Текст книги "Искусник (СИ)"
Автор книги: Валерий Большаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 4
Москва, 18 марта 1973 года. Утро
Тетя Вера спозаранку на Тишинский рынок собралась, и Лизаветку с собой увела, чтобы побольше съестного приволочь. Дед Трофим подзывал своего кота с черного хода, Гоша с Катей отсыпались.
А мне выпал «наряд на кухню» – подошла очередь чистить решетки газовых плит. Тут своя технология. Надо было нагреть ведро воды, накрошить туда мыла, и пускай решетки «отмокают». А потом их скоблишь. Вот этим захватывающим процессом я и увлекся, одновременно медитируя.
…«Дядя Степа» ворчал поначалу, ерзая на стуле в мастерской, но ближе к концу, подглядывая за тем, как на холсте проявляется его лицо, его фигура, закаменел, даже дышал через раз, лишь бы не сбить мой настрой. А уж как он носился со своим портретом! Как Пахом, только с обратным знаком.
На полотне «дядя Степа» сидел, облокотившись на колени и, подняв голову, смотрел вдаль. Глаза прищурены, папироса в узловатых пальцах, а на кургузом пиджачке и «Красная звезда», и «Боевое Красное знамя», и орден Ленина…
Мне даже уговаривать майора не пришлось, Степан Иваныч сам приволок полковника Ёркина, оглашая мансарду своим хтоническим рыком. Полковнику светило года через три возглавить МУР, но ему уже сейчас подходило определение «легендарный». Честный, ни в чем не замаранный сыщик божьей милостью. Со Щелоковым пересечься пока не выходило, как у Глазунова, да я не слишком и переживал из-за этого – в придворные тянуло не особо.
Ёркина я изобразил, поймав пик мысли – плечи у «полкана» напряжены, пальцы сжимаются в кулак, будто уже хватают того, кто «кое-где у нас порой честно жить не хочет», лоб нахмурен, а глаза источают ум и крайнее сосредоточение.
По памяти нарисовал бабу Феню. Картину я назвал «Ожидание» – в хате чисто, уютно, беленая стена мелом отливает, на половичке, плетеном из лоскутков, умывается довольный жизнью котяра, а старушка присела у окна. За стеклом – дождь. Мир размыт, сквозь струйчатые потеки еле различаются молодые яблоньки, забор, улица, сельпо… Бабушка смотрит за окно с усталой тоской, и непонятно, то ли это глаза ее повлажнели, то ли в них отражается ненастье…
У тети Веры, у самой слезы наворачивались, лишь только она взглядывала на полотно, а Лиза всё спрашивала: «Пух… нет, ну как ты это делаешь?!»
Как делаю… Беру и пишу. Всякая картина должна передавать эмоции. Как «Герника», как «Иван Грозный, убивающий своего сына». Хоть Иоанн Васильевич и не трогал царевича, но как выписан ужас от содеянного!
Если же при взгляде на холст в душе ни малейшего отклика, то это не живопись вовсе, а так, нечто декоративно-прикладное, чтобы дырку на обоях загораживать.
Я критически осмотрел последнюю из решеток. Сверкает как новая. А тут и Катя вышла, зевая и кутаясь в цветастый халат.
– Доброе утро, – пробормотала она, шаркая тапочками. – Чай есть?
– А как же! – взял я тон хитрована-приказчика. – Извольте отведать, барышня! Будьте любезны!
Угодливо кланяясь, я проводил соседушку в «чайную» – тесную комнатку рядом с кухней, бывшую людскую. Неделю назад мы устроили в ней субботник – вынесли ненужную рухлядь, поставили стол, а трубу старого медного самовара, надраенного в шесть рук, вывели в особое отверстие в стене, приспособленное как раз для чайных церемоний.
– Грузинский, не обессудьте, – балаболил я, втягивая носом легчайший запах сгоревших лучин и щепок. – Зато баранки – высший сорт! Сахарку-с?
– Ступай уж, – важно сказала Катя, привставая на цыпочки и дотягиваясь до своей любимой чашки, голубой в белый горошек.
Улыбаясь, я вернулся на кухню, и тотчас, будто меня дождавшись, затрезвонил телефон – здоровенный аппарат из черного эбонита, висевший на стене.
– Алло?
– Антоша? – растревоженный голос Кербеля рвался из тяжелой трубки. – Ты где?
– Дома…
– Бегом ко мне! Сегодня выставка на Кузнецком, я договорился! Ты участвуешь! Хватай… Нет-нет! Я сам сейчас подъеду, а ты бери картины и выходи, только осторожно. Да, и рисунки сангиной прихвати обязательно! Только в темпе, в темпе!
– Спасибо! – выдохнул я, но провод доносил торопливые гудки.
– Кто там? – крикнула Катя.
– У меня сегодня выставка! – выпалил я.
В «чайной» заохали, а ноги уже несли меня к законной жилплощади. Десять минут спустя я стоял у подъезда, удерживая в руках полотна, аккуратно, хоть и наскоро укутанные в жесткую бумагу.
Бордовая «Волга» подкатила сразу же, будто ждала за углом.
– Садись! – крикнул Юрий Михайлович, выходя из машины.
– А картины?
– На заднее сиденье! Слушай, Антон… – в голосе Кербеля прорвалось смущение. – А ты водить… как? Умеешь?
– Умеешь. А что?
– Да тут… хм… хлебнул коньячка для храбрости, а гаишники лютуют… Давай, поменяемся местами?
– Ну, давайте…
Я сел на место водителя, чуя холодок, но совладал со страхами, и мягко, как учили, тронулся с места.
«Поехали!»
* * *
К обеду в Центральном доме работников искусства стало людно. Выходной – и народ, алчущий культуры и отдыха, повалил на выставку.
Стенного пространства мне выделили немного, так и работ у меня – фиг да маленько. Парочка московских пейзажей, рисунки сангиной и несколько портретов. Беготню с экспозицией взяли на себя две девушки-студентки спортивного вида в безобразных темно-синих халатах. Они споро и умело развесили мои «шедевры», так что мне оставалось лишь мелко трястись в ожидании ценителей.
– Вибрации пошли? – ухмыльнулся Кербель со снисхождением.
– Ну, – сипло вытолкнул я.
– А ты не волнуйся, – степенным жестом купца первой гильдии старый художник огладил бородку. – Тебе есть, что показать… – неожиданно его голос зазвучал приглушенно. – Вот перед кем стоило бы трепетать! – он указал подбородком на худосочную дамочку в возрасте, но все еще подтянутую, с гордой осанкой балерины. – Сама Жанна Францевна Минц припожаловала, искусствоведша и критикесса. Насколько безупречен ее вкус, настолько же беспощадно перо!
Я присмотрелся к критикессе. Суховатое узкое лицо со следами увядшей красоты хранило полнейшую бесстрастность, а синие глаза то прятались за прищур, то распускались васильками. Жанна Францевна неспешно переходила от одной картины к другой, и понять, какая из них тронула холодное сердце «искусствоведши», не представлялось возможным. Черный ящик.
Минц как раз изучала «Ожидание», когда мою тряскую натуру разобрал нервический бурливый смех. Меня просто пучило хихиканьем, пробивавшимся дергаными улыбочками. Задышав медленно и покойно, плавно кругля живот, я совладал с собою – и храбро шагнул к Жанне Францевне. Как в холодную воду «солдатиком».
– Нравится? – вопрос озвучился будто сам собою.
– Не составила мнения. Пока, – сухо ответила Минц, царственно поворачивая голову. – Ваше?
– Мое, – признался я и ляпнул: – А вы не хотели бы попозировать?
Вероятно, я был первым из смертных, узревшим растерянность на холодном лице критикессы.
– Попозировать?! – выдохнула она.
Я посмотрел в глаза, затеняемые диковатой поволокой, и пожал плечами, изображая простодушие.
– Ну, да. Я написал портрет художника Кербеля. Почему бы мне не запечатлеть искусствоведа?
Тонкие губы Минц дернулись – и раскрылись, выпуская негромкий, но веселый смех.
– Мол-лодой человек… – выговорила она, ломко удерживая серьезность. – Вы хоть представляете… Что подумают?
– Да какая мне разница? – моя улыбка изогнула губы самым естественным образом, без малейшей доли наигрыша. – Пусть думают, что хотят. Главное, что думаю о себе я сам.
Жанна Францевна долго глядела на меня, будто высматривая некие потаенные смыслы произнесенных слов, и заговорила отрывисто и рублено, возвращая голосу утраченную сухость:
– Хорошо. Но позже. Сначала моя статья. Согласны?
– Согласен. Вот мой телефон…
Неловко поклонившись, я оставил Минц наедине с моими холстами, и прогулялся по выставочному залу, остывая. Люди медленно проходили мимо, скользя глазами по картинам, иногда останавливаясь у полотен, зацепивших их понятие прекрасного, или сбивались в группки, шепотом делясь впечатлениями.
Огромные окна – от пола до высоченного потолка – разделенные квадратными колоннами, впускали в зал массу солнечного света, хоть и процеженного седыми лохмами туч. Живопись играла красками, и даже охряные разводы сангины словно впитывали сияние, наливаясь сочными полутонами – от грубой красноты раздавленной вишни до слабенького кофе с молоком.
Вокруг Жанны Францевны уже вились здешние мэтры – в синих блейзерах, с пошловатыми платочками, повязанными на шею, с ухоженными волосами до плеч. На мою «мазню» они поглядывали то хмуро, то кисло, не скупясь на въедливые комментарии, но как раз их ревнивые суждения меня ничуть не волновали.
Куда занятнее было следить за молодыми, посвятившими выходной высокому досугу. Я то и дело потирал щеку, просто, чтобы скрыть довольную улыбку – мои картины притягивали все больше народу.
Самые ценные награды стоят дешево, если твой креатив никому не интересен. Что толку в Нобелевской премии тому же Солженицыну, если вручили ее за злобную брехню?
– А ведь я помню работы раннего Пухначёва, – выделился из общего галдежа истомленный голос. – Он выставлялся на квартирнике у Оси Киблицкого. Сплошной нон-конформизм! А тут совсем другой стиль, просто небо и земля!
– Скорее небо… – задумчиво протянула девушка в свитере домашней вязки.
Мне пришлось отвернуться, делая вид, что отираю лицо ладонями, уж слишком оно сияло.
Завидово, 23 марта 1973 года. Позднее утро
Я гнал по Ленинградке, не снижая скорости. «Волга» радостно ревела, наконец-то вынесшись на трассу и взяв разгон, да и мне тоже выгода – за рулем все мысли прочь.
Ни Светланки, ни Иланки… Зато непонятный тип вьет круги, нагоняя тревогу.
Кривя губы, я плавненько выжал педаль газа, добавляя машине прыти, и серая асфальтовая полоса с редкими следами снежных наметов быстрее заструилась навстречу, мечась под колеса.
Фигня эти «Тойоты» – «Волжанка» куда мягче катится, гася подвеской выбоины и бугорки льда. Мотор шепчет, в синем небе всего пара расхристанных тучек, будто размазанных жесткой кистью – чего тебе еще? Живи и радуйся.
Я на сегодня специально взял отгул – мне так спокойней, когда выходные впереди, целые и нетронутые. Сказал Юрию Михайловичу, что надоели портреты, пейзажа хочу! Да не простого, а колдовского. Чтоб великанский дуб на весь холст, а под ним избушка волхва, любимца богов. Сидит кудесник на завалинке, худому медведю свалявшуюся шерсть гребнем вычесывает, а рядом волк лежит – лобастую голову на лапы пристроил и внима-ательно следит за зайцами, резвящимися на солнцепеке…
Если честно, я тогда просто хотел свалить из Москвы, куда подальше, оторваться от коллектива хоть на денек, и давняя идея написать по мотивам русских народных пришлась очень кстати.
Вот Кербель и подсказал, где найти самый настоящий сказочный дуб. Далеко, километров за двести от столицы, зато места заповедные, не тронутые.
Сбросив скорость перед Завидово, я свернул влево, покатил по наезженной грунтовке. В этом районе прячется охотхозяйство, где сам генсек с ружьишком балуется, но это дальше по дороге, а мне направо… Вот они, приметные валуны, что Кербель описал!
Громадные окатанные глыбы будто сторожили съезд, отмеченный заледенелыми «елочками» колеи какого-то «ЗиЛа» или «Урала». Серые ноздреватые валуны кокетливо напялили подтаявшие белые «беретики» – нагретые каменные бока с подпалинами лишайника блестели талой влагой. Предвесенье.
Вокруг деревьев зачернели кольцевые проталины. Зернистый снег на полянках сверкал и переливался, как стекляшки сваровски, но уже ощутимо проседал, растеряв зимнюю пушистость. Взблескивала чистая вода на озерце за колючими елками, обсасывая последнюю льдину, очертанием своим похожую на палитру. Вовсю запевали синицы, а по темной чаще разносились бодрые стаккато дятлов, подхваченные эхом.
Я осторожно выруливал, держась хрусткой колеи. Лес подступил так близко, что еловые лапы скреблись в окна. Сумрак сгустился, самое время показаться былинной нечисти, но тут деревья будто отшатнулись, выпуская «Волгу» на обширную лужайку, посреди которой высился и ширился громадный дуб. Дубище!
Исполинское древо и в десять обхватов не измеришь, а лет ему стукнуло… Пятьсот, не меньше. При Иоанне Грозном он уже рос тут крепеньким дубком. И Петра пережил, и Наполеона, всех императоров и вождей. Мир корчился в судорогах мировых боен, а дуб величаво делился желудями с лесной живностью. Сказка!
На заднем плане скучился темный загущенный ельник, и на этом фоне дуб представал с наивной яркостью, радуя зрачок всеми перепадами коричневого, бурого, рыжего. Толстенные сучья простирались кругом необъятного ствола, подобного кряжистой башне псковского Крома, а кое-где ветви надменно удерживали резные листья цвета старой ржавчины. Подул ветер, и листва неохотно зашуршала, скребясь с жестяным призвуком.
– Сказка! – повторил я вслух, и вышел из машины.
Стук дверцы словно покоробил тишину, и я, медленно, сторожко ступая, обошел «Волгу». Рывком открыл багажник, чтобы тот не скрипнул, и потащил свои орудия художнического труда.
Я реально берег торжественное молчание леса, с почтением принимая древние порядки. И природа уважила меня в ответ – по снегу, по корочке наста пробежала лиса – сполох огненно-апельсинового цвета. Замерла, глядя на меня блестящими бусинками глаз, открыла узкую пасть, будто улыбаясь, и спокойно, не спеша и не суетясь, скрылась в березнячке, вильнув хвостом на прощанье.
А я медленно вобрал в себя густой холодный воздух, настоявшийся в весеннем лесу, впитавший сырость первой капели и льдистость последнего снега, липкость оттаявшей смолы и прель с незамерзших болот.
Во мне такое чувство поселилось, словно я отдалился от хлопотливого человечьего мира на тысячи миль и лет, провалился в дебри времени, когда вон там, за ельником, пролегала тундростепь и белел краешек ледника. Хорошо!
Установив на снегу полевой мольберт, я воспользовался ноу-хау Кербеля – налил из термоса кипяточку в синюю резиновую грелку, замотал ее в колючий шерстяной шарф, а сверху – палитру.
Было вовсе не холодно, морозец, покусывавший щеки с утра, переменил знак, но я все равно беспокоился за краски – вдруг вязнуть начнут?
И солнце светило, как надо, и дуб, похоже, рад был попозировать. Я нетерпеливо выдавил тюбики, вооружился кистями – и превратился в машину для рисования. Глаз смотрел, мозг считывал информацию, отдавал команду руке, и кисточка ложила аккуратный мазок. Или накладывала? Как правильно? Ну, не важно…
Свежесть ли воздуха так влияла, или радушие местного лешего, а только я поймал вдохновение и не упускал его. Работал бешено, на пределе, когда неловкий мах кисти мог все смазать, схалтурить в манере позднего Пикассо.
Роскошный дуб проявлялся, как фото в кювете, только не быстро, а очень постепенно, собираясь из отдельных штрихов во всей своей могучей целокупности.
Колкое хрупанье ледяных корочек выдало слуху чей-то приход. Оглянувшись, я увидел пожилого увальня в теплом полушубке и цигейковой ушанке. На плече у него болталось ружье. Гостя вело и шатало, как пьяного, он хватал ртом воздух, будто задыхаясь. Боком налетев на вековую березу, увалень оступился, падая на колени. Попытался встать, цепляясь за белый ствол, но руки безвольно обвисли, и он мягко повалился в ледяное крошево.
Бросив кисть, я шаркнул «прощайками» по рассыпчатому леденью, на бегу узнавая в незнакомце генерального секретаря ЦК КПСС.
– Что ж вы так, товарищ Брежнев… – запыхтел, хватая генсека подмышки и оттаскивая вдоль скользкой колеи. Повертев головой, я сориентировался и поволок историческую личность к плоскому валуну, едва выступавшему над снегом, как забытый фундамент. Наломал еловых лап, устлал ими каменное ложе, малость нагретое солнцем, и взгромоздил Леонида Ильича на импровизированную перину. А генсек будто дожидался этого светлого момента – пришел в себя. Шевельнул стеклянистыми зрачками, разлепил синеватые губы:
– Х-то вы?
– Антон я, Антон Пухначёв, рисую тут, – я махнул рукой на мольберт. – Вы-то как?
Генеральный молча смотрел на меня, словно не разумея сказанного. Неловким движением руки сдвинул на затылок шапку – и будто выпустил на волю знаменитые брови. Они сразу зашевелились, задираясь то разом, то врозь.
– Муть в голове… – промычал Брежнев, еле ворочая языком. – Кабана подстрелил… Свалил дуплетом… И как кто свет выключил… Муть сверху донизу… – он бормотал, словно в бреду. – Ниночка даст таблеток… Мне без них не заснуть. А ночь… Будто обморок. Полдня потом очухаться не могу… Муть и муть…
– Ниночка? – морщинки у меня на лбу собрались сеточкой недопонимания.
– Медсестра моя… Нина Коровякова. Оч-чень на Томочку похожа… Та тоже врач была, любовь фронтовая…
– Леонид Ильич, да гоните вы ее к черту, эту Ниночку! – с силой вылетело из меня. – Нет, ну правда! Только сначала узнайте, на кого она работает. Кто-то же за ней стоит, кто-то же дает ей наркотики!
Я говорил страшные вещи, но не боялся ничуть. Наверное, во мне причудливо сочетались будущее и настоящее. Я видел перед собой Брежнева, живого, хотя и не здорового, вот только в памяти сидели его пышные похороны, а тот факт, что семьдесят третий на дворе, в сознании пока не умещался.
– Устал… – причмокнул губами Леонид Ильич. – Помогите мне сесть.
Я помог.
– Чайку?
– Налейте, если не жалко, – на розовеющих губах Брежнева проступила еле заметная улыбка.
Я быстренько ливанул чайку из отдельного термоса, радуясь, что прихватил сразу несколько картонных стаканчиков, и вытащил кулечек с «Раковыми шейками». Мы захрустели карамельками, захлюпали крепким, настоявшимся чаем. Косясь на генсека, я углядел, что взгляд его проясняется – отчаянно барахтающаяся личность выныривала из наркотической мглы.
– Ишь вымахал… – Брежнев поправил очки, щурясь на дуб. – Чисто баобаб!
– Сказка! – кивнул я.
Лицо у генсека выглядело дряблым в лучах солнца, и вымотанным, даже так – больным. Тяжелые веки размыкались до того неохотно, что, чудилось, готовы были сомкнуться навеки. Меня резануло жалостью.
– Чего вы мучаетесь, Леонид Ильич? – сказал я негромко, вовсе не думая о последствиях и прочих серьезных вещах. – Да съездите вы в какую-нибудь районную поликлинику… ну, не знаю… лишь бы не московскую! Сходите на прием к тамошнему невропатологу или психотерапевту. Или… А! Вон, в Северо-Подольске один врач есть особенный, всё китайскую народную медицину продвигает, я о нем… – у меня чуть не вырвалось: «в Интернете читал». – К-хм… В какой-то газете… Заметка о нем попалась. Чигден Алексей Мергенович. Пусть он вас посмотрит! Вот честное слово, толку будет куда больше. Ну, правда!
Генеральный, не сводя глаз с дуба, головой покачал и сказал глуховато:
– Может, подбросите меня?
– Не вопрос!
Я мигом собрал все свои приспособы, закинув в багажник, и бережно уложил мольберт, подрамником кверху – на холоде краски сохли неохотно.
Наклонился к Брежневу, однако тот отвел мою руку.
– Сам.
Кряхтя, генсек поднялся. Его качнуло, он коротко взмахнул руками, но удержался. Зашагал нетвердо к машине, и с явным облегчением плюхнулся на переднее сиденье.
– Мементо мори… – вздохнул Леонид Ильич.
– Моментом в море! – не думая, «перевел» я, и генеральный гулко захохотал, трясясь, выталкивая из себя тяготы пагубного пристрастия и чувство паршивой безысходности.
Посмеиваясь в такт, я чуток прогрел мотор и тронулся. Карамельно заскрипели ледяные пленочки-перепонки, размолачиваясь под колесами в снежную пыль.
– Хорошая машина, – похвалил Брежнев, знавший толк в авто.
– Не моя, – я с сожалением мотнул головой.
– Антон…
– М-м?
– Ничего никому, – в серьезном голосе пассажира лязгнул металл. – Договорились?
– Вы заплутали, Леонид Ильич, я угостил вас чайком и подкинул до своих. Всё.
Генсек молча протянул мне руку, и мы скрепили древний мужской договор.
Едва «Волга» выехала на дорогу, как со стороны Козлова показалась ее товарка цвета нефти. Моделью поновей, она резво неслась по накату, дрифтуя и кренясь.
– Меня ищут, – добродушно проворчал Брежнев. – Посигналь им.
Бордовая «Волга» издала автомобильный зов и тормознула у обочины. Черная подлетела и замерла рядом, выпуская троицу быстроглазых, плотно сбитых мужичков.
– Все в порядке! – каркнул генеральный, являя себя обеспокоенному народу. – Заплутал немного, Саш…
– Ох, и выпугали вы нас, Леонид Ильич! – шумно вздохнул старший из охраны, мельком срисовывая меня.
– Виноват! – хохотнул Брежнев. – Спасибо, товарищ Пухначёв, что подвезли.
– Да ладно, свои же!
На лицах охраны промелькнули улыбки, и вскоре черная «Волга» развернулась в два приема и унеслась – к накрытому столу в охотничьем домике, к свеженинке и водочке. А я сдал назад и вывернул обратно к дубу.
И лишь теперь подхватил трясцу – меня одолел не слабый испуг. Как я по-свойски обращался с генсеком! Чего только не наплел ему! А не выйдет ли мне боком откровенность? Сидел бы, да помалкивал… Нет же – раззудись плечо, растрепись язык!
– Чучело инфантильное, – процедил я, выезжая на старую стоянку. Посидел за рулем, нахохлившись, зыркая на сказочный дуб, и щелкнул дверцей.
Поработаю еще пару часиков, пока солнце высоко – местная муза в образе совы ухала и гукала в лесу, обещая высокий градус вдохновения…
Москва, вечер того же дня
Я катил по Чайковке, расслабленно держа ладони на руле. До сих пор свыкнуться не могу, что Садовое кольцо бывает таким пустынным – словно белая ночь опустилась над Москвой, и одни «совы» гоняют по кругу.
В душе уживались сразу два чувства. Удовлетворения – дуб я подмалевал, как полагается, получится просто роскошно. И неудовлетворенности: кто меня за язык тянул? Зачем было давать Брежневу советы, влезать в его жизнь, в его постыдные тайны? Кто тебя просил?
Да, жалость… Э, не-ет! Не только жалость! Копошились на заднем плане и другие соображеньица. Ты думал, попаданец хренов, что Леонид Ильич, избавившись от «мути», не подцепит болезненной тяги к цацкам на грудь! Хотя это мелочи – ясный, не затуманенный химпрепаратами ум поможет генеральному расплести крепко затянутые геополитические узелки… И кляча истории вдруг, да не свернет со светлого пути.
Я усмехнулся, занимая крайний правый ряд. А что вы хотите? Поживите в СССР, еще и не к таким идеям придете! Помню, как сам себя смущался, вычищая из речи понятие «совковый». Срамно пачкать язык этим пошленьким производным от антисоветчины.
Это Кербель – «совок»? Я видел его ордена – Юрий Михалыч дрался под Сталинградом, он Берлин брал, на рейхстаге расписывался! Майор Горбунков – «совок»? «Дядю Степу» трижды выносили из боя, но он упорно возвращался из медсанбата в строй. А потом не в кино, а в реале гонял «Черную кошку» по Москве, сживал бандосов со свету.
Хуже «совка» только «вата». В девяностых на мне запеклась корка подлого равнодушия, кое-как отражавшего выпады «светлоликих», но здесь, сейчас, в расцвете великой эпохи, меня просто корежит от омерзительного словца «ватка», что выхаркивали будущие ублюдки и ублюдицы. Эволюционирую?
Тут я беспокойно задвигался. Бывает так с утра – еще час можно если не поспать, то поваляться, но чертова муха проникла в помещение, и зудит. Нарезает виражи, и зудит. Бьется, дура, о стекло, и зудит! Вроде, и негромко, но ты поневоле прислушиваешься, звереешь – и сонные виденья покидают голову, освобождая место для реала.
Так и сейчас. Последние четверть часа, или сколько я там ехал с Рублевки, мое внимание тревожила зримая заноза.
«Вон оно что…» – похолодел я, замечая в зеркальце заднего вида бледно-оранжевый «Москвич». Впервые он замаячил за МКАДом. «Волга» сворачивала не раз, подвозя меня к магазинчикам, на заправку, а эта бледная немочь так и крутилась хвостом?
– Что за… – начал я раздраженно, но не закончил – мысли нахлынули.
«Шо – опять?! „Мышка-наружка“? Бред! Кому я нужен… КГБ? Глупость какая! На фиг я им сдался? Пересекся с Брежневым? И что? Разве я скрывался? Не знаю, много ли Пухначёвых в Москве, но прошерстить всех и сыскать, кого нужно – для чекистов не проблема!»
Да и не будет «наружка» работать так халтурно – «вести» меня одной машиной. 7-е управление КГБ действует тонко и профессионально, оперов из «семерки» можно заметить только тогда, когда они сами захотят показаться. Чтобы объект наблюдения занервничал, к примеру, задергался. Но я-то тут причем?
«Не-ет… Это не КГБ. Не их стиль. Тогда кто? Опять тот придурок в „пирожке“?»
Я спокойно свернул на улицу Чехова и выжал газку. «Волга», обиженно взревывая, покатилась шибче. Поворот направо. Машина нырнула в пустынный переулок. Поворот налево.
В зеркальце заднего вида промахнуло бледно-оранжевым.
Я хотел повторить номер из читанных книжек, когда преследуемый не просто уходит от погони, а описывает петлю – и оказывается на хвосте у самого преследователя. Не получилось.
Когда «Волга», попетляв переулками, выехала обратно на Чехова, никакие оттенки апельсинового колера не мозолили глаз. Чисто.
* * *
Машину я оставил там, где взял – у «теремка». Выгрузил свои вещички, и накрыл «Волгу» брезентовым чехлом. Обычно Кербель обходился без «брезентухи», да и мне было лень ее накидывать, но сегодня постарался. Незачем выдавать убежище чужаку, а бордовый «ГАЗ-21» засвечен.
Я отволок наверх мольберт, ящик с красками и прочую снарягу, и направил стопы к «Дому с рыцарями». Хорошего понемножку.
Квартира встретила меня тишиной и покоем – еле слышный говор за дверями создавал уютный жилой фон. С кухни тянуло жареным луком, а по коридору гулял запашок табака – дед Трофим любил покурить за порогом черного хода, где поколения жильцов складировало старую мебель, тяжеловесную, добротную, но не способную вписаться в малогабаритный метраж.
Я медленно переоделся у себя, натянув спортивку, включил телик – и бухнулся на диван, чувствуя опустошенность. Страху не было, но тревога вселилась в меня, раз за разом покалывая центральную нервную.
По первой шло «Артлото», в будущих дефинициях – шоу. Молодая, живая Сенчина, вся в цвету улыбки, крутила барабан – и доставала шар с именем артиста. Допела свое Кристалинская. Нервно теребя пальцы, вплыл на экран зашуганный студент кулинарного техникума.
С моего лица не сходило серьезное выражение – дрожащий голос Хазанова скользил мимо, не затрагивая слух, не скачиваясь в память. Самому себе я напоминал заледенелую рыбу из холодильника, которую хозяйка оставила размораживаться. Чувствую – мягчею, отекаю… Вымотался.
«Лягу-ка я пораньше, – посетила меня здравая мысль. – Высплюсь хоть…»
Неуверенно привстав, я потянулся, как следует, доплелся до двери – и задвинул засов.
Калининская область, 30 марта 1973 года. Десять утра
Огромный приземистый «ЗиЛ-114» прокатился, замедляя ход и прижимаясь к обочине. Лидирующая и замыкающая машины кортежа моментально перегородили дорогу.
– Отбой! – скрежетнуло по рации.
Брежнев выбрался со своего места и решительно заявил растревоженным офицерам:
– Дальше поеду на «Волге», нечего людей пугать этим бегемотом.
– Леонид Ильич… – завел Рябенко.
– Успокойся, Саша, – мягко, но властно остановил его генсек, и досадливо переморщился: – Ладно, ладно, поедем на двух «Волгах»! Только давайте в темпе, а то прием скоро закончится. И… Да! Большая к вам, ко всем просьба – молчать об этой поездке. Лады?
– Лады, – ответил за всех начохр.
– Тогда трогаемся!
* * *
Добираться до райцентра, преодолевая распутицу, не пришлось – прошлогоднюю осеннюю грязь сковало ночной стужей. Мерзлая жижа едва продавливалась под колесами пары «дублерок»[4]4
Модель «ГАЗ-24-24» с 200-сильным двигателем от «Чайки». Выпускалась для нужд КГБ.
[Закрыть], а за обочиной и вовсе снег лежал, неохотно стаивая и открывая солнцу черноту пашни.
Северо-Подольск смешал в себе вездесущие «хрущобы», ветхие двухэтажки довоенного времени и частный сектор. На угольного цвета «Волги» народ внимания не обращал – мало ли какое начальство из области пожаловало?
За околицей под колеса лег асфальт, но обе машины свернули с центральной улицы Ленина, выезжая к районной поликлинике со двора. Похоже было, что эскулапам выделили особнячок местного барина – потолки высокие, на входе колонны полукругом, а крышу венчал куполок со шпилем.
Прикрепленные мигом обернулись и доложили, что врач на месте, очереди нет.
– Вперед! – Брежнев, самому себе казавшийся халифом Гаруном аль-Рашидом, поднялся на второй этаж, никем не замеченный. Светлый коридор, деревянные диванчики, бюллетени на стенах, расписывающие всякие хвори…
Рябенко молча, глазами и подбородком, указывал своим, кому где оборону держать, и до нужного кабинета добрался в единственном числе. Кивнул генеральному – я тут, если что, и замер у стенгазеты со строгим названием «Что нужно знать о стенокардии».
– «Моментом в море!» – хмыкнул Леонид Ильич.
Прислушиваясь к детскому плачу, доносившемуся с первого этажа, и перебиваемому мамочкиным воркованьем, он постучался в нужную дверь.
– Войдите! – донесся глухой голос.
Сделав знак начохру, генсек вошел и аккуратно прикрыл за собою дверь. Чисто, светло, стерильно. Металлический шкаф со стеклянными дверками, ящичек аптечки на стене, с красным крестом на дверце, кушетка, застеленная простыней. Классика.
Сухонький врач со смуглым, скуластым лицом восточного типа горбился над столом, торопливо черкая ручкой по желтой странице амбулаторной карты.
– Здравствуйте, Алексей Мергенович, – вежливо сказал Брежнев.
– Здравствуйте… – кивнул Чигден. – Присаживайтесь…
И лишь теперь, узнавая голос, он наморщил лоб, вскидывая брови изумленным «домиком». Приподнял голову, уширил узковатые глаза.
– Л-леонид Ильич? – пролепетал медик, медленно поднимаясь со стула.
– Сидите, сидите, доктор! – заспешил Брежнев. – Что вы… Я здесь, как пациент. А вы… Как, из степняков или горцев?
– Второе, – улыбнулся хозяин кабинета. – Я тувинец.
– Знаю, знаю, – одобрительно покивал генеральный. – Видал ваших на фронте. Дрались, как черти! М-да…
Генсек тезисно изложил свою проблему, присовокупив к словам пачку всяческих анализов.
– Официальная медицина меня скоро в могилу загонит, – подвел он черту, криво улыбаясь. – Испробуйте на мне народную, что ли!
– Угу… – рассеяно тянул Чигден, теребя редкую бороденку. – Угу… Что принимали?
– Нембутал, радедорм, эуноктин, ативан, седуксен…
– Да вы с ума сошли! – врач откинулся на спинку стула. – Простите, Леонид Ильич, но это действительно очень сильные, опасные средства! А барбитураты и вовсе… – он задумался, барабаня пальцами по столешнице, и остро глянул на пациента. – Лечь в клинику, как я понимаю, не получится?
Генеральный развел руками.
– Понимаю… – Алексей Мергенович медленно потер ладони, словно умывая. – Сделаем так. Я вам заварю один сложный настой из алтайских и памирских трав, и вы его пропьете… ну-у… хотя бы две недели. Но! – вскинул он палец. – Полностью отказавшись от любых снотворных. Вообще от «химозы»! Настойка поддержит ваш организм, ослабит ломку и поможет вывести всю ту гадость, которой вас пичкали.