355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Королев » Древлянская революция » Текст книги (страница 2)
Древлянская революция
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:55

Текст книги "Древлянская революция"


Автор книги: Валерий Королев


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Развернув свиток, Рыбакитин стал читать:

"Председателю Древлянского горсовета

Обалдуеву Д. Д.

Исходя из перестройки в Древлянске и деятельности вновь избранного депутатского корпуса, возглавляемого Вами, Коллегия древлянских воевод, городничих и городских голов сообщает, что ситуация в городе крайне обострилась и требует нашего особого вмешательства, отличного от всех тех, которые мы практиковали в течение нескольких сотен лет начиная с воцарения Михаила Федоровича Романова. Считаем, что Древлянск постигла новая смута. В данном случае мы используем определение времен польского нашествия, но, как очевидцы многих бед, обрушивавшихся на Россию, со всей ответственностью заявляем: настоящие события не сравнимы ни с последствиями пресечения династии Рюриков, ни революции 1917 года. Если дело и дальше пойдет так, то Древлянску Древлянском не быть, а древлянцам не быть древлянцами, ибо нами замечено, что у половины горожан уже сломлен национальный дух, у другой же ломается.

По нашим сведениям, с будущего года в Древлянске планируется начало больших реставрационных работ. Реставрации подлежат Борисоглебский монастырь и старая, историческая часть города. Цель реставрации – превращение Древлянска в международный туристический центр. В монастыре задумано открыть увеселительные учреждения, жилой город превратить в гостиничный комплекс. Жителей же намечается выселить на Епископский луг, где решено выстроить многоэтажки. Деньги на реставрацию и строительство выделяют несколько иностранных фирм с правом в будущем на 75% дохода и использования вырученного капитала на развитие туристского центра. В связи с этим второй год ведется массированное наступление на сознание древлянцев. В городских кинотеатрах и видеосалонах демонстрируются только западные фильмы, пропагандирующие порнографию и беззаботный образ жизни. Городская газета "Листок" публикует статьи, показывающие якобы историческую неспособность древлянцев к самовозрождению, якобы бесталанность в строительстве, управлении и сулящие манну небесную всем вместе и каждому в отдельности, стоит только в Древлянске обосноваться иностранному капиталу.

Коллегия древлянских воевод, городничих и городских голов считает, что политика руководимого Вами горсовета преступна. Она имеет целью продажу Древлянска и древлянцев иностранным фирмам на вечные времена.

В связи с вышеизложенным Коллегия предлагает:

1. В вышеназванном "Листке" опубликовать планы продажи Древлянска для всенародного порицания.

2. Вам и Вашим заместителям Чудоюдову и Рыбакитину подать в отставку.

3. Наметить день перевыбора депутатского корпуса с целью выбрать людей совестливых.

4. Срок исполнения – три дня.

5. В случае невыполнения первых четырех пунктов Коллегия оставляет за собой право отстранить от власти Вас и Ваших заместителей. Способы устранения вплоть до самых скорых и радикальных, по нашему усмотрению.

По поручению Коллегии древлянских воевод, городничих и городских голов:

стольник князь Иван Иванович Чертенок,

меньшой Сытин,

лейб-гвардии капитан Арсений Фалалеевич Зернов,

статский советник потомственный дворянин

Дмитрий Васильевич Чапельников".

– Каково? – спросил Рыбакитин, закончив чтение, и протянул грамоту Федору Федоровичу.

– А главное, – тряхнул шевелюрой Чудоюдов, – вранье.

– Ложь, – поддакнул Обалдуев, – несомненная ложь...

– Правда, – прервал его Чудоюдов, – газета кое-что писала, но со свободной прессы что возьмешь!

– В репертуар же кинотеатров, а тем более видеосалонов мы не вмешиваемся, – подхватил Рыбакитин.

– Конечно, – просипел Обалдуев, – мечта есть: Древлянск -город-сад, и мы пытаемся реализовать мечту. Но не таким однобоким способом. Я, товарищи, в первую очередь – патриот!

На последней фразе голос его прорезался, он произнес слова громко, но с какой-то странной интонацией – словно бы признался в патриотизме не присутствующим, а тем, кто находился вне стен горсовета, но все слышал. Будто бы этой фразой он отрекался от Чудоюдова и Рыбакитина.

– Ну нет, – распознав отречение, заерзал на стуле Рыбакитин. -Разговоры, конечно, велись. Соберемся так вот, сядем и поговорим. Но только для разминки мозгов, чтобы прикинуть все "за" и "против". Оптимальные пути искали.

– Да, – кивнул усатый радикал-интеллектуал, – мы на собраниях блока тоже, бывает, мечтаем.

– Вот-вот, – обрадовался Чудоюдов.

– Но это же еще ничего не значит, – поднял плечи к ушам Рыбакитин, а Обалдуев, поняв, что соратники не позволят от них отречься, воскликнул, переведя "я" во множественное число:

– Мы – патриоты!

– Разберемся, – по привычке небрежно усмехнулся главный милиционер, но тут же напустил покой на физиономию, сообразив, что здесь не предварительный следственный изолятор, а другого начальства в городе пока нет и его невольный душевный всплеск может отразиться на карьере. Обомлев, затараторил, дабы обилием слов укрыть промах: – Разберемся, разберемся, вычислим и арестуем. Не таких сыскивали. Как ни крути – наскок на власть! Мы им быстренько на мозоль наступим. Силы у нас имеются.

– Поживем – увидим, – задумчиво выразился военком. – Лично меня пока интересует почему-то стол. Жалко, в городе нет знатока холодного оружия.

И тут Федора Федоровича будто кольнуло:

– Есть.

– Что есть? – повернулся к нему полковник.

– Знаток есть, – пояснил Федор Федорович. – Дед Акимушкин. Иван Петрович. Четыре войны в кавалерии отвоевал.

– Адрес? – спросил полковник приказным тоном.

Федор Федорович назвал адрес. Военком, сняв телефонную трубку, набрал номер и пророкотал приказ:

– Садовая, 21, Иван Петрович Акимушкин. Вежливо, с бережением срочно доставить на квартиру товарища Обалдуева. Скажите, для консультации. -Обернувшись к Обалдуеву, сообщил: – Через двадцать минут консультант будет. Можно и нам отправляться.

– Хорошо-хорошо, – засуетился Обалдуев, – только вот... Товарищ Ханзель, осмотрите перстенек. Судя по всему – стекляшка, но интересно, чьего производства, какими путями могла попасть в Древлянск. Это тоже облегчит розыск.

Старик Ханзель, выпроставшись из своего угла, одернул двубортный пиджак, просеменил к столу, принял перстень.

– Мое почтение, – поклонился и выплыл из кабинета.

6

Не правы критики, утверждающие, будто за время перестройки в нашей жизни ничего не изменилось, но вдвойне не правы, которые утверждают, что стало хуже, что год восемьдесят пятый ни в какое сравнение не идет с девяносто первым. Просто у таких людей глаза закрыты на доброе или, точнее сказать, видеть доброе для них – непосильный труд, ибо добра-то иной раз наищешься, а плохое – прищурился, и вот оно.

Автор лень такую не поддерживает. Мало того, он, широко раскрыв глаза, неустанно ищет положительное в нашей жизни, чтобы в пику критикам воскликнуть: вот хорошее!

Если бы шесть-семь лет тому назад автору довелось описывать исход отцов города из горисполкома, то ему, очевидно, пришлось бы написать так: "Выйдя на улицу, товарищ Обалдуев поместился в черную "Волгу" с торчащим из крыши штырем радиотелефона; сопровождающие его лица уселись в "Волги" без штырей – и пыль столбом", после чего, поразмыслив, зачеркнул бы "пыль столбом" как двусмысленное сочетание, заменив невинной фразой: "и поехали осматривать объект согласно текущему плану проверки".

Но совсем другое дело теперь. Сейчас так уже никто не пишет, тем более если по-старому написать, значит, извратить картину. Нет, судари мои, что-что, а порядок передвижения председателя горсовета в ряде случаев совершенно изменился. Ныне, в 1991 году, первым на улицу вышел... Кто бы, вы думали? В жизни не догадаетесь! Представьте себе – Федор Федорович. За ним – главный милиционер, потом Рыбакитин, за Рыбакитиным – Чудоюдов и военком, потом усатый радикал-интеллектуал и уже только потом Обалдуев. Вот как дело-то было! И никто из вышедших не забрался в автомобиль, а парами, растянувшись метров на тридцать, чинно зашагали, как шагают по всей стране рядовые труженики. Нарисованной картиной автор укоряет очерняющих нашу действительность критиков и в душе победно смакует сей положительный факт.

Шествовали начальники и перебрасывались фразами, приличными неспешному своему движению.

– Весна, – сообщил военкому Обалдуев. – За делами не заметил, как наступила.

На что военком соответственно пробасил:

– И лето, не успеешь оглянуться, кончится. А там – осенний призыв, потом весенний. Вся жизнь из года в год от призыва до призыва.

Идущий впереди всех главный милиционер молчал, потому что в уме решал задачу: как бы незаметно направить шествие так, чтобы стороной обойти Аллею древлянских героев? Прошлой ночью, несмотря на дополнительно выделенный милицейский наряд, кто-то в четвертый раз переколотил фонари в Аллее, и теперь бюсты героев осуждающе косили глаза на осколки, сверкающие на асфальте. Вместо службы патрульные в опорном пункте играли в домино, в рапорте же указали, что ночь напролет чинили сломавшийся "газик" "с целью во что бы то ни стало подвижное средство ввести в строй к утру".

– Пойдем по улице Гоголя, – решил наконец главный милиционер, – так короче.

– Правильно, – одобрил Чудоюдов. – Кстати, посмотрим, что делают с домом купца Калашникова.

И милиционер, облегченно переведя дух, принялся думать, что раньше фонари не били, а теперь бьют, и это странно: и раньше, и теперь город патрулировался одинаково. "До пенсии спокойно дослужить не дадут! -остервенился он на древлянских хулиганов. – А если с нового года безработица? Да тогда запросто прогоришь на одних только битых витринах и опрокинутых телефонных будках".

Федор Федорович с усатым радикал-интеллектуалом шли молча. Федор Федорович безмолвствовал по причине своей стеснительности, усатый же потому, что со свежим человеком беседовать о развитии демократии опасался: на вид-то попутчик вполне интеллигентный человек, но внешняя интеллигентность не гарантия прогрессивности мыслей.

– И это надо же! – собравшись с духом, наконец все же выразился Федор Федорович, имея в виду ночное происшествие.

– Надо, конечно, надо! – тут же подхватил измученный молчанием усатый. – Демократию нужно поднимать и развивать! – И давай частить про то, что в Отечестве не существует цивилизации, дескать, нажитое за тысячу лет – гибрид дикой татаромонгольщины с гнилой славянщиной, помноженных на советскую власть. Пора, мол, пока нас всех могила не исправила, внедрять опыт высокоразвитых стран.

В конце концов вошел в такой раж, что собственные усы от слюны обвисли, а между тем в ушах у Федора Федоровича прозвучал дребезжащий голосок умершей лет пять назад последней древлянской бабки-ведуньи, пользовавшей его от радикулита: "Юроды разные бывали. Одни-то, конечно, от Господа, ну а случалось, которые сами от себя. Божьих повывели, а энти по сю пору землю копытят и все при чинах. Вот и пойми: сами от себя они или от какой силы?.." Хотел Федор Федорович прикинуть, укладывается ли в бабкину классификацию усатый радикал-интеллектуал, но процессия приблизилась к дому купца Калашникова, сбилась в кучу, и все, задрав головы, воззрились на облепившие стены леса, пытаясь разглядеть на них хотя бы одного строителя-реставратора.

– Никого? – спросил Обалдуев.

– Никого, – смутился Чудоюдов.

Еще позавчера бы, увидев обезлюдевший строительный объект, Обалдуев поднял тарарам, но после ночного визита у него просто не осталось сил для председательской деятельности, и он, отвернувшись от памятника архитектуры, спросил у военкома тоном, каким пугливый пациент допытывается о своей участи:

– Так вы считаете, что саблей разрубить стол нельзя?

– Я плохо разбираюсь в холодном оружии, – повторил давеча сказанное военком. – Но судите сами: даже сабля времен войны 1812 года весила чуть больше килограмма. Ваш же стол я видел: столешница древесностружечная, не столешница – броневая плита. Колуном с одного удара не прошибешь, не то что саблей. Чепуха! Тут что-то другое. Может, какое-либо редкое физическое явление. Может быть, вы заснули в кресле, а в окно – шаровая молния, вам же сабля приснилась. Паленым в комнате не пахло?

– Вроде припахивало, – промямлил Обалдуев, и надежда засветилась в его глазах.

– Вот видите! Думаю, что ваши волнения напрасны. – И военком, имевший как-никак человеческое сердце и радиотехнический диплом, ласково под локоть подхватил Обалдуева, повел, успокоительно гудя тому в ухо о физических законах, о свойствах электромагнитных волн и о случавшихся на службе в войсках лично с ним нештатных ситуациях, когда, бывало, черт знает что получится, а при разборе оказывается физический процесс, редко происходящий в обычной практике.

7

Через пять минут компания прибыла в обалдуевскую квартиру. Раскланявшись с председательской супругой, дружно ввалилась в кабинет и окружила письменный стол.

– Дела-а, – гулко протянул военком после всестороннего осмотра.

Столешницу действительно разрубили чем-то тяжелым и страшно острым. Орудие обрушилось на стол с такой скоростью и силой, что доска не успела переломиться, края срезов были удивительно ровны, и лишь под столом на паласе лежало несколько древесных крошек. Следов электрического воздействия не было – полировка сияла.

– Обсудить надо бы, – изрек главный милиционер.

– Надо бы, – кивнул военком, – но подождем эксперта.

– Может быть, пока вы что-нибудь по письму скажете? – вспомнил о Федоре Федоровиче Рыбакитин, и все воззрились на историка с надеждой, что тот сейчас же распутает этот клубок реальности и чертовщины.

Стесненный таким почти подобострастным вниманием, Федор Федорович уставился в пол и, словно нерадивый студент по шпаргалке, забубнил дрожащим голосом:

– Стольник князь Иван Чертенок, меньшой Сытин, лейб-гвардии капитан Зернов и действительный статский советник Чапельников – реальные исторические личности. Князь воеводствовал в Древлянске в начале XVIII века, капитан – городничий в XIX веке, а действительный статский советник в начале ХХ века был городским головой. Но эти сведения о них можно найти во многих монографиях о госучреждениях России. Меня смущает другое. – Федор Федорович мгновение передохнул и запономарил дальше: – Первое: товарищ Обалдуев сказал, что князя будто бы сослал в Древлянск Петр Первый за непочтение к своей личности, будто бы князь плюнул царю в лицо. Да, был такой случай. Но он подтверждается одним-единственным письмом царя к Александру Даниловичу Меншикову, в котором царь пишет... – Федор Федорович чуть нахмурил лоб, напрягая память, и процитировал: – "А стольник меньшой Сытин изблевал меня из уст своих и кричал предерзко: мы-де, Рюриковичи, желаем царям Романовым честно, грозно и величаво служить, а угодничать не желаем. Я его за небывалую смелость, майн либер, в Древлянск воеводой послал". Это письмо известно немногим ученым в стране, в нашем же городе о нем я один знаю. А теперь второе: язык ультиматума действительно современный, и писано шариковой авторучкой, но вот бумага... То есть я хочу сказать – это не бумага...

– Как не бумага? – выдохнул Обалдуев.

– А что? – насторожился главный милиционер.

– В наше время разве бывает что-нибудь, кроме бумаги? – начиная догадываться, все же усомнился Чудоюдов.

– Вот именно не бывает, – подхватил Федор Федорович, – но, как сегодня уже говорилось, факт налицо. Это не бумага, это – пергамент.

– Перга-амент? – в один голос недоверчиво протянули Обалдуев и усатый радикал-интеллектуал.

– Быть не может! – пристукнул кулаком по разрубленному столу Рыбакитин.

– Пергамент, – уверенно кивнул ему Федор Федорович. – Смотрите сами... – И развернул свиток, но ничего растолковать не успел – раздался звонок в прихожей, и пред очи собравшихся предстал дед Акимушкин.

Дед был взят, видно, прямо с уличной скамейки, как есть – в валенках, в синей, на Ивана Великого, телогрейке, в кроличьей зимней шапке. Недельная щетина серебрилась на впалых щеках. По морщинистому лицу не заметно было, осознает он ситуацию или нет, но глаза, когда-то синие, а теперь чуть голубые, смотрели осмысленно.

– Вот он я! – доложил дед, пырнув паркет костылем.

– Очень приятно, – заверил деда Рыбакитин.

– Иван Петрович? – освежил в памяти имя и отчество военком.

– Точно так! – вытянулся дед перед полковником.

– Вы, говорят, в коннице служили?

– Точно так. Можно сказать, от младых ногтей и до седых бровей, с первой германской по конец второй в седле качался. В японскую не довелось: в возраст не взошел. И контужен, и рублен, и пулей бит. Газами – не случалось, к тому времени полк, почитай, весь лег, так нас, значит, на переформировку...

– Хорошо, хорошо, – перебил деда Рыбакитин, которому наплевать было на кавалергардский полк. – Это все замечательно. Значит, вы нам поможете.

– Товарищ Протасов, объясните товарищу ситуацию, – велел военком.

Дед, слушая Федора Федоровича, хмурил седые бровки.

– Глянуть можно, – кивнул, дослушав, и зашаркал валенками к столу.

Долго глядел на половинки столешницы, оглаживая срезы, прицокивая языком. Отступив на шаг, повел рукой, словно замахиваясь, и, отвернувшись от стола, приговорил:

– Нет. Ни шашкой, ни палашом нельзя.

– Я же говорил, – значительно вытаращился Чудоюдов, хотя ничего такого не говорил, хотел сказать еще что-то, но дед, не слушая его, продолжил:

– Тут видно другое оружие. Сабля! Древняя, польская, широкая, тяжелая. – И пояснил: – У ротмистра нашего, Потоцкого, такая была. Три кирасы одну в другую клали – и наскрозь, без потяга, потому как шибко кривая.

И снова в прихожей раздался звонок. На этот раз в комнату вплыл Ханзель. Просеменив к креслу, сел, раскрыл кейс, достал перстень.

– Я пришел, – сдавленным голосом произнес, – чтобы вернуть это. Я это не могу хранить. Я боюсь. Это невероятно. Камень – настоящий изумруд, глубокого травного цвета.

– Ну и что? – удивленный тоном Ханзеля, спросил военком, отродясь не видавший приличных изумрудов.

– Как "что", как "что"?! – загорячился Ханзель. – Он же огромный! Я такого никогда в руках не держал.

– Да-а? – смутился военком.

– Именно. Да за него... да за него полгорода купить можно!

– Ладно, – в гробовой тишине дрогнувшим голосом вымолвил военком.

– Но это не все, – еще больше заволновался Ханзель.

– Еще что?

– Огранка. – Ханзель на вытянутой руке представил перстень на всеобщее обозрение. – Вы только вглядитесь. Уму непостижимо! Огранка -фрейбургская, четырнадцатого века. – От внутреннего напряжения темно-коричневые глаза ювелира вылезли из орбит.

И тут за спинами склонившихся сипение послышалось, потом стон, а когда все обернулись, Обалдуев лежал в кресле вытянув ноги, как будто спал.

8

На следующий день с утра Федор Федорович уселся за стол, раскрыл тетрадь и принялся перебелять черновые записи. С начала перестройки он дал зарок работать, ничем не отвлекаясь. Еще в юности он вычитал у некоего автора, что социальные драмы подчас мешают драматургу творить, и теперь, помня сие речение, каждое утро, пребывал ли в духе или нет, аккуратно писал, оберегая в сердце невозмутимость, и лишь изредка, откидываясь на спинку стула, удивлялся: как тот автор прав! Кабы он, Федор Федорович, шесть лет назад кинулся в политику, то кто бы сейчас в Древлянске взялся собирать этот материал, вписывать в тетрадь здравые людские мысли? Да никто. И лет эдак через сто желающий познать свой народ не познал бы. Исконная народная философия была бы забыта. Чем черт не шутит, не затем ли выдуман революционный процесс, чтобы умерщвлять народную память?

Сегодня, написав несколько строчек, Федор Федорович задумался. Вспоминая прошлый день, представил себе Обалдуева, Чудоюдова, Рыбакитина, родной Древлянск, мысленно оглядел прошедшие шесть лет и вдруг, перевернув лист, стал писать набело, без помарок. Слова ложились быстро, ровно, словно он перед этим выучил наизусть текст и теперь, чтобы не забыть, спешно записывал.

"Если личность освобождают от власти общества и традиций, дабы сподручней ее поработить, – писал Федор Федорович, – то я против такого освобождения. Власть, вставшая на сей путь, греховна. Грех ее надобно ощущать сердцем, иначе сам погрязнешь в грехе. Осознают ли это те, кто пришел к власти? Ведь они ставят целью не освобождение духа народа, а старое-престарое личное "я", которое равно звериной страсти к личному обогащению, и этим не дают народу ничего нового, заталкивая его за кулисы театра истории.

Чтобы противиться злу, надо быть бесповоротно убежденным в добре. Но как понять, что добро есть именно добро, а не дьявольское наваждение? Тут всему мерой Бог. Только Он во все времена был непреодолимой преградой на пути зла, и всякая нечисть, посягавшая на землю и народ, всегда внедряла свою религию. Если же это не удавалось, пыталась перенять народную религию и переиначить на свой лад. Сейчас творится и то и другое сразу. Дробность взглядов на Бога, на смысл жизни – конец государства и народа. Настала пора нам заново воспринять Христову истину. Бог есть радость, без Бога -отчаяние".

Поставив точку, Федор Федорович опечалился, что этой вставкой испортил тетрадь, и решил уж было выдрать лист, но остановился: он тоже коренной древлянин, а значит, тоже имеет право записывать сюда свои мысли. Но тут явилось опасение, что мысли его не к месту, что они изменяют общий настрой суждений, что он ведь никогда так, как написал, и не думал, это попросту какой-то экспромт, отвлеченная игра ума. И снова Федор Федорович захотел выдрать лист. Но правая рука, начав движение к тетради, повисла в воздухе и, сколько он ни приказывал ей опуститься, продолжала висеть, словно кто-то невидимый держал ее крепко-крепко. У Федора Федоровича слегка вспотел лоб. Невероятно напрягшись, он все же придавил руку к столу, но тут же почувствовал, что если лист вырвет, то грудь его опалит боль, будто вырвут из нее кусок мяса, и, чтобы изжить ее, придется ему заново писать в тетрадь слово в слово как было написано.

Стряхнув наваждение, Федор Федорович поднялся из-за стола, выглянул в окно.

Утро выдалось хмурое. В небе тесно было от облаков. Солнце не пробивало их толщу. Крест же на монастырской колокольне золотом полыхал, словно под лучом прожектора. Но луча-то не было, и получалось, крест сиял сам по себе.

Оторопь взяла Федора Федоровича и тут же преобразилась в несказанную радость, похожую на детскую, когда ребенок, проснувшись утром, разглядывает солнечный зайчик на потолке. Радость росла и росла, в минуту став сущностью Федора Федоровича. Он вдруг почувствовал, что обязательно должен некое совершить, смелое, доброе, небывалое, и не себя ради, но ради древлянцев, потому как радость эта не его радость, но от них, из каждого изошла по капле и, отразившись от креста, влилась в него, чтобы он действовал.

Шагнув к темно-коричневому пузатому комоду, он из правого верхнего ящика извлек шкатулку, оттуда – серебряный нательный крестик на суровой нити, с которым его сорок с лишним лет назад крестили, надел на себя и, встав перед окном, трижды перекрестился. Сказал негромко на церковный лад:

– Господи, преклони ухо к слову моему. Молитвам я не учился. Скажу, как думаю, о чем болит душа... Господи, спаси и сохрани крещеных и некрещеных потомков православных христиан. То, что было и есть, – мрак и бесчестье. Люди Вельзевулову бездну узрели. Страшно, Господи, народу выйти из самого себя, позабыть о своем роде-племени. Возврати же нас в лоно Твое, дай стать опять самими собой, с душой и сердцем, вложенными изначально. Помоги устоять перед бранью и лестью. Спаси от чужебесия. Отринь гордыню, но ниспошли гордость. Повели не рассеяться, но соединиться на пути любви, освященном Твоей благодатью. Снова возьми нас в волю Свою, и мы по воле Твоей жить будем, ибо и на небе, и на земле есть царствие Твое от века до века на веки вечные. Аминь.

Возгласив "аминь", смутился. Постоял, опустив взгляд в пол, и, тряхнув головой, сказал, оправдывая смущение:

– Прости, Господи, если что не так сказал: за всех-то впервой просить.

Дождавшись, когда сердце ровно забьется, выглянул в окно. Крикнул:

– Иван Петрович! Иди чай пить!

9

Деду Акимушкину после вчерашних событий шибко хотелось с кем-нибудь поговорить, обсудить случившееся, вспомнить старые времена, сопоставить их с нынешними, и поэтому, только-только взобравшись по крутой лестнице в протасовский мезонин, он сразу же ухватил быка за рога:

– Ты, Федька, меня послушай. Помнишь, я говорил: давненько в Древлянске нечто пошаливает? Ты мне тогда не поверил, а выходит, я прав.

– Ну, что те двое с каланчи свалились – не доказательство, – ответил Федор Федорович.

– А твой расстрел?

– Это белая горячка.

– А пули?

– Пули? Пожалуй.

– А то, что пить бросил?

– Пить, дед, многие бросают.

– Ты-то видел таких?

– Пожалуй, нет.

– Вот то-то. Лечат-лечат их, а им хучь бы что. Ты же кресту поклонился – и на.

– И это, дед, не доказательство, – заупрямился Федор Федорович. -Выходит, остаются одни пули. Да ты садись, пей чай. Сметанки хочешь?

– А сабля? А камень драгоценный? А пергамент? – перечислил дед, присаживаясь к столу.

– Ну, это вполне реально. Я тоже вчера было поверил, сегодня же думаю: нет. Кто-то просто спектакль играет. Умно, тонко, с расчетом. Поэтому у нас всех и мозги наперекосяк. А сабля – кто ее видел?

– Обалдуев.

– Он, видно, крепко выпил.

– А стол?

Упоминание о столе озадачило Федора Федоровича. Он мысленно примерился и так и сяк, но не нашел приличного ответа и, придвинув деду баночку со сметаной, примиряюще велел:

– Ты ешь, – на что дед нахмурился:

– Вот и сказать нечего. – Крючковатым ногтем сковырнул крышку с баночки и принялся есть, облизывая ложечку, утирая усы.

Федор Федорович, придерживая чашку на блюдечке, переместился в кресло.

– Поживем – увидим, – сказал и отхлебнул из чашки.

– И глядеть нечего! – замахнулся ложечкой на него дед. – Я всю жизнь гляжу. Ты послушай...

Но рассказывать сразу не стал. По его разумению, каждое дело, а особливо беседа должны строиться не спеша. Собеседника с бухты-барахты не убедишь, его к тому расположить надо и потом, уже под конец, главным доводом – в лоб. Иначе беседу и заводить нечего. Мужская беседа иначе не беседа, а посиделки старушечьи у ворот, когда все хором невесть что плетут без лада и склада. Рассказывать дед Акимушкин начал, доев сметану, выкушав чашку чая. К тому времени Федор Федорович вполне дозрел и от нетерпения слушал с большим вниманием.

– Так вот, – вымолвил наконец дед, отставляя чашку.

Позавтракав едой молочной, соответствующей возрасту, он подобрел, и потому речь его полилась плавно, словно рассказывал сказку со счастливым концом, приоткрывающим дверь в истину.

– Ты, Федька, за своей писаниной жизни не видишь, – сообщил. -Историю сочиняешь, а всамделишная-то история мимо тебя идет. А я уж сколько годов на лавке сижу, гляжу, не отвлекаюсь и думаю. Оно посмотришь наперво-то – все врозь, а ежели глазом въешься – все увязано-перевязано. Одно из другого выходит, в третье бежит, к четвертому тянется, пятое-шестое на них висит, седьмое утягивает, восьмое-девятое проглядывает, а десятого и не видно, да оно промеж прочего угадывается, и его надоть понять, потому как невидимое подчас и есть главное. В каждой истории, Федька, главное – куды катится она, кто ей исход положил и с какого резону. Ты же вон какую книжищу настрочил, а главного не ущучил. Для немцев, французов либо англичан, ежели на них переиначить, твоя бы история подошла. Но она не с руки нам. Ты, парень, к Древлянску не с той стороны зашел. Французы, немцы, не спорю, себя соблюдают. Справную жизнь отстаивают, потому что личность – главное у них. И личность у них что хошь творит, абы жилось сытно. В Древлянске же другой коленкор. Лет двадцать глядел я, глядел и не углядел.

Такое нежданное суждение озадачило Федора Федоровича. Раньше он не догадывался о дедовых мыслях, даже и не предполагал, что дед над такими вопросами думает. Ни прошлая дедова жизнь, ни его теперешнее одинокое отрешенное созерцание жизни не позволяли это предположить. Правда, было дело, после отрицательной рецензии Федор Федорович по-дружески попросил деда прочитать "Историю Древлянска", но по прочтении тот не высказал никакого мнения. Видно, ничего не понял, решил тогда Федор Федорович. И вот теперь такой кульбит!

И Федору Федоровичу захотелось кое-что прояснить.

– А ты не перебивай! – насупился дед. – Я эвона сколько годов молчуном сидел, слушал. Теперь ты слушай и знай: что скажу – мало понять. Иное реченое надобно через сердце прогнать, тогда от него толк будет, то есть польза народу. Народу-то польза – когда от сердца, а когда от одного ума – беда. Ум, Федька, ежели сам по себе – всегда прав, потому как сам для себя всего каждый раз устанавливает свою меру, сам с собой совет держит, сам с собой решает. Вникай: только подъяремный сердцу ум великое рождает, а свободный сеет тлен.

"Вроде я что-то похожее написал", – подумал Федор Федорович, а вслух выразился:

– Ты к чему клонишь?

– Клоню туда, – кивнул на лежащую на письменном столе тетрадь дед. -Ты эвона опять пишешь, да мнится мне, снова поверху глядишь. И сабля, и камень, и бумага тебе не факт. Опять, Федька, умственно сочиняешь, установленной тобой мерой жизнь меряешь? А сначала не худо бы сердцем к родимой земле припасть. Пора бы, Федька. Тебе, дураку, скоро пятьдесят стукнет.

– Я теперь другое пишу, – попробовал оправдаться Федор Федорович, но дед прихлопнул себя по коленке:

– Молчи! Что бы ни писал, но о роде-племени своем должен помнить. Ты для кого пишешь? Для немца-француза? Они о нас давно все сами написали, как им надо. А нам от тебя нужна правда.

– Кому – "нам"?

– Народу.

– Ты – народ?

– А что же я – пень с горы? – обиделся дед. – Я, Федька, мало того, я, как нонче в газетах пишут, хранитель памяти. Последний на весь Древлянск. Помру вот, и некому станет поучить тебя, как писать надоть. И станешь ты русскими словами строчить по-французски.

– Что-то я тебя совершенно не понимаю, – закрутил головой Федор Федорович. – Как писать-то надо? Факты, что ли, не искажать?

– Это само собой, – закивал дед. – Но факт надо уметь понять. Вот, к примеру, беседуем мы, а ты меня, старого человека, заместо "вы" тыкаешь.

– Ну?

– По-французски либо по-английски глянуть – чести моей урон, а по-нашему, по-древлянски, – уважение. Понимаем это только мы, потому как ухом и сердцем в тыканье тон особый слышим. Француз же хоть на двести процентов по-русски выучится, а возьмется тыкать – и нагрубит. Понял?

– Не понял, – признался Федор Федорович.

– Ты тыкаешь мне душевно.

– Опять не понял.

– Экий ты! – удивился дед.

– Не понял, при чем здесь мои рукописи.

– А при том, что факты у тебя вроде мертвые, ты их словно бревна сваливаешь. И личности у тебя вроде, и все при всем, а до донца историю понять не можешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю