355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вальтер Скотт » 'Странствования Чайлд-Гарольда' (Песнь III), 'Шильонский узник', 'Сон' и другие поэмы лорда Байрона » Текст книги (страница 3)
'Странствования Чайлд-Гарольда' (Песнь III), 'Шильонский узник', 'Сон' и другие поэмы лорда Байрона
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:50

Текст книги "'Странствования Чайлд-Гарольда' (Песнь III), 'Шильонский узник', 'Сон' и другие поэмы лорда Байрона"


Автор книги: Вальтер Скотт


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Нынешнее положение Бонапарта таково, что следует воздерживаться от всяких мелочных нападок на него (если только его прямо не показывают нам, как это сделано на последующих страницах).

Но если лорд Байрон полагает, что падение Наполеона было вызвано или хотя бы ускорено "его привычным и справедливым презрением к людям и их помыслам", которое выражалось слишком откровенно и поспешно, его, как определяет поэт в одном из примечаний, "постоянным выказыванием своего нежелания сочувствовать человечеству и даже чувствовать заодно с ним", то, несомненно, поэт вступает в противоречие с действительностью.

Бонапарт не только не был лишен необходимого в политике таланта успокаивать страсти и усыплять предубеждения тех, кого он хотел сделать своим орудием, – напротив, он в совершенстве владел этим искусством. Ему почти всегда удавалось найти как раз того человека, который лучше всего подходил для его намерений, и он в удивительной степени обладал способностью направить данное лицо по нужному пути. И если в конце концов он не добился своего, то не потому, что презирал средства, с помощью которых люди добиваются успеха, а потому, что, уверовав в свою звезду, в свою силу, в благосклонность судьбы, задался целями, недостижимыми даже при гигантских возможностях, какими он располагал.

Но если нам скажут, что планы Наполеона обнаруживали, как мало, добиваясь желаемого, он считался с жизнью или счастьем людей и как эта слишком откровенная для упрочения его власти позиция распаляла его врагов и расхолаживала друзей, тогда поистине мы назовем его отношение к прочим смертным _презрением_, но, разумеется, отнюдь не _справедливым_.

Теперь, попрощавшись с политикой, этим грозным водоворотом, который втягивает все британское в свое круговращение, мы с удовольствием возвращаемся к Чайлд-Гарольду и начинаем следить за его странствованиями по пленительной долине Рейна:

Глядит Гарольд. Слились в его глазах

Красоты все: утесы, долы, воды,

Леса, поля и лозы на холмах;

И мшистые угрюмых замков своды

Прощанье шлют со стен, где умирают годы.

Руины эти, некогда убежище разбойного рыцарства, населявшего пограничные области Германии, где каждый граф и рыцарь осуществлял внутри своего крохотного владения всю полноту власти феодального суверена, вызывают у поэта соответствующие воспоминания о подвигах и облике бывших владельцев. Пребывая в расположении духа несколько более мягком, Пилигрим шлет привет некоему доброму сердцу, которому он еще может доверять свои печали, надеясь на ответное чувство. Дальше следует воспоминание о гибели Марсо. Гарольд нежно прощается с долиной Рейна и углубляется в Альпы, чтобы найти в их тайниках виды более дикие и более подходящие тому, кто стремится к одиночеству, чтобы обновить строй

...тайных мыслей, с прежней их отрадой,

Когда он загнанным в людское не был стадо.

Следующая тема, которую разрабатывает лорд Байрон, – это характер восторженного и, как метко определяет поэт, "самоистязающего софиста, буйного Руссо" – тема, естественно подсказанная пейзажами, среди которых обитал несчастный мечтатель, воюя со всеми и отнюдь не в ладах с самим собой. Руссо подчеркивал свое презрение к образованному обществу, а втайне страстно желал получить его одобрение и впустую расточал красноречивые похвалы первобытному состоянию людей, при котором его парадоксальное мышление и обдуманная, чтобы не сказать напыщенная, декламация никогда не доставили бы ему даже минутной известности. В следующей строфе удачно описаны его характер и слабости!

LXXX

Всю жизнь он бился с мнимыми врагами

И гнал друзей. Он Подозренью храм

Воздвиг в душе, ища заклать в том храме

Всех близких, повод измышляя сам,

В слепом упорстве бешен и упрям.

Безумцем став (нет дела бесполезней

Искать причин, неуяснимых нам)

Безумцем став от горя и болезней,

Он мудрым выглядел в своей безумной бездне.

Та же тема возникает в другой части поэмы – там, где путешественник навещает место действия "Новой Элоизы";

Кларан уютный, колыбель Любви!

Сам воздух твой – дыханье мысли страстной;

Любовь – в твоих деревьях, в их крови;

В снегах и льдах – ее же цвет прекрасный,

Куда закат волною плещет красной,

Чтоб задремать любовно.

Есть еще много других прекрасных и живых описаний, которые показывают, что исполненные страсти пассажи в романе Руссо произвели глубокое впечатление на благородного поэта. Такой энтузиазм лорда Байрона – это не шуточная дань восхищения силе, которой обладал Руссо в описании страстей. Говоря по правде, мы нуждались в подобном свидетельстве, ибо, хотя и совестно сознаваться в том, что, вероятно, умалит нас в глазах читателей (но мы, подобно брадобрею Мидаса, умрем, если промолчим!), мы никогда не испытывали интереса к этому широко прославленному произведению, никогда не находили в нем достоинств. Охотно признаем, что есть в этой переписке много красноречия – в нем-то и заложена сила Руссо. Но его любовники, знаменитый, Сен-Пре и Жюли, никак не смогли нас заинтересовать – ни тогда, когда мы впервые услышали эту повесть (мы хорошо это помним), ни позже, вплоть до сегодняшнего дня. Возможно, здесь проявилась врожденная сердечная сухость; но, подобно Кребу у Ланса, этому ничтожеству с каменным сердцем, мы не роняли слез, когда все вокруг рыдали. Но ничего не поделаешь: даже сейчас, проглядывая том "Элоизы", мы находим в любви обоих утомительных педантов мало такого, что могло бы настроить наши чувства в пользу любого из них; нас отнюдь не прельщает и характер лорда Эдуарда Бомстона, выведенного в качестве представителя британской нации. А в общем, мы думаем, что скука, источаемая романом, является лучшим оправданием его исключительной аморальности.

И наконец, выражая наше мнение слогом куда более выразительным, чем наш собственный, мы, к сожалению, склонны рассматривать эту столь прославленную повесть о любви, приправленной философией, как "старомодную, бестактную, прокисшую, унылую, дикую смесь педантизма с непристойностью, метафизических рассуждений с грубейшей чувственностью". {Письмо Берка к одному из членов Национального собрания. (Прим. автора.)}

Не большее удовольствие доставляет нам Руссо своим пифийским неистовым вдохновением, которое дало волю

Пророчествам, что в мир внесли пожар,

Испепелявший царственные троны.

Мы согласны с лордом Байроном, что этот бешеный софист, чьи рассуждения (вернее, потуги на рассуждения – признак одного из худших видов безумия) основаны на ложных принципах, был первоапостолом французской революции; мы не слишком расходимся и с выводом его сиятельства о том, что в этом вулканическом извержении дурное смешано с хорошим. Но когда лорд Байрон уверяет нас, что, усвоив уроки французских законодателей, которые свергали одно правительство за другим, дабы добиться теоретически безупречной конституции, человечество может и должно снова приняться за это дело и уж теперь провести его с лучшим результатом, мы искренне надеемся, что опыт, каким бы "обнадеживающим" он ни был, нескоро возобновится, а "сосредоточенная страсть", которая, по выражению Чайлд-Гарольда, "притаила дыханье" и выжидает "часа расплаты", задохнется, прежде чем этот час настанет. Мы верим, что в наше время голос опыта, приобретенного дорогой ценой, должен наконец даже во Франции принудить к молчанию расшумевшуюся эмпирическую философию. Ведь никто не стал бы ни минуты слушать незадачливого мастера, который говорит: "Правда, из-за меня в вашем доме уже раз десять вспыхивал пожар, но все же позвольте мне еще раз повозиться с этими старомодными трубами и дымоходами, позвольте проделать еще один опыт, и тогда головой ручаюсь, что сумею наладить отопление по новейшему и наилучшему способу..."

Дальше в поэме очень красиво и с большим чувством описывается ночь на Женевском озере, когда каждое явление природы, от вечернего кузнечика до звезд – "этих стихов неба", наводит на раздумье о связи, существующей между создателем и его творением. "Дикое и прекрасное упоенье" грозой описано стихами, которые по яркости мало уступают вспышкам ее молний. Мы отметили это место, чтобы воспроизвести его здесь как одно из прекраснейших в поэме. Однако цитирование должно иметь пределы, а мы уж и так были весьма щедры. Но "оживший гром, что меж гремящими скалами скачет", голоса гор, словно окликающих друг друга, плеск ливня, сверканье широкого озера, светящегося как фосфорическое море, – все это являет картину возвышенного ужаса и одновременно ликования; ее часто пытались нарисовать поэты, но никогда она им не удавалась так хорошо и уж подавно никогда не удавалась лучше.

Пилигрим рассуждает о Гиббоне и Вольтере, о которых напоминают их резиденции на Женевском озере, и в заключение возвращается к тому меланхолическому строю чувств, с какого начиналась поэма. И хотя Чайлд-Гарольд формально не исчезает, он как бы скрывается в тень, и уже сам поэт от своего имени трогательно обращается к маленькой дочке:

CXV

О дочь моя! Я именем твоим

Открыл главу; им и закончить надо.

Вовек тебе останусь я родным,

Хоть на тебя нельзя мне бросить взгляда.

Лишь ты – в тенях далеких лет – отрада.

В твои виденья будущие мой

Войдет напев, забытый мной измлада,

И тронет сердце музыкой живой,

Когда мое замрет в могиле ледяной.

В таком же тоне идет еще несколько строф, и завершаются они отцовским благословением:

Спи в колыбели сладко, без волненья:

Я через море, с горной высоты

Тебе, любимой, шлю благословенье,

Каким могла б ты стать для моего томленья!

Закончив анализ этой прекрасной поэмы, мы стоим перед трудной и деликатной задачей – сделать некоторые замечания относительно тона, в котором она написана, и чувств, которыми полна. Но, прежде чем выполнить эту часть нашего долга, надо дать отчет о других произведениях, которыми одарил нас плодовитый гений лорда Байрона.

Сборник, название которому дал "Шильонский узник", хотя и менее интересен, чем продолжение "Чайлд-Гарольда", отмечен все же оригинальной силой гения лорда Байрона. Он состоит из ряда самостоятельных вещей, из которых некоторые являются отрывками и скорее поэтическими набросками, нежели законченными, совершенными поэмами.

Следует, быть может, пояснить иным из наших читателей, что Шильон, давший имя первой из поэм, – это замок на Женевском озере, в старину принадлежавший герцогам Савойским, которые устроили там в те мрачные времена государственную тюрьму, имевшую, разумеется, неисчислимое множество подземных темниц, застенков и все остальные аксессуары феодальной тирании. Первые борцы Реформации нередко бывали обречены искупать здесь свои еретические взгляды. Среди них одним из самых отважных был Бонивар, которого лорд Байрон и избрал героем свой поэмы. Почти шесть лет провел он в Шильоие, а именно с 1530 до 1536 года, и вытерпел всю тяжесть строжайшего одиночного заключения. Но лорд Байрон не стремился нарисовать своеобразный характер Бонивара; не находим мы также ничего, что говорило бы о выносливости и несгибаемой твердости человека, страдающего во имя свободы совести.

В этой поэме Байрон (как и Стерн в знаменитом очерке об узнике) поставил себе целью рассмотреть лишение свободы абстрактно и ответить, как под его воздействием постепенно оскудевают умственные силы, как цепенеет и утрачивает чувствительность телесная оболочка, пока несчастная жертва не становится, так сказать, частью темницы, не сливается со своими цепями. Мы полагаем, что такое превращение подтверждается фактами; по крайней мере нечто подобное можно наблюдать в Нидерландах, где никогда не применяется смертная казнь, а за тягчайшие преступления положено пожизненное одиночное заключение. Ежегодно, в определенные дни, эти жертвы юриспруденции, именующей себя гуманной, выставляются для публичного обозрения на помосте, воздвигнутом посреди открытой рыночной площади, – очевидно, чтобы их вина и наказание не забывались. Вряд ли существует зрелище, более унижающее гуманность, чем подобная выставка: всклокоченные, исхудалые, ослепленные непривычным солнечным светом, оглушенные внезапным переходом от безмолвия темницы к деловитому гудению толпы, одичало озираясь, сидят несчастные, похожие скорее на грубые изображения, на уродливые подобия людей, нежели на живые и мыслящие существа. Нас уверяли, что с течением времени они обычно впадают либо в безумие, либо в идиотизм, смотря по тому, что оказывается преобладающим, – дух или плоть в тот час, когда рушится таинственное равновесие между тем и другим. Но осужденные на столь страшное наказание обычно являются, подобно большинству низменных преступников, существами с убогой внутренней жизнью. Известно, что талантливые люди вроде Тренка даже в глубочайшем одиночестве и в самом строгом заключении умеют бороться с предательской, губительной меланхолией и выходить победителями после многолетнего пребывания в тюрьме. Тем более сильны духом те, кто терпит страдания во имя своей родины или веры. Они могли бы воскликнуть, как Отелло, хоть и в ином смысле:

Таков мой долг. Таков мой долг! {*}

{* Перевод Б. Пастернака.}

Вот почему ранняя история церкви изобилует именами мучеников, которые, веря в справедливость своего дела и в будущую награду на небесах, терпеливо переносили всю тяжесть продолжительного и одинокого заключения, все муки пыток и даже самое смерть.

Однако не с этой точки зрения посмотрел лорд Байрон на характер Бонивара и его заточение, за что и принес извинение, следующим образом изложенное в примечаниях: "Когда сочинялась предлагаемая поэма, я был недостаточно знаком с историей Бонивара, иначе я постарался бы возвысить своего героя, постарался бы прославить его доблесть и достоинства". Итак, темой поэмы является постепенное воздействие длительного заключения на человека могучего ума, пережившего в тюрьме смерть, одного за Другим, двух своих братьев.

Бонивар изображен узником, томящимся вместе с братьями в жуткой темнице Шильонского замка. Второй из братьев был

...чист душой,

Но дух имел он боевой; {*}

{* Здесь и в дальнейшем цитаты из поэмы "Шильонский узник" даны в переводе В. Жуковского.}

поэтому он быстро согнулся под бременем долгого заключения, особенно горького для того, кто рожден воином и охотником.

Трогательно описаны болезнь и тоска другого брата, юноши с более мягким и нежным сердцем:

VIII

Но он – наш милый, лучший цвет,

Наш ангел с колыбельных лет,

Сокровище семьи родной,

Он – образ матери душой

И чистой прелестью лица,

Мечта любимого отца,

Он, для кого я жизнь щадил,

Чтоб он бодрей в неволе был,

Чтоб после мог и волен быть...

Увы! Он долго мог сносить

С младенческою тишиной,

С терпеньем ясным жребий свой;

Не я ему – он для меня

Подпорой был... Вдруг день от дня

Стал упадать, ослабевал,

Грустил, молчал и молча вял.

Дальше описывается горе оставшегося в живых Бонивара. Сперва он беснуется и неистовствует от сознания своего одиночества "в сей черноте", оттого, что порвались все звенья, соединявшие его с человечеством, но постепенно впадает в оцепенение отчаяния и безразличия, и уже нет для него ни света, ни воздуха, ни даже темноты:

И виделось, как в тяжком сне,

Все бледным, темным, тусклым мне;

Все в мутную слилося тень;

То не было ни ночь, ни день,

Ни тяжкий свет тюрьмы моей,

Столь ненавистный для очей:

То было – тьма без темноты;

То было – бездна пустоты

Без протяженья и границ;

То были образы без лиц;

То страшный мир какой-то был,

Без неба, света и светил.

Потом поэт рассказывает о впечатлении, которое произвел на ум узника случайный прилет птицы, да еще вид на озеро через отдушину в стене тюрьмы. Выдержка из этого описания будет последним отрывком из поэмы, который мы приведем:

И слышен был мне шум ручьев,

Бегущих, бьющих по скалам;

И по лазоревым водам

Сверкали ясны облака;

И быстрый парус челнока

Между небес и вод летел;

И хижины веселых сел

И кровы светлых городов

Сквозь пар мелькали вдоль брегов...

И я приметил островок:

Прекрасен, свеж, не одинок

В пространстве был он голубом;

Цвели три дерева на нем,

И горный воздух веял там

По мураве и по цветам,

И воды были там живей,

И обвивалися нежней

Кругом родных брегов оне.

Наконец приходит свобода, но приходит она, когда узник Шильона уже примирился со своим подземельем, когда он стал относиться к нему как "к милой кровле" и даже с цепями – и с тем сдружился...

Совершенно очевидно, что эта своеобразная поэма скорее сильна, чем приятна. Темница Бонивара, как и темница Уголино, – тема вообще слишком мрачная, и даже гений поэта или художника не может преодолеть ее ужаса. Тем более тягостна она в этой поэме, что не оставляет никакого якоря для человеческой надежды и описывает узника, хотя и наделенного талантами и добродетелями, как существо инертное и бессильно поникшее под бременем скопившихся страданий. И все-таки картина, как ни сумрачен ее колорит, в силах соперничать с любой другой, нарисованной лордом Байроном, и поэтому невозможно читать эту поэму без замирания сердца, схожего с тем, что, nq описанию, испытывала сама жертва.

Мы уже говорили, что иногда лорд Байрон заимствует манеру и стиль своих современников, хотя и не теряет при этом собственных оригинальных черт. Нынешний сборник дает тому немало примеров. Читая "Шильонского узника", нельзя не заметить, что многие места, например последний отрывок, цитированный нами, сильно напоминают Вордсворта. Есть и другой пример стихотворение, озаглавленное "Могила Черчила", для которого, кажется, послужила образцом поэзия Саути – но не те ее образцы, где преобладают эпические мотивы, а "Английские эклоги", где моральные истины изложены, говоря языком самого поэта, "с почти разговорной простотой", в забавной и оригинальной манере, избранной для того, чтобы сделать нравоучение одновременно и впечатляющим и "пикантным".

Все же могила Черчила могла бы вызвать у лорда Байрона более глубокий душевный отклик, ибо при всем несходстве их характеров и поэтического дара было и нечто общее в их судьбе и облике. Сатира Черчила текла более изобильным, хотя и не столь горьким потоком, зато по части лиричности и воображения он никак не может равняться с лордом Байроном. Но оба поэта считали, что стоят выше мнения света, и обоим сопутствовали слава и популярность, которые они, видимо, презирали. Творения обоих обнаруживают врожденное благородство ума, хотя порой и заблуждающегося, и дух гордой независимости, зачастую доходящей до крайности. В своей ненависти к лицемерию оба они переходили черту осмотрительности и доводили склонность к язвительной насмешке до грани распущенности. Во цвете лет Черчил скончался на чужбине; здесь, мы надеемся, кончается сходство и объект нашей критики проживет еще долго к вящей своей славе.

Две другие вещи в этом сборнике приводят на ум дикую, необузданную и пламенную фантазию Колриджа. Мы всегда относились с почтением к высокому гению этого поэта, хотя он, быть может, слишком часто, к ущербу для собственной популярности, погружался в мир буйных видений, в мистику, никак не помогая читателю проникнуть в смысл того, что он хотел сказать.

Возможно, в произведении, озаглавленном "Чары", сходство лишь кажущееся, зато в своеобразной поэме "Тьма" с хорошим подзаголовком: "Сон, который не вовсе сон" дело обстоит иначе.

В ней наш автор, для которого до сих пор было столь характерно мастерское умение показать читателям, куда он их ведет, довольствуется тем, что преподносит множество могучих, но не упорядоченных мыслей, смысл которых мы, признаться, не всегда могли постичь. Перед нами мелькают жуткие видения; они образуют причудливые арабески, носятся, сливаются и расходятся, словно в лихорадочном сне – ужасающие химеры, в существование которых ум отказывается верить, сбивающие с толку и утомляющие неискушенного читателя, ставящие в тупик даже тех, кто больше свыкся с полетом поэтической музы. Тема поэмы нарастание кромешной тьмы, пока она не становится, по выражению Шекспира, "могильщиком мертвого"; мрачные образы, нагроможденные поэтом, только потому не вызывают у нас трепета, что слишком уж дик общий замысел. Эти мистические наброски производят на нас то впечатление, какое описывает Генри Мор в строках, приведенных Саути в "Omniana":

Престранное прочел он мне творенье;

Хотя я смысла и не уловил,

Но все-таки подумал в то мгновенье,

Что это вещь отменная... {*}

{* Перевод Э. Линецкой.}

Но глубокое почтение, которое мы питаем ко всякому трудно постижимому произведению, уступает место усталости, едва мы начинаем догадываться, что и никто другой не может как следует его понять.

Говоря откровенно, для экзальтированного и плодовитого воображения такого поэта, как лорд Байрон, чей Пегас всегда нуждался скорее в узде, чем в шпорах, создание подобных фантазий – опасное занятие. Пустынность безграничного пространства, куда они увлекают поэта, и пренебрежение к точности образов, которое такие темы могут сделать привычным, приводят в поэзии к тому же, к чему в религии приводит мистицизм. Когда поэт уносится на облачных крыльях, мысли его превращаются в тень мыслей и, будучи непонятными для других, в конце концов ускользают и от самого автора. Сила поэтического замысла и красота формы, потраченные на столь смутные эскизы, пропадают зря, как пропали бы краски у художника, если бы он взял вместо холста облако тумана или клуб дыма.

Пропуская одну или две вещи, представляющие меньший интерес, мы можем отметить только "Сон", который, если не ошибаемся, имеет скрытую и загадочную связь с повествованием о Чайлд-Гарольде. "Сон" написан с той же поэтической мощью, и мы не находим оснований жаловаться на темноту рассказа о видении, хотя и не претендуем на изобретательность и осведомленность, необходимые для его истолкования. Однако трудно ошибиться относительно того, кто или что подразумевается в концовке, тем более что тон слишком совпадает с тем, каким написаны подобные же места в "Чайлд-Гарольде".

Был странник, как и прежде, одинок,

Все окружающие отдалились

Иль сделались врагами, и он сам

Стал воплощенным разочарованьем,

Враждой и ненавистью окружен.

Теперь все стало для него мученьем,

И он, как некогда понтийский царь,

Питался ядами, и, не вредя,

Они ему служили вместо пищи.

И жил он тем, что убивало многих,

Со снежными горами он дружил,

Со звездами и со всемирным духом

Беседы вел! Старался он постичь,

Учась, вникая, магию их тайны,

Была ему открыта книга ночи,

И голоса из бездны открывали

Завет чудесных тайн. Да будет так. {*}

{* Перевод М. Зенкевича.}

Предлагаем читателю сопоставить эти строки с теми суровыми и торжественными строфами, в которых Чайлд-Гарольд прощается – видимо, надолго – с обществом людей и, за исключением круга лиц, столь ограниченного, что его можно не принимать в расчет, клеймит перед расставанием все человечество за лицемерие и вероломство:

CXIII

Я мира не любил, как он меня;

Не млел я под его дыханьем смрадным;

Божкам не льстил, колена преклоня,

Щек не сквернил улыбкой и надсадным

Хвалам не вторил эхом заурядным.

Среди, но вне толпы я был чужой

Под саваном раздумий безотрадным,

Ей чуждых. Но и слейся я с толпой

Мой ум остался б чист, сам властвуя собой.

CXIV

И мир и я друг друга не любили.

Простимся ж мирно, – я не обуян

Враждой. Я верю: где-то есть и были

Слова – дела; надежды – не обман;

Мораль кротка и не всегда капкан

Для слабых; я готов предать огласке,

Что впрямь иной скорбит при виде ран,

Что двое-трое жизнь ведут без маски,

Что счастье не мечта и доброта не сказки.

Хотя в последней из этих строф и есть нечто мистическое и загадочное, но, вместе с уже цитированным отрывком из "Сна" и некоторыми другими поэмами, также опубликованными, она лишает смысла щепетильную деликатность, с которой в ином случае мы избегали бы намеков на нравственные страдания благородного поэта. Правда, для того, чтобы попытаться вскрыть рану, потребна рука хирурга. Никто не мог бы отнестись к лорду Байрону и его репутации с более теплым чувством, чем мы; к этому нас обязывает и художественное наслаждение, которое поэт доставил нам, и слава, которую он принес нашей литературе. Мы высказали самое пылкое восхищение его талантами, – они этого заслуживают. Теперь коснемся того применения их на деле, ради которого они были даны поэту, – в этом мы видим свой долг. Мы будем счастливы – и как счастливы! – если, выполняя его, сумеем оказать этому замечательному автору подлинную услугу. Мы не претендуем на роль сурового критика; нам не дано такого права по отношению к гению, тем более в годину его невзгод; и мы заранее готовы принять в расчет то впечатление, какое естественно производит несчастье на смелый и надменный дух. Как только буря налетит,

Столетние дубы валя на землю,

Забьются в щели оводы и мухи.

Тогда лишь те с бушующей стихией

Соперничают яростью и силой,

Кто может отвечать на лютый вой

Таким же грозным криком. {*}

{* Перевод Т. Гнедич.}

Но если слишком долго бросать вызов судьбе, она может обрушить на смельчака новые бедствия, – только это мы и хотим сейчас сказать. Не надо пренебрегать советом потому лишь, что дающий его безвестен: самый невежественный рыбак может оказаться полезным лоцманом, когда отважному судну у берега грозят буруны; самый ничтожный пастух может быть надежным проводником в бездорожной степи, и не следует отвергать предостережение, сделанное от души и с лучшими намерениями, даже если оно предлагается с откровенностью, которая может показаться неучтивой.

Если бы литературная карьера лорда Байрона завершилась так, как предвещают его печальные стихи, если бы действительно этот душевный мрак, это неверие в существование высоких достоинств – преданности, искренности навсегда легли пропастью между нашим выдающимся поэтом и обществом, тогда пришлось бы прибавить еще одно имя к знаменитому перечню, о котором говорится в предостережении Престона:

Писать ты жаждешь? Юный пыл умерь,

Затем что трудный это путь, поверь;

Издревле скорбен был удел певца;

Потоки слез и тернии венца. {*}

{* Перевод Э. Линецкой.}

Но это сказано несправедливо. Счастье или несчастье поэта определяется не его темпераментом и талантом, а тем, как он их применяет в жизни. Могучее и необузданное воображение является, как мы уже говорили, и автором и зодчим собственных разочарований. Его способность подчинять себе разум, преувеличивать картины добра и зла и тем самым обострять душевные страдания – следствие естественное, хотя и печальное, живой восприимчивости и прихотливости чувств, лежащих в основе поэтического темперамента. Но дарователь всех талантов, отметивший каждый из них особенной и неповторимой пробой, наделяет их обладателя и способностью очищать и совершенствовать свой дар. И как бы для того, чтобы смягчить высокомерие гения, судьба справедливо и мудро установила, что если он хочет добиться свободы духа и спокойствия, он должен уметь не только обуздывать и направлять огонь своей фантазии, но и спускаться с высот, на которые она его возносит.

Материалы, из которых можно построить счастье, – разумеется такое, какое доступно при нынешнем состоянии общества, – в изобилии лежат вокруг. Но одаренный человек обязан нагнуться и собрать их, иначе они окажутся вне пределов досягаемости для большинства людей, ради пользы которых, равно как и ради его собственной пользы, их создало провидение. Ни для королей, ни для поэтов не существует особой тропы, ведущей к удовлетворенности и сердечному спокойствию; путь, на котором их можно обрести, открыт для людей из всех слоев общества, для самых скромных умов.

Умерять желания и страсти в соответствии с нашими возможностями; рассматривать наши несчастья, какими бы исключительными они ни были, как неизбежную долю в наследии Адама; обуздывать раздраженные чувства, которые, если над ними не господствовать, сами становятся господами; избегать того напряжения желчной, самоистязающей рефлексии, которое наш поэт так убедительно описал в своих жгучих строках:

Так много долгих дум

Изведал я, в таком раздумье черном

Я клокотал, что стал усталый ум

Фантазий и огня кипящим горном,

короче говоря, спуститься к реальностям жизни; раскаиваться, если обидели мы, и прощать, если согрешили против нас; смотреть на мир не столько как на врага, сколько как на сомнительного и изменчивого друга, чье одобрение мы должны в меру возможности заслужить, но не выпрашивать его и не презирать – таковы, по-видимому, наиболее очевидные и надежные средства для поддержания или возвращения душевного спокойствия.

Semita certe

Tranquillae per virtutem partet unica vitae. {*}

{* Но, конечно,

Лишь добродетель дает нам дорогу к спокойствию жизни (лат.).

(Перевод Д. Недовича и Ф. Петровского.)}

Мы вынуждены были подробно остановиться на этой теме, ибо будущие поколения, доколе существует наш язык, станут спрашивать: отчего был несчастен лорд Байрон?

А пока для нас еще есть "сегодня", мы адресуем этот вопрос самому высокородному поэту. Он был несправедлив по отношению к обществу, когда, покидая его, полагал, что оно целиком состоит из людей, радующихся его страданиям. Если в подобных случаях голос утешения звучит не так громко, как упреки и оскорбления, то происходит это лишь потому, что люди, стремящиеся примирить, дать сонет, предложить посредничество и утешить, целомудренны в проявлении своих чувств и опасаются усилить боль вместо того, чтобы ее успокоить. А тем временем являются пронырливые и назойливые люди, не знающие ни стыда, ни сочувствия, и своими наглыми взорами и грубыми криками отравляют уединение страдальца. Но боль, какую способны причинить эти насекомые, длится лишь до тех пор, пока рана свежа. Пусть тот, кого терзает горе, подчинится душевной дисциплине, предписанной религией и рекомендованной философией, и очень скоро шрам станет нечувствительным к их укусам. Лорд Байрон волен не любить общество, но общество любило его, быть может любовью недостаточно мудрой и проницательной, но такой сильной, на какую оно только способно.

И многие, не принадлежащие к "свету" в общепринятом значении этого слова, напряженно думают о лорде Байроне; они страстно уповают на то, что он обратит свой могучий разум на борьбу со своими раздраженными чувствами и что ближайшие его труды отразят спокойствие духа, которое так необходимо для свободного и плодотворного проявления его блестящего таланта.

I decus, i nostrum, melioribus utere fatis, {*}

{* Шествуй, краса, шествуй, наша! Да лучшие

ведаешь судьбы (лат.).

(Перевод В. Брюсова.)}

КОММЕНТАРИИ

СТАТЬИ И ДНЕВНИКИ

Критические сочинения Вальтера Скотта занимают несколько томов. Сюда входят две большие монографии о Джоне Драйдене и Джонатане Свифте – историки литературы ссылаются на них и до сих пор, – а также статьи по теории романа и драмы, серия жизнеописаний английских романистов XVIII века, множество рецензий на произведения современных авторов и другие статьи, в частности по вопросам фольклористики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю