355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерия Алфеева » Джвари » Текст книги (страница 3)
Джвари
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:24

Текст книги "Джвари"


Автор книги: Валерия Алфеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Это был вздор, но я не могла на него не возразить.

– Человек вмещает всю дистанцию от животного до Бога, – говорила я. «Будьте совершенны, как Отец ваш Небесный» – в этом суть всех заповедей. Но это непомерно высоко, несоизмеримо с силами человеческими. Не было в мире более высокого идеала и более аристократической морали. Большинству людей христианство не по росту, и потому они говорят, что оно неосуществимо.

– А разве осуществимо? Кто может быть совершенным, как Отец Небесный? – спросила она с некоторой заинтересованностью.

– Даже ученики Христа изумлялись и спрашивали: «Кто же может спастись?» Он ответил, что человекам это невозможно, Богу же возможно все. Монашество и есть подвиг такого восхождения к совершенству Отца Небесного. И оно выходит за пределы человеческих сил, туда, где действует благодать.

– Вы их идеализируете… – Она приподняла ладонь останавливающим жестом. – Ни художником, ни актером нельзя стать, если нет искры Божьей. Каждый по-своему несет ее людям и служит добру, священник – с амвона, актер – со сцены, да у актера теперь и публики больше.

Все это я слышала много раз в кругу интеллигенции, называющей себя творческой. Разговор становился невозможным, так как шел на разных языках, и слова «добро», «истина» и «любовь» могли вмещать самые противоположные понятия.

Помню, один драматург рассказывал, что написал пьесу о Христе. Он не верил в Бога, но почему-то предполагал, что Бог и говорил его, драматурга, устами. Мне хотелось спросить: «Почему Бог? Почему не мелкий бес тщеславия?» Но это было бы невежливо. И в бесов драматург тем более не верил, хотя они и ближе к среде нашего обитания.

Даже при серьезных намерениях собеседников, исходящих из уверенности в том, что Бог есть, возможность понимания чаще всего исключается несоответствием представлений о том, что Он есть. Я и потратила последние пять-шесть лет только на то, чтобы узнать ответ на этот вопрос, приобщаясь к двухтысячелетней культуре христианства. И только выйдя на глубину, я обнаружила, насколько эта зона неведома для нас, современных интеллигентов, или, как говорил один критически мыслящий теперь за границей – писатель, «образованцев». Я поняла, что и неверие от неведения.

– Вы бываете в церкви когда-нибудь? – спрашиваю я Лорелею.

– Очень редко. Наша работа считается идеологической, и если увидят…

– Да, наверное, и потребности нет…

Она не возразила. Хотя часто отвечают, что нет времени.

– Я вижу теперь, что вера и неверие вырабатывают два совершенно противоположных образа жизни, склада характера. Здесь, в Грузии, когда-то окончил гимназию Александр Ельчанинов, удивительно светлый человек. Он стал священником в Ницце. А умирал в Париже от рака, страшно, тяжело умирал, кричал во сне. Но пока был в сознании, только однажды близкие люди увидели на его глазах слезы: началась Страстная неделя, а он не мог быть в храме. Ельчанинов оставил записки, родственники их собрали и издали. Никто не знает так глубоко души человеческие, как священник, которому тысячи людей раскрывают на исповеди самое сокровенное. Вот он заметил, что одаренный человек бывает подобен гейзеру – в нем не остается ни места, которое мог бы занять Бог, ни тишины, в которой можно услышать Бога.

Длинные, сквозные, белесые облака быстро поднимались из-за горы. Под ними солнце садилось ровным кругом. Подул прохладный ветер, и будто без связи с предыдущим разговором Лорелея накинула пелеринку, закрывая грудь и плечи. Она вдруг стала серьезней и как будто старше.

– Но разве искусство не ведет к Богу? Разве талант не от Бога?

– Почему? Денница тоже был наделен божественной красотой и мудростью, но пал и стал верховным ангелом тьмы. Религия и искусство могут вести в противоположные стороны. Религиозная жизнь – путь нравственного совершенствования, углубления в себя, приближения к первообразу, к божественному замыслу о нас самих. Актерство, писательство чаще всего остается сменой чужих личин, фальсификацией, игрой. Они утверждают человека в гордой самодостаточности его природы. Но эта игра кажется ему такой значительной, что в каждом своем проявлении он готов видеть божественное начало…

– Венедикт сказал, что вы сами – писатель?

– Не знаю, теперь не знаю. По профессии – да, хотя и писала мало. А в последние годы стала опять только читателем. Я потеряла интерес к литературе, когда увидела, насколько лучше всех инженеров человеческих душ знают нас святые отцы.

– Что же вы делаете теперь? – поинтересовалась она.

– Думаю о том, что мне делать.

– Давно?

– Давно.

Чем больше люди ощущали вкус к подлинной духовной жизни – в богослужении, молитве, – тем меньше они нуждались в творчестве внешних форм. Наоборот, они уходили в безмолвие. А после безмолвия, Духом Святым, написаны «Троица» Рублева, псалмы царя Давида, Божественные гимны Симеона Нового Богослова…

Нужны ли промежуточные формы, когда литература уже перестала быть языческой, но еще не может стать молитвой? Формы, отражающие путь человека к Богу, его смятения, падения, первые откровения о небесном, еще недоступном и невозможном? Не знаю.

Однажды я спросила у священника об этом: что мне теперь делать? Он раскрыл Евангелие от Иоанна и прочел: «Итак, сказали Ему; что нам делать, чтобы творить дела Божий? Иисус сказал им в ответ: вот дело Божие, чтобы вы веровали в Того, Кого Он послал». Этим я и живу.

Но я не знаю, как мне жить в мире.

Край солнца на глазах утопал в синеве. Покой разливался над погруженными в сумрак горами.

О, если бы все слова, которые я говорю, утонули в покое, растворились в молчании… И в этом молчании я научилась бы просто быть перед Богом, не рассуждать о Нем, а созерцать Его и слышать Голос – зачем тогда мне было бы писать?

Но я не умею молчать и молиться, а потому говорю и пишу, и слова мои напрасны.

На столе между мисками с недоеденным блюдом, которое мы весь день готовили с Венедиктом, между стаканами и арбузными корками узкими горлышками в фольге возвышаются пять пустых винных бутылок.

Венедикт и два спутника актрисы сидят на невысоком каменном ограждении под кукурузными стеблями напротив окна трапезной и разговаривают на повышенно веселых тонах.

Лорелея налила себе вина и хотела налить мне, но я отказалась. И она не коснулась потом своего стакана. Не доставило ей удовольствия и наше блюдо.

– А это что? – осведомилась она вежливо, едва попробовав. Я назвала, она сделала вид, что только случайно не узнала аджапсандали, но есть не стала.

Вскоре она присоединилась к своим спутникам, эти два небрежно элегантных молодых человека по виду годились ей в сыновья. Она грациозно опустилась на траву перед ними, широко раскинув белую юбку. Один из них показывал фокусы с шейным платком и картами, которые, должно быть, для этой цели привез с собой. Венедикт, судя по возбужденным выкрикам и широким жестам, был изрядно пьян. Он поглядывал в мою сторону, потом подошел к двери.

– С нашей стороны было бы бессовестно заставить вас все это убирать. – Он подождал ответа и, не дождавшись, пообещал: – Но мы вам поможем…

В это время на поляне напротив храма появилась фигурка моего сына.

– Димитрий! – закричал Венедикт. – Иди сюда! Гости просят тебя поиграть на фисгармонии.

С оживленными возгласами вся компания направилась в храм. «Мыть или не мыть? – думала я, на этот раз не без брезгливости оглядывая стол. – С какой стати? Монастырь не место для пирушек актрис с фокусниками. До них-то мне не было дела, но за Венедикта я кровно обиделась. Или вымыть, чтобы стол с бутылками завтра не был укором протрезвившемуся дьякону? И для смирения мне это полезно». Пока я так колебалась, все решилось само по себе, как и бывает обычно, – совсем стемнело, а у родника не было фонаря.

Из освещенного храма доносились громкие звуки фисгармонии. Я туда не пошла. Мне было неприятно, что Митя их развлекает, – были фокусы с платком, теперь импровизация на темы церковных песнопений. В темноте под ветром я сидела на траве у палатки и думала: где они все собираются ночевать?

Около двенадцати подошел Митя.

– Они уходят.

– Куда это – в такой темноте?

– У них машина осталась на старой дороге, часа полтора отсюда через лес. Отец Венедикт вызвался провожать. Я ему говорю: «По-моему, вам лучше не уходить так далеко ночью». А он спрашивает: «Димитрий, ты считаешь, что я пян?»

– А ты так считаешь?

– Мне кажется, они все немного «пяны».

– Арчила с ними не было?

– За стол он сел вместе со всеми. Но сам не пил и сразу исчез, чтобы не мешать.

Скоро мы услышали крики на другой стороне ущелья. Мелькали огоньки карманных фонариков – экспедиция форсировала склон за ручьем.

С первого дня Митя попросил у игумена разрешения читать вечерние молитвы в маленьком храме. И теперь мы взяли ключи, открыли храм. Изнутри дверь запиралась палкой, воткнутой в металлическую скобу.

Огонек свечи, не колеблемый ни единым дуновением, казался сгустившимся и застывшим световым лепестком. Ни звука не доносилось из-за толстых стен. Молитвы Митя читал наизусть. Тень от его фигуры в подряснике выросла во всю стену.

Молилась я рассеянно. А когда правило кончилось, Митя предложил особо помянуть путешествующего иеродиакона Венедикта, чтобы с ним ничего не случилось.

Мне и в голову не пришло помянуть всех четверых – моя христианская любовь так далеко не простиралась.

На утрени Арчил читает по-грузински, мы с Митей – кафизмы по-церковнославянски, отец Венедикт сидит перед аналоем, положив на него тяжелую голову. Он засыпает, но каждый раз вздрагивает, когда надо вставать на «Славах», поднимается, крестится и снова укладывает голову на руки. Раза два вялой походкой он выходит из храма, на некоторое время пропадает в трапезной. Лицо его, с несвежей покрасневшей кожей в крупных оспинах, выражает апатию и подавленность, волосы черным пухом стоят на висках.

Кое-как дотянув службу, никому не сказав ни слова, он исчез.

Проходя мимо трапезной, я заглядываю в окошко. Стол убран и застелен чистой клеенкой. Большой глиняный кувшин с родниковой водой стоит посреди стола, вытеснив даже воспоминание о бутылках. Значит, Арчил встал до службы, чтобы привести трапезную в достойный вид.

Мы с Митей ушли на речку. Я рассказала о вчерашнем разговоре с Венедиктом, и купаться мы больше не стали. Митя снял на берегу скуфью и подрясник, умылся и стал учить «Трисвятое» на хуцури.

Вернулись к началу вечерни.

Венедикт, опираясь спиной о ворота и скрестив на груди руки, разговаривал с толстой теткой, туго затянутой в разноцветное синтетическое платье. Говорила она громко, размахивая руками. Он отвечал широкой, хотя и вялой улыбкой, На нас он взглянул мельком и отвел глаза, мутные, с красными белками. И вся его фигура в подряснике, похожем на полинялый халат, с грязными тесемками нижней рубахи выглядела весьма помятой.

В начале седьмого мы подошли к нему, чтобы узнать, будет ли служба.

– Вы уже готовы? – выговорил он с усмешкой, наливая из кувшина воду в кружку.

Сам он был явно еще не готов.

– Что с вами, отец Венедикт? – спросила я, чтобы снять недоброе отчуждение, сквозившее в его усмешке. – У вас совсем больной вид.

– Зато вы выглядите отлично… – ответил он тем же тоном. – И почему бы вам так не выглядеть? Приехали с курорта и здесь весь день на речке…

– А вы устали от трудов по монастырю сегодня? – пошутила я, невольно подчинившись его тону.

Он тяжело посмотрел на меня и молча вышел.

Я не хотела его обидеть: я уже догадывалась, что все не было случайностью, это его слабость.

Часов около семи он все-таки начал службу.

Его полная собеседница привела еще семь – восемь женщин и троих детей: все они шли через горы к вечерне. И Венедикт старался компенсировать недостаточную трезвость избытком любезности. Приносил деревянные скамьи, стулья, рассаживал всех в храме в два ряда, как в сельском клубе.

Читал он возбужденно, то резко повышая тон, то забываясь и переходя на бормотание. Зато громко делал замечания Арчилу, когда тот ошибался в чтении.

Женщины чувствовали себя неловко – то ли от общей нервозности обстановки, то ли от непривычки сидеть на службе. Шумно успокаивали детей, вставали, выводили их и возвращались, заталкивали под скамьи сумки с провизией. Однажды дьякон взмахнул широким рукавом рясы и столкнул на пол подсвечник, вызвав общее замешательство. В другой раз стал произносить ектенью, чего не следовало делать без священника, но вскоре опомнился и громко запел, жестами призывая всех следовать его примеру.

Толстая тетка подхватила крикливо и резко. Она оглядывалась на Венедикта, и взгляд ее выражал сочувствие и готовность помочь чем только можно. Оглядывалась и на женщин: вот, мол, какая незадача, одного монаха застали в монастыре, и тот пьяный. Чтобы утешить дьякона, она вдруг повернулась спиной к иконостасу и, высоко подняв полные локти, стала снимать с шеи медальон на черном шнурке. И тут же хотела обхватить шею Венедикта в щедром жесте. Венедикт уклонился, но медальон взял и стал надевать на шею Мите. На память об этой прискорбной службе у нас и остался пластмассовый Георгий Победоносец с копьем, поразившим дракона.

Через полчаса женщины стали уходить. Чтобы никого не обидеть, уходили они не сразу, а будто нечаянно, порознь. Оглянется одна на отца Венедикта, пошарит рукой под скамьей, подтягивая сумку, и вдруг шагнет за порог. Остальные проводят ее взглядом, и вот уже другая двигается невзначай к краю скамейки.

Наконец осталась одна женщина, давно уже приготовившаяся к выходу. Она стояла между мною и порогом, напряженно зажав в руке сумку с торчащими зелеными перышками лука. Ее подруги шагах в десяти от двери энергично махали руками. Но она почему-то игнорировала их и все более истово крестилась.

– Нино! – не выдержали на дворе.

Нина оглянулась, махнула рукой, в другой вздрогнули хвостики лука, и еще дерзновенней вскинула голову и перекрестилась.

– Нино! Нино! – кричали они дружно, как через лес, но будто и с некоторой неловкостью оттого, что мешают ее молитвенному рвению.

Мы заинтересованно следили, как долго устоит Нина. Только Арчил кротким голосом читал кафизму.

Наконец выскочила и Нина, женщины освобожденно загалдели, больше не робея, не сдерживая голосов, и двинулись к воротам.

И как-то почти сразу отец Венедикт закончил службу.

– Игумена нет – и молитва не идет… – заключил он по-русски, но обращаясь к Арчилу.

– Конечно, – мягко согласился тот. В этот момент в ворота въехал «газик».

– Вот и отец игумен… – упавшим голосом объявил Венедикт и обреченно пошел навстречу.

Когда мы заперли храм и подошли, дьякон, не глядя на нас, уже проследовал за ворота.

Отец Михаил, в подряснике, с четками на шее, обернулся, и мы обрадовались друг Другу, как будто не виделись месяц. Он благословил нас и с довольным видом кивнул в сторону кузова, из которого Арчил уже тащил ведро с помидорами:

– Посмотрите, сколько я вам всего привез…

Нестроения кончились, игумен вернулся, братия приободрилась и повеселела. Все вместе мы выкладывали из ведер помидоры, огурцы, из мешка картошку, таскали на кухню – под тем же навесом террасы выгороженную лестницей, – раскладывали на столе груши и слегка примятые персики.

Отец Михаил, широко улыбаясь, развернул бумагу на крупной головке сыра, пододвинул ко мне:

– Хорошо воняет? Домашний коровий сыр должен вонять… Очень мне захотелось сыру, и я не устоял. Димитрий, как называется этот грех?

– Чревоугодие? – предположил Митя, влюбленно глядя на игумена.

– Не разбираешься. Чревоугодие – это когда хотят съесть много, угодить чреву. А если хочется усладить гортань – это гортанобесие. Всякому нашему желанию соответствует название греха. Ох и трудная эта христианская жизнь! Куда ни повернешься, везде тебе шах и мат…

Лежали на столе батоны и круглые подрумяненные хлебы, зеленый и красный перец, пучки петрушки, укропа, пряно пахнущей травки тархуп, стояли стеклянные бочоночки меда величиной со стакан. Три больших арбуза завершали натюрморт. Такого изобилия потом у нас не было ни разу.

– Вот сколько всего нам Бог послал, – радовался отец Михаил. И мне тогда еще не до конца понятна была его радость. Мы просто вместе переживали эту домашнюю суету как маленький праздник. Игумен раскрыл картонный ящик и, присев рядом с ним на корточки, стал раздавать нам канцелярские подарки – тетрадки, записные книжки, блокноты и карандаши: я и забыла, что как-то при Венедикте пожалела, что нет с собой тетрадей.

Из другого ящика отец Михаил осторожно извлек ламповые стекла.

– В продаже их нет, я заказывал на заводе.

Он залез по деревянной лестнице и прибил в двух местах на стене ободы для ламп. Арчил заливал керосин, мы резали фитили. Разгорелся бледный в предвечернем свете огонек, стекло затуманилось, но скоро стало прозрачным. И я вспомнила, что уже видела, как разгорается керосиновая лампа, давным-давно, после войны. Игумена тогда еще не было на свете, а мне уже было восемь лет. Собрались ужинать. Я вышла за водой для чая. На скамье перед родником у сосны неприкаянно сидел отец Венедикт. Под струей воды стоял таз, и вода переливалась через край.

– Вот хочу напоить лошадь… – показал дьякон взглядом на тазик.

После братской трапезы ужинала я, Митя пил чай за компанию по второму разу. Отец Михаил раскрывал то кулек с очищенными грецкими орехами, то трехлитровую банку с вареньем, предлагая нам попробовать:

– Варенья такого вы никогда не ели? Инжирное. Это мне мать прислала, она мои слабости знает… Крышку потом закройте, а то все муравьи съедят.

Мы смешивали орехи с медом и пили чай с вареньем, инжир янтарно просвечивал.

Уже в темноте мы с Митей вынесли на родник посуду.

Отец Венедикт сидел в той же позе, и тазик стоял под струей.

– Тазик уже наполнился, – известила я.

– А… – махнул рукой дьякон. – Это Арчил забыл напоить лошадь. Ну, ничего, она не умрет от жажды.

В трапезной горели керосиновые лампы. Теплая ночь сгущалась за решеткой окна. В монастыре водворялся привычный покой.

Ночью оглушающий грохот потряс землю. И тут же на наше брезентовое укрытие посыпалась дождевая дробь. Потом с нарастающим гулом рухнула с неба лавина воды.

– Мама, – услышала я сквозь гул отдаленный голос, – вставай, потоп.

Вставать, пожалуй, смысла не было.

Вскоре закапало сквозь провисшую крышу на стол, брызги летели на подушку. Вздрагивая от сырости, я поднялась, чтобы убрать одежду, и приоткрыла полог.

Темнота гудела, журчала, неслась потоками мимо палатки, обдавала меня холодным сырым дыханием и брызгами.

Вспыхнула молния, с грохотом выхватив из тьмы огромный черный силуэт Джвари, и тьма его поглотила. Потом все повторилось. Тусклым синим огнем озарилось затонувшее пространство. Сверкнул высокий купол с крестом, ветки сосны просквозили мгновенной синевой.

– Так нас вместе с палаткой унесет с обрыва.

– Как раньше на кораблях, если матрос умирал – его заворачивали в брезент и бросали за борт, – бодро поддержал Митя.

Брезент под ногами вздулся, под ним текла вода. Одежду и обувь я засунула под матрацы, а сама завернулась в одеяло – это единственное, что я могла предпринять. В темноте нашарила часы. Вспыхнула молния, блеснули стрелки. Был первый час, до утра оставалось пережить еще шесть часов.

– Кто-нибудь мог бы побеспокоиться, не смыло ли нас.

– Что ты говоришь, мама… Так они и пойдут ночью беспокоиться о женщине – это неприлично. Да и если смыло, беспокоиться поздно. Завтра будет видно, когда рассветет.

Так мы лежали, завернувшись в одеяла, под брезентовым укрытием, над обрывом, ночью, в горах, на краю света и болтали вздор. Мы были уверены, что ничего плохого с нами не может случиться.

«Ты теперь под охраной», – сказал мне один знакомый, когда я только пришла к вере и начала молиться.

Я и правда чувствовала себя под охраной и с тех пор ничего не боялась.

Молниевые разряды били прямо над ущельем. Между нашими кроватями протекал ручей, но уровень паводка еще не достиг матрацев. Под утро, когда и грохот и сырость нам совсем надоели, а усталость взяла свое, мы мирно уснули, укрывшись с головой.

Рассвет дымился сырой мглой. Она поднималась из ущелья, лежала над ним пластами, висела клочьями под ветками сосен. Пласты тумана стекали из распадков гор. Казалось, что свет не сможет пробиться сквозь эту густую завесу. С сосен капало, и каждая иголка тускло светилась нанизанной на нее колеблющейся подвеской.

Сырая трава на тропинке к базилике была мне по колено, и ноги сразу промокли.

В храме, как всегда перед службой, был полумрак и тишина. Потрескивала свеча, бросая крут света на прекрасный древний шрифт богослужебных книг. Поблескивало серебряное шитье черного покрова на аналое – крест в терновом венце. И двигалась по стене медленная тень Венедикта.

– Димитрий, читай.

Митя начал «Трисвятое» на хуцури. Арчил, полуобернувшись, смотрел на него, затенив ресницами влажный блеск глаз.

Потом иеродиакон тяжело ронял покаянные слова шестопсалмия:

– Господи! Услыши молитву мою, внемли молению моему во истине Твоей. И не вниди в суд с рабом Твоим, ибо не оправдается пред Тобою ни один из живущих. Враг преследует душу мою, втоптал в землю – жизнь мою, принудил меня жить во тьме, как давно умерших. И уныл во мне дух мой, сердце мое в смятении… Простираю к Тебе руки мои, душа обращена к Тебе, как жаждущая земля! Скоро услышь меня, Господи, дух мой изнемогает… Не скрывай лица Твоего от меня, чтобы я не уподобился нисходящим в могилу… Научи меня творить волю Твою, ибо Ты – Бог мой, Дух Твой благий да ведет меня в землю правды. Ради имени Твоего, Господи, оживи меня! Ради истины Твоей изведи из печали душу мою…

Запели «Честнейшую Херувим», и, как обычно, отец Венедикт опустился на колени. Плечи его были согнуты под рясой, глаза, обращенные внутрь, неподвижно остановились на красном огоньке лампады перед образом Богоматери.

– Упат'иоснесса Керубим-та-а-са… да аг'матебит узестаэсса Се-рапим-та-а-са…

Есть такой перепад голоса в древних грузинских напевах, не воспроизводимый ни в нотах, ни в описаниях, когда ты будто слышишь сокрушенный вздох чужой души и он отзывается в тебе сладкой болью. Кажется, что если умеет она так горевать, в этом есть уже обещание утешения… Отец Венедикт молился, и молитва его шла из глубины сердца, сокрушенного и смиренного, которое Бог не уничижит.

Так плакал, наверное, блудный сын, когда уже расточил имущество, познал одиночество, унижение, голод и нищим шел к отцу, чтобы сказать: «Согрешил я пред небом и пред Тобою. И уже недостоин называться сыном Твоим…» И жалко ему было себя в этом раскаянии, растопившем сердце, и все уже было равно, можно и умереть у родного порога. Разве он мог поверить, что и отец обнимет его со слезами: «Это сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся».

– Упат'иоснесса Керубим-та-а-са…

Лицо отца Венедикта, едва освещенное лампадой, было красивым и одухотворенным.

Утром на грузовой машине приехали реставраторы со своим багажом. Я вижу их сначала издали, потом мы встречаемся у родника: двое мужчин и две женщины. Старшая – доктор искусствоведения, зовут ее Эли – от полного Елизавета, ей лет за пятьдесят. Младшей под сорок. Обе в брюках, младшая курит. Реставраторы заняли второй этаж над трапезной. Жить они будут своим домом, независимо от монастыря и отдельно питаться.

Первой связанной с их приездом переменой было то, что игумен, посовещавшись с братией, отменил колокольный звон, чтобы не будить реставраторов рано утром.

В монастырях есть послушание будильника – это монах, который встает раньше всех и будит братию, обходя все кельи с зажженной свечой. Подойдет к двери, скажет: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас», – а брат из кельи поднимается, открывает дверь и зажигает свою свечу от свечи будильника. В больших монастырях это трудное послушание: чтобы разбудить пятьдесят – шестьдесят братьев, будильнику надо просыпаться очень рано. Он же обычно зажигает и все лампады в храме.

У нас – при трех братьях и двух лампадах – Венедикт предложил назначить будильником Митю. А чтобы будить Митю, нам дали настоящий будильник, часы со звоном, и Митя с утра стал волноваться – как бы завтра не проспать и не подвести братию.

На верхней дороге слышен цокот копыт, потом появляется всадник, одетый на ковбойский манер. Тонконогая рыжая лошадь на полном скаку проносится мимо скамьи перед родником, едва не задев грудью отца Михаила, и с коротким ржанием поднимается на дыбы у ворот. Игумен сидит, все так же положив руку на спинку скамьи, наблюдает с улыбкой, как ковбой привязывает лошадь и закуривает сигарету.

Через несколько минут на дороге появляются туристы. Игумен уходит, а площадку перед родником заполняют парни и девочки в джинсах, шортах, сарафанах, с рюкзаками и транзисторами. Прогулки в Джвари запланированы в экскурсионном бюро, а на субботу и воскресенье приходит конная экскурсия. Мы видим ее уже на склоне за ручьем. Впереди ковбой в широкополой шляпе ведет под уздцы своего жеребца, осторожно спускающегося по откосу, и дальше – растянутая вереница пешего народа с лошадьми на поводу. На лошадях они едут по старой дороге, в зеленой тени вязов, а у перевала спешиваются. За хутором есть палаточный городок, где туристы ночуют, и стойла для лошадей.

Суббота и воскресенье – самые неспокойные дни. И по будням туристы приходят раза два в неделю. Их посещения отмечены на окрестных полянах консервными банками, бутылками, корками от арбузов и бумажным мусором.

Обычно шумную толпу на монастырский двор проводит Арчил – игумен и Венедикт бесследно исчезают. Туристы фотографируются перед храмом группой и парами, обнявшись, роняют окурки и фольгу от фотопленок. Одна пожилая женщина спросила гида, который привел их из города, не возражают ли монахи против этих посещений. На что гид с чувством безусловного превосходства над монахами отвечал: «Какое они имеют право возражать? Монастырь принадлежит государству». Ободренные гости заглядывали к нам в палатку, звонили в колокол, пока не подоспел Арчил с увещеваниями.

Мир наступает на Джвари со всех сторон.

Даже во время службы мы слышим крики туристов: дверь храма выходит на поляну перед сетчатой оградой на месте разрушенной каменной стены. Я вижу эти набеги как будто уже с точки зрения обитателя монастыря. Девицу, сидящую на коленях у ковбоя, который при ближайшем рассмотрении оказывается весьма пожилым, скрывающим под лихой шляпой пространную лысину. Голые плечи и руки, голые ноги, короткие юбки, объятия, флирт, пошлые песни под гитару, одни и те же. Я вижу, как утром выходит Арчил с метлой и граблями убирать на полянах сор. Вижу, как мешает службе, когда две – три пары туристов забредут в храм и рассматривают монахов с беззастенчивой любознательностью.

Так же разглядывают туристки Арчила и Митю в скуфье, когда они выходят к роднику.

– Можно у вас взять семь стаканов? – спрашивает меня бойкий юноша в осетинской войлочной шапочке, уже охладивший под родниковой струей бутылки.

– Подождите, я их вымою.

Я спрашиваю у Арчила, давать ли посуду.

Он кивает:

– Если у вас что-нибудь просят, а у вас есть всегда надо давать.

– Ничего, что они пьют вино, а потом из этого стакана будет пить чай иеромонах?

Арчил грустнеет, ему не нравится вопрос. Да и мне самой он не нравится, но монастырское имущество кажется мне освященным, и мне жалко выносить его в мир.

– Стаканы можно потом хорошо вымыть… с содой, – советует Арчил.

– Ну а убирать мусор они не могли бы сами?

– Они – гости… – Арчил смотрит на меня с укором. – Неудобно просить их об этом. Грузинская пословица говорит: нежданный гость – от Бога.

У нас тоже есть похожая: незваный гость хуже татарина, – оставшаяся от татарских нашествий. Но я не решаюсь вспомнить о ней вслух.

Туристы уносят семь стаканов, потом приходят еще за двумя. И больше не возвращаются.

– Чай будем пить из рюмок или из железных кружек? – спрашиваю я Арчила, накрывая стол.

– Можно из стеклянных банок… – подумав, доверительно решает он. Как раз хорошо класть пакетик растворимого чая в банку. А для стакана это многовато.

Он сам отправляется на родник отмывать содой стеклянные банки от консервов и варенья.

– Между прочим, – вспоминает он, возвратившись, – вчера мы пили боржоми и ели мясо – это туристы принесли. – И, подумав, добавляет: – И арбуз в среду тоже.

Про вчерашнее мясо мне рассказывал Митя как участник событий. Мясо в монастыре никто не ест. Однако, если туристы приносят, его с благодарностью принимают, ставят на стол и предлагают гостям. И тут отец Михаил, обращаясь к Мите, предложил отведать. Митя отказался: мясо было жирное, не очень понравилось ему на вид, к тому же он просто стеснялся бы есть от целого куска при игумене и Венедикте, а вилки и ножи не были поданы. И вдруг отец Венедикт протянул через стол руку и взял кусок. Держа рукой кость, он ел мясо. Потом взглянул на Митю и спросил:

– Димитрий, как ты считаешь, что хуже: съесть кусок мяса или осудить брата?

– Я думаю, что хуже осудить… – ответил Митя и отвел глаза.

Он сделал вид, что не понял, почему Венедикт обратился с вопросом к нему.

Арчил сидел потупившись. У него игумен давно взял обещание не есть мяса, даже если он сам будет угощать.

Игумен наблюдал всех троих. И, выходя из-за стола, подвел итоги:

– Вот мы тут сидели, довольные собой: ах какие мы постники! В результате Венедикт сегодня миллион выиграл, а мы – по три проиграли. Пропавшие девять стаканов тоже стоят меньше, чем осуждение. Но я все же спрашиваю при Арчиле у игумена, давать ли посуду впредь, надеясь получить твердое распоряжение.

– А еще осталось? – заинтересованно приподнимает он брови.

– Чайной совсем нет, – суживаю я ответ.

– Ну, чайную больше и не давайте.

Бринька и Мурия, высунув языки, валяются в тени кукурузных стеблей. Я вспоминаю, что Арчил дня три назад поручил мне кормить их. И даже выставил по моему совету к роднику две миски. Один раз я налила в них суп, но собак рядом не оказалось, суп, должно быть, прокис, и есть его они не стали. Чем же их кормить? Сами мы едим овощи и картошку, а собакам нужно варить отдельно.

Сверху по лестнице спускается отец Михаил с косой. Он без жилета и шапочки, параманный крест надет поверх подрясника.

– Бринька! – присвистывает он.

Бринька кидается ему под ноги. Она вывалялась в репьях – вся грязненькая лохматая шерстка усажена колючими шариками, – и вид у нее совсем жалкий.

Прислонив косу к стене, отец Михаил усаживается на нижней ступеньке лестницы и осторожно вытаскивает из Бринькиной шерсти репей за репьем. Потом толкает Бриньку ладонью, она переворачивается на спину, пыхтит, повизгивает и вдруг, вскочив, начинает носиться кругами по поляне и громко лаять от избытка чувств. Отец Михаил, расставив руки, делает вид, что хочет ее поймать, но никак не может.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю