курсе университета. Волнение перед лекциями – это было ничто. Лишь теперь я поняла, что можно терять сознание от страха. Меня послали в Новый Сонч, город, где издавна рабочее движение было очень сильно, куда на митинги выезжали лучшие ораторы, где рабочие хорошо разбирались в политике и предъявляли к докладчикам большие требования. Я написала свое выступление, выучила его наизусть. Всю дорогу в поезде, продолжавшуюся несколько часов, я повторяла вызубренные фразы. Но чем ближе был Новый Сонч, тем меньше я помнила, что надо сказать. Путала слова, переставала понимать их смысл. Мной овладевала паника. Я была уверена, что окончательно провалюсь. Что я собственно могу сказать этим людям, которые знают больше меня, которые уже принимали участие в больших забастовках, в крупных массовых кампаниях?

Выступать предстояло вечером. Когда я вышла на сцену, ноги мои подгибались. Зал был празднично украшен и ярко освещен, но я не видела перед собой ни огней, ни людей. Безнадежная черная пустота. Я мечтала, чтобы вспыхнул пожар, чтобы на меня рухнул потолок, чтобы со мной вдруг случился сердечный припадок и чтобы я умерла. Но ничего такого не произошло. Надо было говорить. И не успела я открыть рот, как убедилась, что не помню ни единого слова из приготовленной речи. Мне стало еще хуже. Несмотря на это, я решилась начать. Я не слышала собственного голоса, не знала, хорошо или плохо получается. Я говорила. Когда, наконец, кончила, раздались аплодисменты.

С тех пор я выступала сотни раз: на лекциях, митингах, под открытым небом, в залах и в частных квартирах, перед пятью слушателями и перед десятками тысяч. Но никогда мне не забыть того леденящего страха, который я пережила тогда в Новом Сонче. Я до сих пор испытываю страх перед каждым выступлением, вплоть до той минуты, пока не подымусь на трибуну. Тогда страх исчезает, остается лишь то, что я хочу сказать людям.

V

Почему-то с самого моего детства у нас дома считали, что я буду литератором. Особенно мечтал об этом отец, сам питавший пристрастие к литературе; осуществить свое стремление он не мог, так как ему приходилось заниматься публицистикой и научной работой.

Все были уверены, что по окончании гимназии я поступлю в университет, на литературное отделение. Но сама я с шестого класса гимназии стала мечтать о другом – о медицине. Я решила – и считаю до сих пор, – что это самая лучшая профессия.

Была у меня в ту пору еще одна заветная мечта: как можно скорее начать работать, как можно скорее сделаться самостоятельным человеком. Я завидовала всякому, кто был хоть не намного старше меня: он начнет зарабатывать раньше, чем я.

После окончания гимназии мне так захотелось самостоятельности, что я решила вообще отказаться от продолжения образования и искать работы. В Силезии можно было в то время получить место учительницы народной школы.

В величайшей тайне от всех я поехала поездом в Катовицы (ныне Сталиноград) и отправилась к тамошнему школьному начальству. Мне сказали, что пока все вакансии заняты, и посоветовали наведаться осенью: может быть, что-нибудь и найдется.

Летом я сделала открытие, что можно зарабатывать и посещая университет, и решила получить высшее образование. На медицинский факультет я не попала – туда принимали ограниченное число женщин – и, к великой радости моего отца, пошла на отделение литературы и польского языка.

В университете большинство студентов были ярые реакционеры. Левая молодежь составляла маленькую группку. Я тотчас вступила в союз социалистической молодежи. Мы вели упорную борьбу с реакционерами. Обычно начиналось с диспутов, а кончалось дракой. Тогда же я начала работать в просветительной рабочей организации, которая устраивала доклады, лекции и располагала большой библиотекой.

Я спешно искала заработка, хотя родители считали себя обязанными давать мне полное содержание, пока я не кончу университета. Но я твердо решила стать самостоятельной. Достала несколько уроков и бегала к моим ученикам и ученицам с одного конца города на другой.

Один из уроков был весьма забавный. Я обучала двоих графских детей. Жили они в прекрасной вилле с чудесным садом и были при этом очень несчастны. Я вспоминала свое детство, босое, оборванное и голодное. Насколько же оно было интереснее и радостнее их детства! Они не ходили в школу, чтобы не встречаться с детьми неграфского происхождения. День и ночь находились под надзором гувернантки-француженки, которая не сводила с них глаз. Они постоянно должны были заниматься каким-нибудь рукоделием – готовить подарки для многочисленных бабушек и тетушек ко всевозможным именинам и дням рождения. Целыми неделями сидели они над каким-нибудь ковриком: кропотливо продевали разноцветную шерсть сквозь дырочки канвы, старательно отсчитывали нити по узору, напечатанному на бумаге.

– У вас тоже столько теток? – со вздохом спрашивали они меня и завистливо удивлялись, когда я им говорила, что у меня вообще нет ни одной тетки.

Им не разрешалось одним выходить на улицу. Раз в день они отправлялись гулять с француженкой, которая заставляла их ходить медленно, важно, держаться прямо, не глядеть по сторонам, не останавливаться у витрин.

Единственным развлечением в их жизни было… посещение дантиста.

– Знаете, это так приятно, когда он этим сверлом сверлит в зубе…

Бися завидовала Стасю, что у него больше испорченных зубов, чем у нее:

– Он еще два раза пойдет к дантисту, а я уже больше не пойду.

Учились они очень плохо. Я просиживала у них по три часа в день и часто задумывалась над тем, что вот для образования этих детей трудится столько народу: я, француженка, учитель музыки, учитель гимнастики. А в сущности их следовало бы отдать обучаться какому-нибудь ремеслу: книжные знания никак не укладывались в их головах. Но они были детьми графа, владельца крупных промышленных предприятий, и никому не было дела до того, есть или нет у них способности. Им предоставлялось все, что было недоступно даже для самых способных детей рабочих и крестьян.

Через год я оставила своих графят и начала работать библиотекарем в рабочей библиотеке. Это была прекрасная, интересная работа.

В то же время я продолжала учиться в университете. В 1927 году сдала дипломную работу, потом учительский экзамен. Потом в течение двух лет дополнительно изучала историю и историю культуры. Тотчас после получения диплома я стала хлопотать о месте учительницы гимназии и в начале учебного года получила его.

Неподалеку от Кракова, в Станетках, находился большой женский монастырь св. Бенедикта. Монахини содержали школу-гимназию. В этой школе я и получила первую в своей жизни должность.

Монастырь был древний, двенадцатого века. Огромные толстые стены, в классах холодно, как в погребе. По коридорам сновали монахини в темных одеяниях, с постоянно опущенными вниз глазами. Устав монастыря был очень суров: монахиням не разрешалось ни на минуту выходить за его пределы. Те, что раз вошли сюда, никогда больше не выходили; умерших хоронили в подземельях костела, находившегося в стенах монастыря.

Это был для меня совершенно новый мир, о существовании которого я не имела понятия, – удивительный мир, как будто целиком перенесенный в наши времена из средневековья.

С большим страхом вошла я впервые в класс. Оказалось, что некоторые ученицы старше меня, но мы как-то быстро подружились.

Девочкам было здесь тяжело вдали от дома, от родителей, среди оторванных от жизни, ничего не понимающих монахинь. Не удивительно, что к нам, учительницам, – а нас было там одиннадцать человек, – они относились очень хорошо.

С первого же момента, как я приступила к работе в этой школе, началась борьба учительниц с хозяйками гимназии – монахинями. Мы потребовали, чтобы девочек выпускали на прогулки. Учительница естествознания заявила, что не сможет хорошо поставить занятия, если ей не разрешат выводить детей в лес, на луг, к пруду. Учительница гимнастики потребовала коньки, санки и лыжи. Игуменья монастыря велела принести и показать ей лыжи. Долго рассматривала их, вздыхала и, наконец, сказала:

– Все это хорошо, но как собственно на этом сидят?

Я, как преподавательница польского языка, сражалась за то, чтобы ученицам разрешили читать светские книги. Монахини считали все книги, кроме молитвенников, дьявольским измышлением. С болью в сердце мирились они со школьными учебниками. Но читать повести? Стихи? Они совершенно не могли понять, зачем это нужно. Я принуждена была обратиться к школьному начальству и потребовать, чтобы на монахинь оказали воздействие, заставили их разрешить детям читать по крайней мере то, что полагается по школьной программе. Это была война в защиту интересов учениц. Но мы вели и другую, не менее ожесточенную, – в защиту наших собственных интересов.

До нас здесь преподавали неквалифицированные учительницы, без высшего образования. Монахини платили им сколько вздумается и обращались с ними как вздумается, и они мирились с этим. Мы, все одиннадцать, имели высшую учительскую квалификацию и мириться с таким положением не захотели.

Началось с оплаты. Через месяц после начала занятий мы потребовали повышения оклада, затем надбавки за проверку тетрадей, потом – за сверхурочные часы и так все время, пока не дошли до окладов, каких нигде больше не было.

С получкой вышла забавная история. Мы получали деньги от самой игуменьи в запечатанных конвертах. В учительской я пересчитала деньги и обнаружила, что недостает нескольких злотых. У других – то же самое. Единственная среди нас учительница, работавшая здесь и раньше, только пожала плечами, увидев, как мы пересчитываем, и сказала, что так всегда бывало… И вот при следующей получке, вместо того, чтобы вежливо поблагодарить, я разорвала конверт и стала вызывающе пересчитывать вслух деньги. Игуменья чуть не свалилась со стула. Конечно, оказалось, что недостает трех или четырех злотых. Произошло замешательство, мне поспешно доплатили недостающую сумму, приостановили на час выплату остальным, и все мы получили сколько следовало. С этих пор мы всегда пересчитывали получку.

Открытая война продолжалась. Мы воевали за десятки вещей. За то, чтобы нам оплачивали проезд по железной дороге из Кракова. За то, чтобы не подмешивали воды в молоко, которое мы покупали себе на завтрак. За то, чтобы в холода топили печи. За покупку учебных пособий. И за многое другое. Благодаря солидарности всех одиннадцати мы выходили из этой борьбы победительницами.

Острые столкновения происходили и из-за учениц. Монастырь имел огромное хозяйство: двести дойных коров, великолепные фруктовые сады, пасеку, рыбные пруды, огороды, сотни гектаров полей. А девочки постоянно голодали. Для них жалели каплю молока, кормили картошкой и капустой, давали на завтрак чай из сушеных трав, которые доставляли деревенские женщины. Между тем родители вносили за обучение и содержание детей очень высокую плату.

Нам было страшно жаль этих детей, отданных во власть глупых и жадных монахинь. А дети здесь были разные: были сироты, от которых хотели избавиться богатые родственники, были дети, родители которых жили недружно, и, наконец, дочери кулаков и купцов, считавших, что монастырское воспитание «благороднее» воспитания в обычной средней школе. Было также и несколько «приходящих» девочек из ближнего местечка.

Из-за одной из этих приходящих учениц я пережила, пожалуй, самый тяжелый момент за всю свою педагогическую работу. Это была дочь почтальона, девочка очень способная и очень прилежная. Она всегда прекрасно готовила уроки, ее тетрадки выглядели чисто и аккуратно, она всегда все знала.

Однажды девочки почему-то не подготовились к уроку. У одной не выполнено задание, у другой – тоже, третья забыла тетрадь… Мне хотелось как-нибудь прервать эту цепь неудач, и я вызвала Михасю. Эта-то наверняка знает!

– Я не приготовила уроков.

– Ну, тогда, может быть, ты скажешь мне что-нибудь о рассказе, который прочитала?

Михася опустила голову и молчала. Я не заметила странного поведения класса. Девочки держали себя как-то не так, как всегда. Я не обратила на это внимания. В этот день я чувствовала себя усталой и рассеянной. Я сказала только, что меня удивляет, как это такой серьезный человек, как Михася, вдруг начинает забрасывать занятия и еще так глупо вести себя.

Я говорила, что только приходило в голову, а Михася сидела неподвижно. И тут лишь я почувствовала что-то неладное. Наконец, кто-то из учениц сказал:

– Так вы не знаете, что случилось?

– Как это – что случилось?

– Вчера бандиты убили отца Михаси, когда он нес деньги с почты…

Я замерла, подавленная услышанным. Мне казалось, что лучше бы уж меня убили бандиты, чем взглянуть теперь в глаза этой девочке. Этот случай научил меня одному: нужно помнить о том, что нередко тут же, рядом с нами, человек может мучиться, переживать величайшее несчастье, и, если не обратить на него внимания, можно тяжко его обидеть, не зная, не понимая, что с ним творится.

В конечном счете эти тяжелые минуты связали меня с моими ученицами еще более глубокой и тесной дружбой.

Впрочем, дружба кончилась довольно скоро. Игуменья терпела сколько могла, но, наконец, не выдержала. В один прекрасный день меня вызвали к ней для разговора. Она выплатила мне получку, а затем холодно кивнула головой:

– Благодарим.

Я не поняла.

– Благодарим. Вы не будете у нас больше преподавать.

Вместе со мной были уволены еще пять наиболее активных учительниц.

Следующее место я получила в мужской гимназии в Кракове. Я была единственной женщиной из тридцати педагогов. Преподавала в пяти классах и в одном была воспитательницей. Ученики были здесь совсем другие, чем мои девочки в Станетках. В моем классе большинство составляли мальчики из рабочих и крестьянских семей; кроме того, было немного детей трудовой интеллигенции. В то время еще не было ни такого засилия реакции, ни такой нужды, как позднее, когда ни крестьянин, ни рабочий не могли и мечтать о том, чтобы учить своего ребенка.

Но и тогда уже было трудно. С этими трудностями я столкнулась с первого дня.

– Пожалуйста, присмотрите, чтобы до половины ноября все внесли плату за первое полугодие, – говорил нам директор.

Легко сказать «присмотрите!»

Был у меня в классе маленький, худенький мальчик. Его отец и старшие братья сражались во время войны добровольцами. Погибли. Осталась вдова с маленьким ребенком. С мучениями, с трудом устроила мальчика в гимназию. Я знала, что она не может заплатить, что мальчик в конце концов должен будет прервать ученье.

Мои коллеги по работе разрешали вопрос легко и просто:

– Если у нее нет денег, пусть не лезет с мальчишкой в школу.

Но для меня это не было так легко и просто. Я со страхом шла на педагогический совет, боясь услышать постоянный укор:

– В вашем классе еще десять человек не внесли платы.

Для них это были обыкновенные деньги, столько-то и столько-то злотых, но в моих глазах эти деньги превращались в слезы и пот, в бессонные ночи отцов и матерей, в мученья детей.

– У каждого должна быть книжка. Что это за привычка одалживать у товарищей! Так нельзя учиться!

Но откуда взять денег на книжки – никого не интересовало.

Я боролась за своих мальчиков как могла. Наверно, они и не подозревали, сколько неприятностей переносила я из-за них, как тяжело переживала их дела!

Моя работа в гимназии продолжалась всего год. Меня уволили. Тогда я попала в учительскую семинарию. Там преподавала два года и тоже была уволена. Как раз в это время польский министр просвещения в своей речи заявил, что «непилсудчик не может быть учителем». Я обратилась в управление школ, чтобы узнать, где есть вакансии. Мне вежливо, но вполне ясно ответили, что для меня вообще нет вакансий. Ни в школах Кракова, ни где бы то ни было. И что будет лучше, если я подумаю о подыскании себе какого-нибудь другого занятия.

Итак, оказалось, что я напрасно добивалась учительского образования, сдавала всевозможные экзамены, получала всяческие дипломы. Для меня не было места в школе. Я была не таким педагогом, какой был нужен начальству. Я не вела в школах, где работала, никакой особой агитации – это было невозможно, – но, преподавая польскую литературу, я имела тысячи случаев обращать внимание детей на некоторые вещи, кое-что подчеркивать, кое-что объяснять. Я не могла делать то, что делали другие: ложно истолковывать произведения тех польских писателей, которые на протяжении веков говорили о нужде польского крестьянина, о злоупотреблениях шляхты, о страданиях народа. Когда меня спрашивали о чем-нибудь в классе, я отвечала то, что думала, не считаясь с официальными распоряжениями. Результат был таков, что некоторые девочки из семинарии стали записываться в рабочие кружки самообразования, ходить на собрания, а мальчики-гимназисты в классе, где я была воспитательницей, первого мая прикололи к школьным мундирчикам красные банты.

Поэтому-то в той польской школе, на которую наложили свою тяжелую лапу реакция и духовенство, желавшие воспитать из детей своих верных слуг, для меня не оказалось места.

Я ушла со школьной работы с облегчением: можно было задохнуться в этой атмосфере лжи, морального гнета, официальных торжеств, на которых приходилось присутствовать.

Я вновь была свободна. Без места, без денег, обреченная на долгую безработицу и очень тяжелые материальные условия, но свободна!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю