412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Демин » Андрей Белый » Текст книги (страница 11)
Андрей Белый
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:52

Текст книги "Андрей Белый"


Автор книги: Валерий Демин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

В сложившейся критической ситуации Мережковские оказались на высоте, проявив свои лучшие человеческие качества. Белый быстро поправился и постепенно втянулся в привычную жизнь. Дмитрий Сергеевич привлек гостя к работе над подготавливаемым философско-литературным сборником, хотя любимый конек Мережковского и K° – богоискательство– в наименьшей степени привлекал А. Белого. Бурные дискуссии по поводу того, каким новым содержанием должно пополниться традиционное богословие, волновали Белого лишь в той мере, в какой все это увязывалось с проблематикой символизмаи понятием символакак главным опосредующим звеном между миром запредельной божественной среды, с одной стороны, и познающим субъектом (включая его религиозный опыт), с другой.

Более близкой для Белого оказалась другая тема, активно обсуждавшаяся в кругах русской интеллигенции – религия и социализм.На данной стезе уже четко определился ряд диаметрально противоположных направлений. Согласно одному из них, в религии (прежде всего в учении Иисуса Христа) содержатся все главные основоположения социалистической доктрины. Согласно другому подходу, само учение Карла Маркса по сути своей представляет новую религию(последнюю точку зрения отстаивал и развивал социал-демократ Анатолий Васильевич Луначарский (1875–1933) – будущий нарком просвещения Советской России).

У Белого давно сформировалось свое понимание этих вопросов, хотя в его подходе доминировала чисто символистская терминология. Он даже вызвался прочитать реферат «Социал-демократия и религия» в пользу парижской эмигрантской кассы. (Через три месяца текст этой лекции в виде статьи был опубликован в журнале московских символистов «Перевал».) Трудно сказать, какой отзвук получили в парижской социал-демократической аудитории мистифицированные пассажи поэта-символиста, вроде следующих «тезисов»: «Религиозное сигнализирует далям. В этом его символика. Символ и есть прообраз иного, живого. Символ скрывает истинный лик. Он – тусклые окна, из которых мы смотрим на свет. А то как бы мы не ослепли от света. <…>» Безусловно, в лекции А. Белого есть и более внятные политические откровения и прозрения. Он пишет в статье то, что говорил раньше: социал-демократия – главный и единственный организатор пролетариата – последней надежды человечества. «Образ пролетария все более и более становится образом человека вообще. Ему принадлежит творчество будущего. Его религия и будет религией человечества». Конкретное содержание этой религии будущего пока неясно. Но Белому представляется, что в ее основе должно лежать учение о Богочеловечестве, как его понимал Владимир Соловьев. Оно и составит «единую религиозную правду» Грядущего…

Конкретная реакция на символистские пассажи со стороны самих социал-демократов нам известна. Уже неоднократно упоминавшийся меньшевик Николай Валентинов попытался специально проанализировать некоторые любимые политические и социологические идеи А. Белого. Ничего путного из его затеи не могло получиться, – так сказать, по определению. Ибо Валентинов придерживался модной в начале XX века философской концепции эмпириокритицизма,которая всего-навсего являлась новейшей разновидностью классического позитивизма, а тот, в свою очередь, опираясь на данные чувственного опыта, что заведомо не сопрягалось с мистическим подходом к Мирозданию и его познанию с помощью иррациональной символистской методологии.

А. Белый утверждал: символ «есть соединение чего-то с чем-то за пределами познания»; именно этот запредельный мир вечных ценностей и есть высшая реальность, постигаемая в первую очередь путем внутренней творческой деятельности, на основе искусства и религии (точнее, искусства, в коем изначально сокрыта изначальная религиозная сущность). Поэтому для позитивиста-эмпириокритика Валентинова почти форменной абракадаброй звучали философскопоэтические откровения Белого, наподобие следующих: «Нам открывается, что единая символическая жизнь (мир ценного) не разгадана вовсе, являясь нам во всей простоте, прелести и многообразии, будучи альфой и омегой всякой теории; она – символ некоей тайны; приближение к этой тайне есть все возрастающее, кипящее творческое стремление, которое несет нас, как бы восставших из пепла фениксов, над космической пылью пространств и времен; все теории обрываются под ногами; вся действительность пролетает, как сон; и только в творчестве остается реальность, ценность и смысл жизни».

Или: «Перевал, переживаемый человечеством, заключается в том, что бьют ныне часы жизни – познанием, творчеством, бытием – великий свой полдень, когда глубина небосвода освещена солнцем. Солнце взошло: оно давно уже нас ослепляет; познание, творчество, бытие образуют в глазах наших темные свои пятна; ныне познание перед глазами нашими разрывает темные свои пятна; оно говорит нам на своем языке: „Меня и нет вовсе“. Творчество ныне перед глазами нашими разрывает темные свои пятна; оно говорит: „Меня и нет вовсе“. Обыденная наша жизнь перед пазами нашими разрывает темные свои пятна; она говорит: „Меня и нет вовсе“. От нас зависит решить, есть ли что-либо из того, что есть. В нашей воле сказать: „Нет ничего“. Но мы – не слепые: мы слышим музыку солнца, стоящего ныне посреди нашей души, видим отражение его в зеркале небосвода; и мы говорим: „ТЫ – еси“»…

* * *

Деньги, предназначавшиеся для путешествия по Европе, давным-давно кончились: все, что оставалось, ушло на оплату операции и разные больничные услуги. О дальнейшем пребывании за границей и тем более о поездке в Италию не могло быть и речи. Приходилось кардинальным образом корректировать планы. В конце февраля (по старому стилю), то есть в начале марта (по новому стилю) 1907 года Андрей Белый возвратился в Москву. Последним, кто попрощался с ним в Париже, был Жан Жорес, когда они завтракали вместе в ресторане. Прощальный визит к Мережковским состоялся накануне…

По возвращении домой перед Белым в полный рост встала проблема дальнейшего материального обеспечения своей собственной жизни и остававшейся на его попечении матери. Постоянных источников для пополнения семейного бюджета было не так уж и много – гонорары да лекции. В первом случае приходилось браться за любую работу, не гнушаясь заказными рецензиями, за которые платили гроши, гораздо меньше, чем другим писателям. (Для сравнения: за публикации Сологубу платили в пять раз больше, Куприну – в восемь раз, Леониду Андрееву – в десять.) Белый же был исключительно щепетилен в финансовых вопросах, никогда не просил прибавки, а за материальной помощью обращался, лишь когда совсем есть становилось нечего. Как всегда требовалось постоянно искать подходящую лекционную аудиторию. Чаще всего она сама себя находила, зато оплачивались такие выступления далеко не всегда. Отбоя от желающих послушать очередную лекцию Белого никогда не было: любой зал моментально заполнялся до отказа. Тематика лекций была самая разнообразная – теория символизма, искусство будущего, модернистский театр, Фридрих Ницше, Генрик Ибсен и т. д. и т. п.

Андрей Белый всегда любил живое общение с аудиторией, умел завладеть ее вниманием и удерживать его до конца выступления. Ему помогало прирожденное искусство импровизации, коим он владел виртуозно. Его методический опыт и рекомендации доступны всем желающим: «Когда свободно отдаешься импровизации, отвлекаясь от аудитории, тогда-то именно ее и видишь насквозь; я всегда изумлялся удесятеренью внимания к мелочам в процессе обдумывания деталей изложения: с кафедры. Видишь не массу, а несколько сот отдельно сидящих личностей; каждая как бы переосвещена лучами, бьющими из твоих же глаз; видишь нюанс выражения каждого слушателя; видишь его характеристику; и мгновенно ее учитываешь, мотая на ус и сообразно с этим видоизменяя следующую же свою фразу; и знаешь, кто – в усилии тебя понять, а кто – в отказе; видишь схватку недоумений, согласий и возмущений; видишь группы людей по степени понимания тебя; и молниеносно в душе подытоживаешь разнообразие всех этих к тебе отношений, чтобы, где нужно, изменить стратегию доводов и стиль речи. И тупость не понимающих ни слова всплывает перед тобою, как пробка в воде. <… >

Первые пять минут ты ищешь среднего отношения к твоей мысли, как „за“ или „против“; энергия лекции уходит на ощупь; ты, пожалуй, болтаешь зря; но это болтанье – предлог; под ним – действие ощупи; ощупавши в целом аудиторию, ты ищешь опорных пунктов в отдельных, тебя понимающих личностях: ты чалишь к ним; читаешь им; они тебе – остров в неизвестном море, полном сюрпризов; став на остров твердой ногой, ты уже уверенно вглядываешься в тебя обступающую стихию; собственно говоря: этот момент и есть начало лекции; все, что до него, – предварительная разведка; мой дефект в том, что у меня такая ориентировка берет минут двадцать; поэтому начало лекций моих – всегда абстрактно; не то курсовая лекция, где состав аудитории постоянен, изучен; там не приходится говорить „в кредит“. <… >

Кроме того: надо знать, когда аудитория в целом утомлена логикой; тогда, бросив логику, надо покачать слушателей, как на качелях, – на мягких, мало уму говорящих образах: и тогда говоришь от сердца; или же улыбаешься шутками; лектору-педагогу надо уметь говорить не только к сознанию, но и к подсознанию; сознание лектора – удесятерено; ему в миги чтения порой виден самый процесс становления его мысли в отдельных слушателях; это накладывает на него неожиданные задания; он должен статическое равновесие лекционного плана превратить в динамическое равновесие; для этого ему нужно в процессе чтения быть и артистом, проводящим в лекции ряд ролей; он должен выступить по отношению к врагам и гневным Отелло, и хитрым Яго; он может погоревать над упадком вкуса, как Лир над Корделией; но эти роли должны где-то встретиться в композиции целого, чтобы в ролях-вариациях не утонула бы тема; лекция не есть прочтение отвлеченного хода мыслей, а главным образом его постановка, подобная постановке пьесы с заданием, чтобы в последних сценах, абзацах лекции совершилось бы массовое действие: вступление на кафедру тебя слушавшего коллектива, гласящего уже твоими устами; конец лекции, вырастающий как итог опознания твоих мыслей, проведенных сквозь слушателей и к тебе возвращенных, порою для тебя неожидан; в нем ты, резюмируя отклик аудитории, порою превышаешь себя самого; аудитория тебя инспирировала. И порою ощущаешь крах, подобный провалу постановки.

Лектор в течение каких-нибудь трех часов переживает все стадии произрастанья семян: распашку, посев, выращивание колоса, цветенье и созреванье плода, чтобы в конце лекции вкусить нечто от плода, который приносит ему сдвинутая с точки косности аудитория; и плод этот сладок; и связь с аудиторией – таинственна; и не раз я испытывал радость, читая где-нибудь несколько лекций подряд; радость в том, что в ряде последующих лекций часть аудитории первой лекции вернулась к тебе; иные из слушателей сопутствуют всем твоим лекциям; ты обретаешь новый дружеский круг, личности которого тебе неизвестны. Вот что нудило меня много сил отдавать лекциям, всегда нарушавшим писательскую работу и даже вытравившим из души несколько книг; и между прочим трактат о символизме; последний не написан; но в ряде лекций была дана постановка его. Я – не скорблю… <…>»

С лекциями А. Белый выступал не так уж и часто. Как и гонорары, они не приносили доходов стабильных и, главное, обеспечивавших достойное существование. Не так уж и редко наступало время, когда приходилось жить впроголодь. В письме Зинаиде Гиппиус он сообщал: его совокупный месячный заработок не превышает 20–30 рублей, но в одной из вновь организуемых газет ему обещают жалованье в размере 150 рублей. Но с газетой дело не заладилось и пришлось вообще, как говорится, положить зубы на полку. Когда мать уехала лечиться на кавказские минеральные воды, Белому пришлось даже вынужденно отказаться от нормального трехразового питания и по пять дней кряду обходиться без обеда. Он снова вернулся к старой идее продать незастроенный отцовский участок земли на берегу Черного моря и тем самым хотя бы временно поправить незавидное материальное положение. Сегодня бы продажа земли вблизи Сочи принесла бы баснословный доход, но в то время желающих не находилось. Кто-то обещал содействие, но, как и следовало ожидать, из этой затеи ничего не вышло.

Главным плацдармом для активной пропаганды своих взглядов у московских символистов по-прежнему оставался процветавший брюсовский журнал «Весы» и литературнохудожественное объединение «Общество свободной эстетики», заседавшее в особняке Востряковых на Большой Дмитровке. Именно здесь почти сразу же по возвращении из Парижа состоялось выступление Андрея Белого с чтением стихов. «Общество» соединяло поклонников и служителей всех родов искусств – художников, музыкантов, поэтов, писателей, драматических и балетных артистов. Вместе с Брюсовым, Эллисом, С. Соловьевым и другими писателями А. Белый вошел в литературную комиссию. Между ней и другими комиссиями – театральной, музыкальной и художественной – никаких непроходимых барьеров не существовало. В проводимых мероприятиях участвовали все члены «Общества», которое быстро сделалось местом неформального общения московской интеллигенции, разношерстных меценатов и выдающихся представителей отечественной культуры.

Особую активность проявляли писатели из окружения Брюсова и молодые художники из объединения «Голубая роза», тяготевшие к символистам. Именно здесь широкая общественность близко познакомилась с в будущем громкими именами Николая Сапунова, Сергея Судейкина, [19]19
  «Голуборозники» не только считали символистов своими духовными отцами и наставниками, но даже пытались перещеголять их в своих художественных новациях, пытаясь, что называется, быть большими католиками, чем сам римский папа. А. Белый не без юмора вспоминает, как ему пришлось участвовать в совместном театральном проекте вместе с экстравагантным Сергеем Судейкиным, вызвавшимся оформить спектакль театра марионеток и, не задумываясь, объявившим: «Я вас понял… Занавес – взлетает; на сцене – рояль; на рояле – скрипичный футляр; он раскрылся, а из него – Мадонна с рожками: голая». На подобные режиссерские решения даже у терпимого к любой оригинальности Белого слов не хватало…


[Закрыть]
Павла Кузнецова, Михаила Ларионова, Мартироса Сарьяна, Игоря Грабаря, Анны Голубкиной. Завсегдатаем заседаний «Общества свободной эстетики» стал и прославленный живописец Валентин Александрович Серов (1865–1911), с ним Белый познакомился еще раньше, в доме их общего друга – Маргариты Кирилловны Морозовой, почти вся семья которой была запечатлена в знаменитых по сей день картинах Серова, экспонирующихся в лучших музеях страны.

А. Белый высоко ценил великого живописца и оставил о нем теплые воспоминания: «В. А. Серов, каким видывал я его, обыкновенно молчал; но невидимый ореол обаяния сопровождал его всюду; в том невидимом и неблещущем ореоле опадали павлиньи хвосты – о, сколь многих! В том невидимом и неблещущем ореоле, наоборот, молчаливые, скромные, тихие люди начинали как-то сиять. Такова была атмосфера Серова; такова была моральная мощь его человеческих проявлений и творчества. В комнату он входил както тихо, неловко, угрюмо и… крадучись; в комнату с ним входила невидимо атмосфера любви и суда над всем ложным, фальшивым; так же медленно, не блистая радугой красок, входило в сознание наше его огромное творчество, – и оставалось там жить – навсегда». О портретах, написанных Валентином Серовым, А. Белый скажет еще ярче: они «всегда – Страшный суд», ибо художник нередко разоблачал гнилую сущность лиц, изображенных на его полотнах, эстетически бичевал их и, бичующе, одновременно выявлял красоту души человеческой.

Посещали «Общество свободной эстетики» и иностранные знаменитости. Фабрикант и меценат Иван Иванович Щукин (1869–1907) (ему российские музеи обязаны бесценной коллекцией картин французских импрессионистов, постимпрессионистов и неоимпрессионистов) привел раз скандально известного Анри Матисса (1869–1954). Матисс гостил в Москве, проживал в роскошных апартаментах все того же Щукина, не без удовольствия окунался в экзотическую, с его точки зрения, московскую жизнь и – до глубокой старости оставаясь страстным поклонником прекрасного пола – с нескрываемым вожделением созерцал неповторимую красоту русских женщин. От одного вида пышнотелых и оголенных до невозможности русских купчих эпохи модерна он терял дар речи. Андрею Белому пришлось выступать посредником-переводчиком между лидером европейских фовистов(от фр. fauve– дикий) и молодыми московскими модернистами, не владевшими, как оказалось, французским языком. А. Белый не без сарказма вспоминал: «Приводили сюда (в „Общество свободной эстетики“. – В. Д.)и Матисса; его считали „московским“ художником; жил он в доме Щукина, развешивая здесь полотна свои. Золотобородый, поджарый, румяный, высокий, в пенсне, с перелизанным, четким пробором, – прикидывался „камарадом“, а выглядел „мэтром“; вваливалась толпа расфранченных купчих и балдела, тараща глаза на Матисса; Матисс удивлялся пестрятине тряпок, величине бледных „токов“, встававших с причесок, размерам жемчужин и голизне… <… > Не хватало колец, продернутых в носики. <…>» Наиболее важным результатом приезда Матисса в Россию следует все же признать, что полотна, написанные им в начале ХХ века и развешанные в доме Щукина, были куплены заказчиком, остались в России и по сей день украшают залы Государственного музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.

* * *

Андрей Белый с головой окунулся в борьбу, разгоравшуюся между двумя группами символистов, – с одной стороны, условно говоря, «московской», во главе с Брюсовым («условно» потому, что к москвичам примкнула петербурженка Зинаида Гиппиус), а с другой, – «петербургской» во главе с Вяч. Ивановым, в составе которой в конечном счете оказался Блок. Отношения с Брюсовым стали воистину доверительными. Так, 19 апреля 1907 года, отлучившись ненадолго из Москвы, Белый писал своему недавнему противнику и сопернику:

«Дорогой, глубокоуважаемый Валерий Яковлевич! Сейчас вдруг нервы рухнули. Бегу из Москвы дня на три. Я не знаю почему, но хочу Вам сказать, как я Вас люблю, ценю и уважаю. Уважаю– примите в самом священном и серьезном смысле. Вы для меня (хотя мы во многом и разные) – образ настоящего рыцаря среди хаоса лиц, из которых почти всех внутренне презираю. Не удивитесь ни тону, ни мотивам моего письма. Все эти дни я хотел внутренне низко Вам поклониться. Сердечно любящий вас Борис Бугаев».

Несмотря на наличие в питерской группировке двух крупных фигур, действительным идеологом и вдохновителем «петербургской оппозиции» стал поэт Георгий Иванович Чулков (1879–1939), объявивший своих сподвижников – ни больше ни меньше как «мистическими анархистами». Георгий Чулков придерживался социал-демократической ориентации и успел пройти через ссылку, которую отбывал в Якутии вместе с Феликсом Дзержинским, будущим всесильным руководителем ВЧК. Поэтом он был неважным, что называется «средней руки», зато обладал редким среди творческой интеллигенции организационным талантом, завидной напористостью и почти что гипнотическим воздействием на окружающих. Отмежевавшись от Мережковского и Гиппиус (в их журнале «Новый путь» он работал в качестве секретаря и в ситуации постоянного отсутствия звездной четы держал все редакционные нити в собственных руках), Чулков организовал перспективное издательство «Факелы» и вдохновил Блока на создание скандального символистского фарса «Балаганчик».

Чулкова и Блока объединяло, помимо всего прочего, серьезное увлечение незаурядной личностью и учением «отца» русского анархизма Михаила Бакунина (1814–1876), чьи идеи они, как бы парадоксально сие ни прозвучало, пытались соединить с софиологией Владимира Соловьева. В результате получался такой вот противоестественный симбиоз: «Социальная революция, которую должна в ближайшем будущем пережить Европа, является лишь малой прелюдией к всемирному, прекрасному пожару, в котором сгорит старый мир. Старый буржуазный порядок необходимо уничтожить, чтобы очистить поле для последней битвы: там, в свободном социалистическом обществе восстанет мятежный дух великого Человека-Мессии, дабы повести человечество от механического устроения к чудесному воплощению Вечной Премудрости».

Блок же шел еще гораздо дальше и готов был вообще отбросить всякую мистику во имя торжества анархистского идеала:

 
И мы поднимем их на вилы,
Мы в петлях раскачнем тела,
Чтоб лопнули на шее жилы,
Чтоб кровь проклятая текла. [20]20
  В 1918 году этот призыв эхом отзовется в гениальном постреволюционном шедевре «Двенадцать»: «Мы на горе всем буржуям / Мировой пожар раздуем, / Мировой пожар в крови – / Господи, благослови!»


[Закрыть]

 

Почти все символисты прошли через увлечение анархистскими или леворадикальными идеями. Мережковский и Гиппиус в Париже демонстративно общались с Борисом Савинковым, талантливым писателем и одновременно (о чем конечно же знали) руководителем «боевой организации» эсеров, ответственной за наиболее громкие террористические акты в России; Бальмонт в «Песнях мстителя» прославлял политический экстремизм; Брюсов присоединялся к нему и заявлял: «Ломать я буду с вами…»; старик Сологуб с отчаянным торжеством анархиста-смертника восклицал: «В гневном пламени проклятья/ Умирает старый мир,/ Славьте други, славьте братья,/ Разрушенья вольный пир!»Подливал масла в огонь и вторил старшим собратьям по перу молодой и горячий Сергей Городецкий (1884–1967): «Всякий поэт должен быть анархистом. Потому что как же иначе?» И тут же усиливал акцент: «Всякий поэт должен быть мистикоманархистом. Потому что как же иначе?» Не отставал от собратьев по символистскому цеху и Андрей Белый:

 
Туда, – где смертей и болезней
Лихая прошла колея, —
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!
 

При всем при этом идеология «мистического анархизма» оставалась Белому глубоко чуждой. Как и Блок, он также пережил увлечение Бакуниным: имя великого революционера и бунтаря встречается и в его художественных произведениях, и в его письмах. Однако словосочетание «мистический анархизм» вызывало у него абсолютное неприятие, доходящее до бешенства. Быть может, потому, что придумал этот странный термин Чулков… В борьбе за сердце и благосклонность жены Блока Георгий Чулков оказался более удачливым претендентом, чем его соперник Андрей Белый. Он, наконец-таки осознал: Любовь Дмитриевна потеряна для него безвозвратно. Осознавал, но смириться не мог!

Из Парижа Зинаида Гиппиус тоже сыпала соль на рану: постоянно интересовалась его делами на «любовном фронте». Приходилось отвечать: «Дорогая, милая, милая Зина. <…> Вы спрашиваете про Любу. Зина, к Любе у меня отношение серьезное, как жизнь и смерть, но больше я не в состоянии ее оправдывать, не в состоянии никак искать к ней путей. Пусть сама ищет.И еще не знаю, прощу ли я ее. Я послал ей последнее письмо ласковое; получил в ответ „слепое“ письмо с обвинением меня во лжи. В ответ на это я дал ей формулу отношения моего к Саше (идиот, негодяй или ребенок: последнее маловероятно; следовательно?). На том все и оборвалось. После же статьи его о „реалистах“ в „Золотом Руне“ (статьи, которую он читал предварительно Л. Андрееву и за которую его наградили вступлением в „Знание“) я ему написал, что освобождаю его от допроса, которому хотел его подвергнуть, ибо рассматриваю его статью как „Прошение“, и стало быть все мне ясно и лучше уж нам никогда не встречаться, потому что руку-то я ему подать, пожалуй, и подам, да что толку? Всего этого я не мог не написать: если угодно Любе после всего этого искать путей ко мне (вероятно, она все между нами забыла: у глухих людей так всегда), я жду ее в том, что вечно; но сам больше не двинусь ей навстречу никогда, никогда. Я вырезал 9/10 своей души, пораженные гангреной, осталась 1/10 прежней души, но души. С этим остатком прежнего я могу жить без Любы. Вот и все. Я сделал с собой опыт: приехал в Москву и не был в Петербурге. Месяц потом жил рядом с Любой и не искал путей к ней (жил с 20 мая до 25 июня под Крюковом, а она около Подсолнечной). Раз 20 я думал, что поеду увидеться с ней, и всегда говорил себе: „можешь всегда поехать, попробуй на этот раз овладеть собой“. И овладевал. И знаю, что могу теперь года ее ждать, года ее не видать. Никогда не забуду, но и не буду искать с ней встречи. <…>»

С тем большей запальчивостью Андрей Белый, объединившись с Брюсовым, обрушился с уничтожающей критикой на петербургскую группировку «мистических анархистов». Более других при этом досталось Александру Блоку. В запале Белый не оставил камня на камне от его статьи «О реалистах», напечатанной в июньском номере журнала «Золотое руно». Однако в беспрецедентных по своей резкости нападках на Блока и защите корпоративных интересов московской группировки символистов Белый не сумел выдержать линию объективности и беспристрастности. В своей ставшей классической статье Блок взял под защиту от нападок буржуазной прессы писателей-реалистов, сотрудничавших в петербургском книгоиздательском товариществе «Знание». Душой и естественным лидером этой группы являлся Максим Горький. В объединение «знанинцев», помимо самого Горького, на разных этапах входили: гордость русской литературы – Иван Бунин, Леонид Андреев, Александр Куприн, а также писатели меньших масштабов и более скромных возможностей – Серафимович, Вересаев, Скиталец, Телешов, Сергеев-Ценский и другие.

Заодно в статье Блока досталось и недавним соратникамсимволистам, получившим достаточно пренебрежительную оценку: «Среди так называемых „декадентов“ гораздо больше графоманов, чем в среде задушевной, черноземной или революционной беллетристики последних лет». Белый счел подобные пассажи оскорбительными и унизительными. Но отстаивая интересы московских символистов, он ухитрился выплеснуть из ванны вместе с водой и ребенка: в принципе отверг реализм как таковой и обвинил Блока в предательстве и лакействе. В конечном счете недавние друзья обменялись более чем резкими посланиями. Ничего подобного до сих пор они друг другу не писали.

Белый – Блоку

«5 или 6 августа 1907. Москва.

Милостивый Государь Александр Александрович.

Спешу Вас известить об одной приятной для нас обоих вести. Отношения наши обрываются навсегда. Мне было трудно поставить крест на Вашем внутреннем облике, ибо я имею обыкновение сериозно (так!) относиться к внутренней связи с той или иной личностью, раз эта личность называет себя моим другом. Потому-то я и очень мучался, хотел Вас привлекать к ответу за многие Ваши поступки (что было неприятно и для меня, и для Вас). Я издали продолжал за Вами следить. Наконец, когда Ваше „Прошение“, pardon, статья о реалистах появилась в „Руне“, где Вы беззастенчиво писали о том, чего не думали, мне все стало ясно. Объяснение с Вами оказалось излишним. Теперь мне легко и спокойно. Спешу Вас уведомить, что если бы нам суждено когда-нибудь встретиться (чего не дай Бог) и Вы первый подадите мне руку, я с Вами поздороваюсь. Если же Вы постараетесь сделать вид, что мы незнакомы, или уклониться от встречи со мной, это будет мне тем приятнее.

Примите и прочее. Борис Бугаев».

Блок – Белому

«8 августа 1907. Шахматово.

Милостивый Государь Борис Николаевич.

Ваше поведение относительно меня, Ваши сплетнические намеки в печати на мою личную жизнь, Ваше последнее письмо, в котором Вы, уморительно клевеща на меня, заявляете, что все время „следили за мной издали“, – и, наконец, Ваши хвастливые печатные и письменные заявления о том, что Вы только один на всем свете „страдаете“ и никто, кроме Вас, не умеет страдать, – все это в достаточной степени надоело мне.

Оскорбляться на все это мне не приходило в голову, ибо я не считаю возможным оскорбляться ни на шпиона, выслеживающего меня, ни на лакея, подозревающего меня в нечестности. Не желая, Милостивый Государь, обвинять Вас в лакействе и шпионстве, я склонен приписывать Ваше поведение – или какому-то грандиозному недоразумению и полному незнанию меня Вами (о чем я писал Вам подробно в письме, отправленном до получения Вашего), или особого рода душевной болезни.

Каковы бы ни были причины, вызвавшие Ваши нападки на меня, я предоставляю Вам десятидневный срок со дня, которым помечено это письмо, для того, чтобы Вы – или отказались от Ваших слов, в которые Вы не верите, – или прислали мне Вашего секунданта. Если до 18 августа Вы не исполните ни того, ни другого, я принужден буду сам принять соответствующие меры. Александр Блок».

* * *

Итак, снова дуэль! Теперь вызов сделал Блок. Но и на этот раз здравомыслие взяло верх. Прежде чем стреляться, друзья-враги решили объясниться. Сначала обменялись пространными письмами, где каждый подробно разъяснял собственные позиции и собственное видение ситуации. Затем Блок приехал из Шахматова в Москву для личной встречи с Белым, заранее известив, что в означенный час зайдет к нему домой. В семь часов вечера в передней раздался звонок. В дверях стоял Александр Блок. В мемуарах Белый старается не упустить ни малейшей детали:

«<…> Если бы я себе рассказал в этот миг впечатление от А. А., очень-очень конфузливо, с вежливой ласковостью стоящего на пороге квартиры моей, в темной шляпе с широкими очень полями и темном пальто, – то я должен сказать: вид его изменился до крайности за этот год, когда мы не видались. И в сторону прошлого: бессознательную радость в себе вероятно бы я нашел, если бы мог за собой наблюдать в это время; и удивление, и радость – о том, что весь образ А. А., передо мной здесь стоящий, напоминал мне скорее А. А. первой встречи (в 1904 году); и не было в нем ничего от А. А. 1906 года, такого тяжелого для меня; вид ущербного месяца, перекривившего рот, – таким виделся мне одно время А. А. – вдруг куда-то исчез; и глаза не казались зеленоватыми; нет, голубые, большие и детски доверчивые, они смотрели с той вежливой пристальностью, с какой глядели когда-то, казались слишком близкими; и наклон головы, и улыбка, и застенчивое потопатыванье перед дверью, и даже конфузливо сказанное невпопад: „Здравствуйте, Борис Николаевич“ (вместо „Боря“ и „ты“), – это все показалось возвратом к былому; обращение „Борис Николаевич“, „Вы“, скорей вызвало радость; с нелепой улыбкой ответил ему:

– Здравствуйте, Александр Александрович!

И почувствовалось: что бы ни было между нами теперь, – все окончится примирением; сразу я понял, что разговор – совершился, – мгновенный в передней, во время нелепейшего обращения друг к другу „Борис Николаевич“, „Александр Александрович“; все остальное – лишь следствия; странно: во встречах с А. А. 1906 года – обратное: первое впечатление от А. А. мне гласило, что что бы ни было сказано между нами – все тщетно: все только запутает. Первому впечатлению верю: оно – не обманывает.

Пригласил я А. А. в кабинет; затворился; ощущалась неловкость от предстоящего объяснения; неловкость себя проявляла в бросаемых исподлобья конфузных взглядах, в полуулыбках и в том, что не сразу коснулися темы приезда А. А.: говорили о „Золотом Руне“, о заведовании А. А. литературным отделом; А. А. в кабинете моем мне казался большим; и – каким-то совсем неуклюжим; локтями склоняясь на стол и расставивши ноги, он взял в руки пепельницу, и, крутя ее, высказал что-то шутливое: „юморист“ в нем проснулся; но – „юморист“ от смущения; точно видом своим выразил он: „Подите вот, – дошли до дуэли: совсем по-серьезному“… И этою „юмористической“ нотой подхода к событиям, бывшим меж нами, он мне облегчал разговор».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю