Текст книги "Граф Роберт Парижский"
Автор книги: Вальтер Скотт
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Глава XXX
Закованный в доспехи Танкред стоял, – поддерживая правой рукой знамя своих предков; окруженный горсточкой соратников, неподвижных, как стальные изваяния, он ждал, готовый отразить нападение греков, собравшихся на арене; могли на него напасть и те в большинстве своем вооруженные воины и горожане, которые непрерывным потоком текли из городских ворот. Эти люди, встревоженные множеством слухов об участниках боя и об исходе сражения, намеревались ринуться на Танкреда, выбить знамя из его рук и разогнать охранявшую его почетную стражу. Но если читателю случалось когда-нибудь проезжать верхом по сельской местности в сопровождении породистой собаки, он, вероятно, замечал, какое почтение оказывает благородному животному дворняжка пастуха, считающая себя властителем и стражем уединенной долины; примерно таким же образом повели себя и разъяренные греки, когда они приблизились к небольшому отряду франков. Почуяв появление чужака, дремавшая дворняга сразу просыпается и несется к горделивому пришельцу, шумно объявляя ему войну. Но, подбежав поближе и увидев, как велик и силен противник, она становится похожей на пиратский корабль, который погнался за добычей и вдруг, к своему удивлению и испугу, обнаружил, что на него обращены две батареи пушек вместо одной. Дворняга останавливается, перестает громко тявкать и наконец бесславно возвращается к хозяину, всем своим понурым видом подтверждая полный отказ от схватки.
Точно так же отряды горластых греков, без конца перекликающихся и издающих хвастливые возгласы, спешили из города и бежали с арены, собираясь уничтожить немногочисленных спутников Танкреда. Однако, подойдя ближе к этим воинам, которые сошли на берег и спокойно выстроились под знаменем своего благородного вождя, увидя их недвижные ряды, греки отказались от своего решения тотчас вступить с ними в бой; они шли теперь медленно, неуверенно и чаще оборачивались назад, чем смотрели в лицо противнику; когда же обнаружилось, что тот не выказывает ни малейшего беспокойства, их воинственный пыл окончательно угас.
Твердо и невозмутимо стоя на месте, латиняне время от времени получали небольшое подкрепление, ибо к ним то и дело присоединялись их соратники, которые высаживались вдоль всего побережья; меньше чем через час крестоносцы, конные и пешие, собрались, за малыми исключениями, почти в том же составе, в каком вышли из Скутари.
Другой причиной, оберегавшей латинян от нападения, было прямое нежелание обеих враждующих частей греческого войска затевать ссору с крестоносцами. Верные императору отряды всех родов оружия, особенно варяги, соблюдали строгий приказ оставаться на своем посту – на арене и в Константинополе, в местах, где обычно собирались горожане; присутствие там варягов было необходимо, чтобы предотвратить готовящееся против Алексея восстание, о котором он был хорошо осведомлен. Поэтому варяги, выполняя волю императора, не позволяли себе недружелюбных выходок против латинян.
Что касается большей части Бессмертных и тех горожан, которые должны были принять участие в задуманном мятеже, наслушавшись приспешников покойного Агеласта, они решили, будто Боэмунд послал этот отряд под командой своего родича Танкреда им на подмогу. Поэтому они тоже воздерживались от нападения и не собирались поощрять или направлять тех, кому хотелось бы напасть на неожиданных гостей; впрочем, лишь немногие проявляли столь воинственное намерение, большинство же было радо любому предлогу, чтобы уклониться от стычки.
Меж тем император наблюдал из Влахернского дворца за всем, что происходило на проливе, и был свидетелем полного провала попытки лемносской эскадры преградить с помощью греческого огня дорогу Тапкреду и его воинам. Как только Алексей увидел, что головное судно эскадры запылало, озаряя окрестности наподобие маяка, он решил избавиться от злополучного флотоводца и помириться с латинянами, даже если бы для этого пришлось послать им его голову. Когда же, вслед за появлением этих огненных языков, остальные суда эскадры стали сниматься с якоря и отходить, участь бедного Фраорта (так звали флотоводца) была бесповоротно решена.
В эту минуту Ахилл Татий, который поставил себе целью все время следить за императором, прибежал во дворец, прикидываясь сильно встревоженным, – Государь! Августейший государь! – восклицал он – Я должен с горестью сообщить тебе печальную весть – множеству латинян удалось выйти из Скутари и переправиться через пролив. Как было решено вчера вечером на имперском военном совете, лемносская эскадра попыталась их остановить. Несколько франкских судов было уничтожено мощными зарядами греческого огня, но большинству удалось прорваться; они продолжали двигаться вперед и сожгли головное судно несчастного Фраорта. У меня есть достоверные сведения, что погиб и он и почти весь его экипаж.
Остальные суда снялись с якоря и ушли, отказавшись от защиты Геллеспонта.
– Объясни мне, Ахилл Татий, почему ты принес мне эту тяжкую весть так поздно? Не потому ли, что теперь я уже не могу предотвратить несчастье? – спросил император.
– Прости, августейший государь, это получилось неумышленно, – краснея и запинаясь, пробормотал заговорщик. – Я осмеливаюсь предложить тебе план, с помощью которого можно было бы легко исправить эту маленькую неудачу.
– Каков же твой план? – сухо спросил император.
– С твоего высочайшего соизволения, государь, я сразу же обратил бы против Танкреда и его итальянцев алебарды наших верных варягов, – ответил главный телохранитель. – Им так же просто разделаться с горсточкой добравшихся до берега франков, как земледельцу – со стаей крыс, или мышей, или прочих злокозненных тварей, которые завелись в его амбаре.
– А пока англосаксы будут сражаться за меня, что, по-твоему, должен делать я? – поинтересовался император.
Сухой и насмешливый тон, с каким обращался к нему Алексей Комнин, встревожил Ахилла Татия.
– Ты, государь, возглавишь константинопольские когорты Бессмертных, – ответил он. – Готов поручиться, что ты завершишь победу над латинянами; ну, а если исход боя покажется тебе сомнительным, ты станешь во главе этих отборных греческих войск и предотвратишь возможность поражения, впрочем, весьма маловероятного.
– Ты же сам, Ахилл Татий, неоднократно уверял нас, будто эти Бессмертные хранят преступную привязанность к мятежнику Урселу. Как же ты хочешь, чтобы мы доверили нашу защиту их отрядам, в то время как доблестные варяги будут, по твоему плану, сражаться с цветом западного рыцарства? – возразил император. – Ты не подумал о том, как это опасно, мой почтенный аколит?
Ахилл Татий, сильно обеспокоенный этим намеком, который показывал, что император догадывается о его намерениях, согласился, что поспешил предложить план, подвергающий опасности его собственную жизнь, когда надо было думать о том, как обеспечить безопасность августейшего повелителя…
– Благодарю тебя за это, – сказал император, – ты предупредил мои желания, хоть я и не властен сейчас последовать твоему совету. Несомненно, я был бы рад, если бы латиняне снова переправились на другую сторону пролива, о чем вчера говорилось на совете; но раз уж они выстроились в боевом порядке на наших берегах, лучше откупиться от них золотом и лестью, чем жизнями наших доблестных подданных. Мы все-таки думаем, что пролив они переплыли не потому, что намерения их враждебны, а. потому, что не в силах были подавить безумное желание насладиться зрелищем поединка, – им ведь это нужно как воздух. Поэтому я обязываю тебя вместе с протоспафарием отправиться туда, где стоит их знаменосец, и если вождь отряда, именуемый Танкредом, окажется там, узнать у него, зачем он вернулся и по какой причине вступил в бой с Фраортом и лемносской эскадрой? Если он найдет какие-то разумные оправдания своим действиям, мы благосклонно примем их; не для того мы принесли столько жертв во имя сохранения мира, чтобы теперь, когда можно в конце концов избежать такого страшного зла, развязать войну. Изволь поэтому спокойно и учтиво принять те извинения, какие они пожелают принести. Можешь не беспокоиться; одного зрелища этой кукольной комедии, называемой поединком, будет достаточно, чтобы отвлечь сумасбродных рыцарей от всяких других помыслов.
В этот момент в дверь постучали, и в ответ на дозволение войти на пороге появился протоспафарий.
Он был облачен в великолепные доспехи, какие носили древние римляне. Выражение его бледного, взволнованного лица, не скрытого забралом, плохо вязалось с воинственным шлемом, гребень которого украшали развевающиеся перья. Протоспафарий выслушал императора без особого воодушевления, поскольку ему дали в спутники главного телохранителя, – как читатель, возможно, помнит, оба военачальника имели в войске своих приверженцев и недолюбливали друг друга. Что касается Ахилла Татия, то в этом объединении его с протоспафарием он усматривал признаки недоверия к себе со стороны императора, отнюдь не сулящие ему безопасности. Но он твердо помнил, что находится во Влахернском дворце, где послушные рабы, не колеблясь, выполнили бы приказ о казни любого придворного. Поэтому обоим военачальникам не оставалось ничего другого, как повиноваться, подобно двум гончим, против воли взятым на одну сворку. Ахилл Татий надеялся только, что успеет благополучно добраться до Танкреда, а к этому времени вспыхнет и успешно завершится восстание: латиняне либо охотно примут в нем участие и окажут ему поддержку, либо равнодушно останутся в стороне.
Отпуская военачальников, Алексей приказал им сесть на коней, как только прозвучит большая труба варягов, возглавить собранный во дворе казармы отряд англосакской стражи и дожидаться дальнейших приказаний.
В этом приказе тоже крылось нечто, напугавшее Ахилла Татия, хотя он сам не мог объяснить себе своих страхов – разве что сознанием собственной вины. Все же он чувствовал, что ему дали это почетное поручение и поставили его во главе варягов с тайной Целью лишить возможности располагать собой; теперь он уже не мог поддерживать связь ни с кесарем, ни с Хирвардом, которых считал своими деятельными соучастниками, не зная, что первый в этот момент находится в плену во Влахернском дворце, где Алек» сей оставил его под стражей в покоях императрицы, а второй был самой надежной опорой Комнина в течение всего этого дня, столь богатого событиями.
Когда мощный рев гигантской трубы варягов разнесся по городу, протоспафарий поспешно повел за собой Ахилла Татия к месту сбора варяжской стражи; по пути он небрежно, как бы между прочим, сказал ему:
– Сегодня император сам командует войсками, так что ты, его представитель, или аколит, не будешь, конечно, давать никаких распоряжений своей страже, кроме исходящих непосредственно от самого государя; на сегодня ты как бы отрешен от должности.
– Очень жаль, что вы решили, будто есть какой-то повод к подобным предосторожностям, – сказал Ахилл. – Я надеялся, что моя честность и верность.., но.., воля императора для меня священна.
– Таков его приказ, – ответил протоспафарий, – и ты знаешь, чем грозит ослушание.
– Если б я не знал, состав нашего отряда напомнил бы мне об этом, – сказал Ахилл. – Я вижу, что в него входит не только большая часть тех варягов, которые непосредственно охраняют престол, но и дворцовые рабы, исполняющие приговоры императора.
На это протоспафарий ничего не ответил. Чем больше присматривался главный телохранитель к своему необычному по численности отряду – почти в три тысячи человек, – тем больше убеждался, что сможет почитать себя счастливым, если ему удастся, с помощью кесаря, Агеласта или Хирварда передать заговорщикам, чтобы они отложили задуманный переворот, против которого император, видимо, принял меры, да еще с такой необыкновенной предусмотрительностью. Ахилл Татий готов был пожертвовать всеми своими мечтами о престоле, которыми он так недолго убаюкивал себя, лишь бы хоть на мгновение увидеть лазоревый плюмаж Никифора, белый плащ философа или блестящую алебарду Хирварда. Но их нигде не было видно; еще больше не нравилось вероломному а колиту то обстоятельство, что куда бы он ни обратил свои взоры, глаза протоспафария и верных дворцовых прислужников немедленно устремлялись в ту же сторону.
Среди окружавших его многочисленных воинов он не находил никого, с кем мог бы обменяться дружеским или понимающим взглядом; его обуял неописуемый ужас, тем более мучительный, что, подобно всякому предателю, он отлично сознавал, как легко могут выдать человека его собственные страхи, когда он окружен врагами. Ахиллу казалось, что с каждой минутой опасность возрастает, и его встревоженное воображение находило все новые и новые подтверждения этому. Он не сомневался уже, что их кто-то выдал – либо один из трех главных заговорщиков, либо кто-нибудь из их подчиненных. Главный телохранитель уже стал подумывать, не стоит ли ему облегчить свою участь, бросившись к ногам императора и во всем признавшись. Однако он боялся слишком рано прибегнуть к такому низменному средству спасения своей особы; к тому же император пока отсутствовал, и главный телохранитель оставил при себе тайну, от которой зависела не только его дальнейшая судьба, но и сама жизнь. Он все глубже погружался в пучину тревог и колебаний, меж тем как берега, сулившие ему прибежище, были еще далеки, окутаны туманом, почти недостижимы,
Глава XXXI
В тот момент, когда, терзаемый тревогой, Ахилл Татий гадал о том, как будет разматываться дальше запутанный клубок государственной политики, в так называемом храме муз – зале, где неоднократно происходили вечерние чтения Анны Комнин для тех, кто. удостаивался чести слушать ее исторический труд, собрались на тайный совет члены царской семьи. Совет состоял из императрицы Ирины, царевны Анны, императора и патриарха, который как бы играл роль посредника между чрезмерной суровостью и опасной снисходительностью.
– Не говори мне, Ирина, громких слов о милосердии, – сказал император. – Я отказался от справедливой мести своему сопернику Урселу, а какую пользу мне это принесло? Вместо того чтобы проявить покорность в ответ на великодушие, благодаря которому глаза его продолжают видеть, а грудь – дышать, этот старый упрямец с трудом поддается уговорам, не желая помочь своему властителю, которому он стольким обязан. Я всегда считал, что зрение и жизнь стоят любых жертв, но теперь мне пришлось убедиться, что для людей они не более чем игрушка. Поэтому не говори мне о признательности, которую будет питать ко мне ваш кесарь, этот неблагодарный щенок. Поверь мне, дочь моя, – обратился он к Анне, – если я последую вашему совету, не только все мои подданные станут смеяться над тем, что я пощадил человека, который так упорно стремился погубить меня, но даже ты сама попрекнешь меня глупой добротой, хотя и требуешь, чтобы я проявил ее сейчас.
– Значит, тебе угодно, государь, предать казни своего злосчастного зятя за то, что он принял участие в заговоре, в который его обманным образом вовлекли гнусный язычник Агеласт и предатель Ахилл Татий? – спросил патриарх.
– Да, таковы мои намерения, – ответил император. – А в доказательство того, что на этот раз я собираюсь не только для виду, как это было с Урселом, но и на самом деле привести в исполнение свой приговор, неблагодарного изменника Никифора проведут с Ахероновой лестницы в большой зал, именуемый Палатой правосудия; там уже все приготовлено для казни, и клянусь, что…
– Не клянись! – прервал его патриарх. – Я запрещаю тебе это именем всевышнего, говорящего моими (хотя и недостойными) устами! Не гаси тлеющего факела, не уничтожай последнего проблеска надежды на то, что ты в конце концов смягчишь приговор заблудшему кесарю, – ибо еще не истекло время, предоставленное ему для просьбы о помиловании. Прошу тебя, вспомни, как совесть терзала Константина!
– Что ты имеешь в виду, святой отец? – спросила Ирина.
– Пустую выдумку, – ответил за него император. – Право, о ней не стоит вспоминать, да еще патриарху, – это ведь не более чем языческая сказка.
– Но что вы все-таки имеете в виду? – взволнованно настаивали обе женщины, надеясь найти в словах патриарха подкрепление своим доводам; вдобавок их подстрекало любопытство, неизменно бодрствующее в женской душе, даже если ее в это время волнуют чувства куда более бурные.
– Раз уж вы непременно хотите знать, патриарх все вам расскажет, – сдался Алексей. – Но не рассчитывайте, что это глупое предание чем-нибудь поможет вам.
– И все же выслушайте его, – сказал патриарх. – Хотя это предание очень древнее и его относят иногда ко временам язычества, тем не менее оно правдиво повествует о том обете, который дал перед алтарем истинного бога греческий император. То, что я вам сейчас поведаю, – продолжал он, – будет сказанием не только об императоре-христианине, но и об императоре, обратившем в христианскую веру все свое государство, – о том самом Константине, который впервые провозгласил Константинополь столицей.
Этому герою, равно отличавшемуся и религиозным рвением и воинской доблестью, небо даровало многократные победы и всевозможные блага; не дало оно ему лишь мира в его семье, к коему люди, наделенные мудростью, стремятся прежде всего. Не только в согласии между братьями было отказано победоносному императору: его взрослый сын, наделенный многими Достоинствами и, как утверждала молва, рассчитывавший разделить престол с отцом, внезапно среди ночи был призван к ответу по обвинению в государственной измене. Дозвольте мне не перечислять всех ухищрений, с помощью которых отца заставили поверить в виновность сына. Скажу лишь, что несчастный юноша пал жертвой своей преступной мачехи Фаусты и что он не снизошел до защиты, когда ему предъявили столь грубое и лживое обвинение. Говорят, что гнев императора еще больше разожгли наушники, сообщившие Константину, что преступник не желает просить о помиловании или доказывать свою непричастность к столь гнусному преступлению.
Но едва невинный юноша был сражен ударом палача, как императору пришлось убедиться в гибельной опрометчивости своих действий. В то время он занимался строительством подземной части Влахернского дворца. Дабы потомки знали о его отцовском горе и раскаянии, Константин приказал у верхней площадки лестницы, прозванной колодцем Ахерона, возвести большой зал для свершения казней, и поныне именуемый Палатой правосудия. Сводчатый проход ведет из этого зала в ту обитель скорби, где хранятся топор и другие орудия, предназначенные для казни важных государственных преступников. Со стороны зала портал увенчан мраморным алтарем, на котором прежде высилось отлитое из золота изображение несчастного Криспа с памятной надписью; «Моему сыну, которого я опрометчиво осудил и слишком поспешно казнил».
Воздвигая этот памятник, Константин дал обет, что он сам и, когда он умрет, его царственные потомки будут стоять у изваяния Криспа всякий раз, как придется вести на казнь кого-либо из членов императорской семьи и, лишь убедившись в справедливости предъявленного преступнику обвинения, допустят, чтобы он шагнул из Палаты правосудия в обитель смерти.
Время шло, люди чтили память Константина так, словно он был святой, и, благоговея перед ней, окутали покровом забвения историю смерти его сына.
Государство не могло позволить себе, чтобы столько звонкой монеты, заключенной в золотом изваянии, пропадало втуне; к тому же это изваяние напоминало о тяжкой оплошности такого великого человека, Твои предшественники, государь, употребили металл, из которого оно было отлито, на ведение войны с турками, и лишь туманные церковные и дворцовые предания говорят о скорби и угрызениях совести Константина. Тем не менее, если только у тебя нет важных причин, кои могли бы этому воспрепятствовать, я позволю себе сказать, государь: ты не проявишь должного почтения к памяти величайшего из твоих предков, если откажешь этому злосчастному преступнику, такому близкому твоему родичу, в праве сказать слово в свою защиту, прежде чем он пройдет мимо алтаря спасения, как обычно называют памятник несчастному сыну Константина, хотя там уже нет ни сделанной золотыми буквами надписи, ни золотого изваяния царственного страдальца.
В это время с лестницы, так часто упоминавшейся нами, донеслось скорбное песнопение.
– Если я должен выслушать кесаря Никифора Вриенния до того, как он минует алтарь спасения, надобно поторопиться, – сказал император. – Эти печальные звуки возвещают, что он приблизился к Палате правосудия.
Обе женщины – и супруга и дочь Алексея – тотчас же начали горячо молить его, чтобы он отменил приговор и, ради сохранения мира в семье и вечной благодарности жены и дочери, внял их заступничеству за несчастного человека, обманом вовлеченного в преступление и неповинного в нем душой.
– Что ж, я согласен хотя бы выслушать его, – сказал император, – и тем самым ни в чем не погрешить против святого обета Константина. Однако помните вы, глупые женщины, что Крисп и нынешний кесарь отличаются друг от друга, как вина отличается от невинности, и поэтому судьбы их могут быть столь же несходны, сколь несходны основания для вынесения им приговора. Но я, так и быть, явлюсь преступнику, а ты, патриарх, можешь при этом присутствовать, дабы помочь приговоренному к смерти всем, что ты властен для него сделать; вам же обеим, жене и матери изменника, лучше пойти в церковь и помолиться за душу усопшего, чем омрачать его последние минуты бесплодными причитаниями.
– Алексей, – обратилась к нему императрица Ирина, – заклинаю тебя, умерь свой гнев; мы не можем оставить тебя, когда ты так упорно стремишься пролить кровь, – ведь иначе твои деяния история сочтет достойными времен Нерона, а не Константина.
Император ничего не ответил и направился в Палату правосудия, озаренную ярче, чем обычно, светом, лившимся с лестницы Ахерона, откуда доносилось прерывистое, мрачное пение псалмов, которые греческая церковь предписывает исполнять при казнях. Двадцать немых рабов, чьи белые тюрбаны сообщали какую-то призрачность их изможденным лицам и сверкающим белкам, по двое поднимались по лестнице, как бы выходя из самых недр земли; каждый держал в одной руке обнаженную саблю, в другой – горящий факел. За ними шел злосчастный Никифор, полумертвый от страха перед близкой кончиной; все свое внимание он пытался сосредоточить на двух монахах в черном облачении; они усердно повторяли ему отрывки то из священного писания, то из молитвенного обряда, принятого при константинопольском дворе. Одежда кесаря соответствовала его печальной участи – руки и ноги были обнажены, а простая белая туника, расстегнутая у шеи, говорила о том, что в ней он встретит свой смертный час. Высокий, мускулистый раб-нубиец, считавший себя, по-видимому, главным действующим лицом в этой процессии, нес на плече большой, тяжелый топор палача и, словно дьявол, прислуживающий чародею, шествовал по пятам за своей жертвой. Процессию замыкали четверо священников, время от времени громко и нараспев произносивших положенные для такого случая благочестивые псалмы, и вооруженные луками, стрелами и копьями рабы, которые должны были пресекать всякие попытки спасти преступника, если бы кто-нибудь вздумал их предпринять.
Надо было быть куда более жестокосердой, чем бедная царевна, чтобы не содрогнуться при виде этих зловещих и устрашающих орудий смерти, окружавших любимого человека за несколько минут до завершения его жизненного пути и готовых поразить возлюбленного ее юных лет, избранника ее сердца.
Когда скорбное шествие приблизилось к алтарю спасения, который как бы охватывали, выступая из стены, большие протянутые вперед руки, император, стоявший посреди прохода, бросил в пламя на алтаре несколько кусочков ароматического дерева, пропитанных винным спиртом; они мгновенно вспыхнули и озарили горестную процессию, лицо преступника и фигуры рабов, большинство которых потушило свои факелы, как только миновала надобность освещать ими лестницу.
Отблески огня выхватили из тьмы и открыли взорам приближавшихся участников печального шествия Алексея Комнина, императрицу и царевну. Все остановились; все смолкли. Как потом написала в своем сочинении царевна, эту встречу можно было уподобить встрече Одиссея с обитателями иного мира, которые, вкусив крови принесенных им в жертву животных, узнали его, но смогли это выразить лишь тщетными жалобами и слабыми, призрачными движениями. Перестали звучать покаянные гимны; во всей группе четко выделялась только одна фигура – то был исполин палач; его высокий нахмуренный лоб и сверкающая сталь топора ловили и отражали струившийся с алтаря яркий свет. Алексей понял, что надо прервать молчание, иначе заступники кесаря воспользуются им и возобновят свои мольбы.
– Никифор Вриенний, – начал император; обычно он немного запинался, отчего враги прозвали его Заикой, но в особо важных случаях столь искусно управлял своей речью и говорил так четко и размеренно, что этот недостаток становился совсем незаметным, – Никифор Вриенний, бывший кесарь, тебе вынесен справедливый приговор, ибо ты злоумышлял против своего законного властителя и любящего отца Алексея Комнина, за что и примешь должную кару – отсекновение головы на плахе. Соблюдая обет бессмертного Константина, я спрашиваю тебя здесь, у алтаря спасения, можешь ли ты привести какое-нибудь доказательство своей невиновности, дабы приговор не был приведен в исполнение? Приближается смертный час, и ты волен говорить обо всем, что касается твоей жизни. Все готово для тебя и в этом мире и в будущем. Посмотри вперед – там поставлена плаха. Оглянись назад – и ты увидишь уже отточенный топор. Что тебя ждет – вечное блаженство или вечные муки, уже определено, время летит, вечность близится. Если тебе есть что сказать – говори смело, если нечего – признай справедливость вынесенного тебе приговора и иди навстречу смерти.
Император говорил, и его пронзительный взгляд, по описанию царевны, сверкал, как молния, а слова если и не текли, как кипящая лава, то, во всяком случае, звучали так властно, что произвели сильное впечатление не только на преступника, но и на самого оратора: глаза его увлажнились, а голос стал прерываться, свидетельствуя о том, что Алексей понимал всю важность этой роковой минуты.
Сделав над собой усилие, дабы закончить речь, император снова спросил, не имеет ли узник что-либо сказать в свою защиту.
Никифор не принадлежал к тем закоренелым преступникам, редкостным в истории человечества, которые оставались невозмутимыми и когда их самих постигала кара и когда другие становились несчастными жертвами их злодеяний.
– Меня искушали, – сказал он, упав на колени, – и я не устоял. Мне нечего сказать в оправдание своего безумства и неблагодарности, и я готов умереть, дабы искупить свою вину.
Тут за спиной императора послышался тяжелый вздох, почти что вопль, и сразу же вслед за ним – возглас императрицы Ирины:
– Государь, государь, твоя дочь умирает!
И в самом деле, Анна Комнин упала на руки матери, бесчувственная и недвижимая. Внимание отца тотчас же обратилось к потерявшей сознание дочери, а ее злосчастный супруг вступил в борьбу со стражей, не позволявшей ему прийти на помощь жене, – Подари мне еще несколько минут времени, отнятого у меня законом! – молил он императора. – Дозволь мне помочь привести ее в чувство, и пусть она живет еще много лет, как того заслуживают ее добродетели и таланты, а потом дай мне остаться возле нее и принять смерть у ее ног!
По сути дела, император больше удивлялся смелости и безрассудству Никифора, чем страшился его соперничества, и Никифор казался ему скорее человеком обманутым, чем вводившим в обман других; именно поэтому так сильно подействовала на него эта сцена. К тому же по натуре своей он не был настолько бесчеловечен, чтобы оставаться равнодушным к жестокостям, если ему приходилось при них присутствовать.
– Я уверен, что божественный и бессмертный Константин подверг своих потомков столь суровому испытанию не только для того, чтобы они могли установить невиновность осужденных, – сказал император. – Он еще хотел предоставить своим преемникам возможность великодушно прощать преступников, которых могла спасти от наказания лишь милость – особая милость монарха. Я рад, что небо создало меня из гибкой лозы, а не из дуба, и признаюсь в этой слабости своей натуры: опасность, угрожавшая моей жизни, и негодование, вызванное во мне предательскими замыслами несчастного кесаря, волнуют меня меньше, нежели вид моей рыдающей супруги и лишившейся чувств дочери. Встань, Никифор Вриенний, ты прощен; я даже возвращаю тебе звание кесаря.
Мы поручим нашему великому логофету составить грамоту о твоем помиловании и скрепим ее золотой печатью. Ты еще пробудешь под стражей двадцать четыре часа, пока мы не примем все меры, необходимые для сохранения общественного спокойствия. Эти сутки ты проведешь под надзором патриарха; если ты скроешься, ответит за это он. А вы, моя дочь и супруга, идите к себе; у вас еще будет время на слезы и объятия, на печаль и на радость. Вы так меня умоляли, что я принес в жертву слепой супружеской любви отцовской нежности разумную политику и справедливость; молите же бога, чтобы мне никогда не пришлось горько раскаиваться в том, что я сыграл в этой запутанной драме такую роль.
Помилованному кесарю, пытавшемуся привести в порядок мысли после столь неожиданной перемены в своей судьбе, было не менее трудно поверить в ее достоверность, чем Урселу – свыкнуться с ликом природы после того, как он много лет был лишен возможности наслаждаться ею, – настолько схожи между собой по своему воздействию на наш рассудок головокружение и смятение мыслей, вызванные духовными, равно как и физическими причинами, например изумлением и страхом.
Наконец Никифор, запинаясь, пробормотал, что ему хотелось бы отправиться вместе с императором на место поединка, дабы прикрыть монарха своим телом и отвести предательский удар, если какой-нибудь безумец вздумает нанести его в этот день, чреватый опасностями и кровопролитием…
– Довольно! – сказал Алексей Комнин. – Едва успев возвратить тебе жизнь, мы не хотим снова сомневаться в твоей верности, однако не забывай, что ты все еще и по имени и на деле глава тех, кто собирается принять участие в сегодняшнем мятеже; поэтому будет надежнее, если его подавлением займется кто-то другой. Иди, поведай все патриарху, докажи, что ты был достоин помилования, открыв ему те коварные замыслы гнусных заговорщиков, которые, возможно, нам еще неизвестны. Прощай, дочь моя, прощай, Ирина! Мне пора отправляться к месту поединка; я должен гам поговорить с изменником Ахиллом Татием и вероломным язычником Агеластом, – если, впрочем, он жив, а это весьма сомнительно, ибо у меня есть достоверные сведения о том, что провидение уже покарало его смертью.