Текст книги "Похищение"
Автор книги: Валерий Генкин
Соавторы: Александр Кацура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
ПИСЬМО СЕДЬМОЕ
Душный майский вечер навалился на Рим. Секретарь папской ассоциации католических литераторов, то и дело промокая лоб и затылок батистовым платком, терпеливо увещевал поэта.
– Ей-Богу, товарищ Алигьери, зачем вам эти неприятности? – говорил он с милой улыбкой, но кривя губу. – К чему поливать грязью черных гвельфов, достойных граждан и истинных патриотов Флоренции? Ведь нет сомнения, что они беззаветно преданы святейшему отцу, мудрейшему Бонифацию VIII, нашему славному Бонн.
Не щадя сил борются они за новый порядок. А вы? Вы обвиняетесь в подкупе, в кознях против святого престола. Флорентийские патриоты не просто настояли на вашем изгнании – в случае появления в городе вас решено предать костру! Они, конечно, перенервничали.
Иначе не кричали бы вам нелепые и, быть может, обидные слова.
Что они там кричали? «Данте, убирайся в свой Израиль! А то в следующий раз придем с арбалетом Калашникова!» Скажите, кому на пользу такое ожесточение нравов? Что нужно нам всем? Мир, покой и… Ну, догадываетесь? Твердое и нерушимое единство. Единение! А вы своими стишками хотите разъединить нас, поколебать папский престол. Разумно ли это? Вы устали от скитаний. Вы раздражены. Плохо выглядите. Сам папа справлялся о вашем здоровье.
Мы хотим предложить вам путевку в пансионат. Выбирайте – Лазурный берег, Сорренто… А если вас не пугает дальняя дорога, рекомендую Таврию, прославленный дом творчества в Коктебеле. Целебный климат, питание выше всяких похвал. Хотя, впрочем, в тех местах сейчас обосновались татары, генуэзцы забросили свои крепости, так что это небезопасно. Нет, нет, лучше всего – кардинальский санаторий под Римом. Три часа неспешной езды на двуколке. И мой вам совет – посвятите папе два-три бодрых стихотворения…
Что-нибудь такое. Светлое. Обнадеживающее. Тим-пам, ри-ра-ра…
Ну, не мне вас учить. И лучезарное будущее вам обеспечено.
Арестован Данте был именно там, в санатории под Римом.
Другой великий изгнанник был взят в санатории на станции Черусти. Третий перед арестом размышлял о Мухаммеде, уничтожавшем поэтов рьяно. Поэты мешают правителям. Мешали всегда.
Зачем Мухаммед уничтожил поэтов, принцев слова?
Ему не хватало снов и полетов, основа его мирозданья была бы хрупкой арабской клетью.
Ведь он не торгаш, берет не покупкой мечом и плетью.
Плеть начинает воображать, что она гениальна.
Поэтам, в сущности, нечего выражать, а они сочиняют нахально – назойливые конкуренты мудрого, веского слова, им лучше бы – в пациенты сумасшедшего дома мирского.
О поэты, поэты, анархистское семя!
Сжить вас со свету, найду для этого время.
О поэты, поэты, хулиганы, закваска, дрожжи, опасаюсь вас. Поэтому и думаю о вас с дрожью.
На прекрасном верблюде я плыл по пустыне.
Смотрю – какие-то люди, бивак разбили, чай стынет.
Горячий разговор о чем-то, подъехали ближе – стихи и песни!
От агентов разве дождешься отчета, выгнать дармоедов на пенсию.
Встретил в бурнусе Гете и приказал зарезать.
Не эфирные полеты мне нужны – мудрая трезвость.
Эдакому пострелу позволить выкидывать коленца?
Ни-ни. Утверждаю: к расстрелу Тициана Табидзе и Егише Чаренца.
Жизнь поэта – мгновенье, сердце сжимается в страхе.
Данте умер в Равенне, а Флоренция до сих пор мечтает о его прахе.
Что сделала ты со своим сыном, Флоренция?
Опозорилась на века.
Великого имени фосфоресценция – великая твоя тоска.
Что скажут в двадцать пятом веке о Мандельштаме, милый город Москва?
Скажут: дикари, шаманили, били в тамтамы, и умирали слова.
Убивали поэтов настоящих, настоянных на страданье, а пользующиеся благосклонным вниманием властей предержащих, вылезшие изо всех щелей официальные государственные поэты за это лили убийцам елей.
«Нет, не спрятаться мне от великой муры за широкую спину Москвы».
Ведь страшнее танковой немчуры, конно-сабельной татарвы, страшнее, чем мертвый кислотный дождь, страшнее, чем ртутный потоп, свой родимый убийца – великий вождь, свой родной мерзавец-холоп.
Друг мой, честно говоря, не помню, кто кому на сей раз пишет.
Причина проста: я позабыл поставить прощальную подпись в конце предыдущего послания. Ну вот, разобрался в бумажках, выяснил: то письмо писано Владимиром, стало быть, это пишет Андрей. Пишет, естественно, из Савельева, ну, скажем,
20 февраля
Дорогой Владимир!
С некоторым опозданием, но от души поздравляю с днем рождения. Пусть стада твои не знают мора, множится дичь в твоих угодьях, тучнеют нивы, пусть будет жирным молоко верблюдиц твоих, а рабы твои да не потеряют силы и уменья. Спешу также поздравить домочадцев твоих и пожелать вам всем благополучия и процветания.
Хочу дополнить портрет Жана Бокассы маленькой деталью, промелькнувшей в савельевских газетах: император, помимо прочих увлечений, любил человечину и хранил в холодильнике отдельные части тел своих подданных. По этому роду занятий он вступил в достойное «социалистическое соревнование» с другим прогрессивным императором – угандийским Иди Амином. Поневоле думаешь, каков будет приговор каннибалу-монарху? Если исключить прилюдное поедание преступников, как противоречащее некоторым, пусть интуитивно понимаемым, установлениям цивилизованного общества, как ни зыбки границы последних, остается все же немалый выбор способов выражения неодобрения, широко культивируемых с южных гор до северных морей. Ливийский полковник, например, своих противников вешает, причем процедуру казни транслирует по национальному телевидению. Пронырливые американские телеребята сами, без понукания властей, умудряются показать искаженную удушьем физиономию мультиубийцы за стеклом газовой камеры.
Немало обремененных многовековой культурой наций стыдливо «мочит» своих террористов и шпионов, убийц и насильников, валютчиков и налетчиков. Все весьма справедливо en masse и страшно в каждом отдельном случае. Ибо где грань: вот этого – к высшей мере, а того, учитывая кое-какие обстоятельства, – помиловать.
Вот и в Витебске (да только ли в нем) группу лиц за тягчайшие – к высшей. И привели в исполнение. А потом нашли истинных виновников. И тоже, естественно, в исполнение. Что же делать с теми, кто – назовем это так – ошибся и совершил ритуальное убийство «неправильно»? Не убивать же. А то конца не будет.
В замечательное время живем.
Вернемся к Андрису. Мне показалось, что мы отправили его на встречу с Болтом без должной подготовки. Мало он поварился в прошлом Леха. Я вижу его в серьезной работе: режиссер изучает натуру, историю, тонкости быта и нравов эпохи. Пропадает в библиотеках – разрешение работать в спецхране получено не без труда после настойчивых просьб больших людей с Земли. И к рассказам Иокла и Эвы, к видеокадрам Года прибавляются сюжеты ЛЕХроники, картины официальных художников, романы премированных писателей, поэмы и оды, газеты, газеты, газеты…
«Вопрос о взятии высот по увеличению продуктивности ейловодства Цесариум учит, что для овладения высотами по доведению продуктивности вселехианского ейлостада до контрольного уровня надо решить вопрос откорма, что можно сделать двумя путями, один из которых соответствует основополагающим идеям, а потому верен, другой же идет с ними вразрез, а потому порочен, вреден и преступен, в силу чего должен быть отброшен, осужден и предан забвению как преступный, вредный и порочный.
Сегодня Цесариум посетил строительство ейловодческого комплекса, ознакомился с положением дел и дал программные указания, служащие руководством к ускорению работ. Строители немедленно встали на вахту и поднялись на борьбу за претворение в жизнь указаний Цесариума. Глубоко осознав, что без опережающего ведения вскрышных работ нельзя добиться увеличения надоев на одну ейломатку, бурильщики самоотверженно провели закладку сенажа на хранение в труднейших погодных условиях…»
Андрис отложил газету и открыл глянцевитый журнал. На ярком снимке – молодой Болт рядом с крепким загорелым мужчиной средних лет. В руках у мужчины – вилы. «Цесариум беседует с честным тружеником Заболотья, первым поднявшим факел пожертвования яиц кицы нуждающимся патриотам». Цесариум, очень занятый делом строительства нового Леха, все-таки выбрал время для встречи с молодым вилосуем и яйцехватом Кимоном Стахом. Широко улыбаясь, Цесариум крепко взял его жесткую, привыкшую к вилам ладонь. Охваченный небывалым волнением, Кимон Стах не мог найти слов. Цесариум, проникнув в сокровенные думы яйцехвата, сказал: «Сегодня простые труженики стали свободными и полноправными хозяевами планеты и могут полноправно и свободно трудиться». Высоко оценивая поступок Кимона, пожертвовавшего недостаточным инвалидам собранные им яйца, Цесариум подчеркнул, что этот поступок является замечательным почином, патриотическим начинанием, вытекающим из глубокого осознания долга каждого честного труженика перед недостаточными инвалидами. Впоследствии Кимон Стах часто говорил о волнующих событиях того незабываемого дня, когда Цесариум пригласил его откушать вместе с ним, и о том, что Цесариум, отдавая все силы мощного ума и могучего организма борьбе за благо честных тружеников, питался исключительно кашей из толченых зерен вестуты, полностью пренебрегая икрой, севрюжкой и коньяком.
Почувствовав легкий звон в голове, Рервик стал механически перебирать газеты. Глаза наткнулись на аршинный заголовок:
ЦЕХ, УДОСТОЕННЫЙ ВЫСШЕЙ НАГРАДЫ
«Замечательное событие произошло вчера в игольном цехе комбината имени Кунмангура. Тружеников этого славного предприятия ждала встреча с Любимой Дочерью, которую сам Цесариум послал в игольный цех, чтобы удостоить его замечательной награды за достигнутые успехи. Услышав о радостной новости, каждый работник игольного цеха взял на себя обязательство овладеть передовыми методами заточки игл, повысить культурный и физкультурный уровень и повести борьбу за выполнение.
Любимая Дочь, ознакомившись на месте с жизнью и трудом тружеников игольного фронта, дала указание о заточке игл с обоих концов, что позволит смежному комбинату вдвое повысить производительность швейных операций при пошиве основной продукции. «Вдвое больше знамен, стягов, флагов, вымпелов, хоругвей и штандартов смогут сшить ваши товарищи, славные швейники комбината имени Мутинги!» – сказала Любимая Дочь.
Потом она остановилась у рабочего места знатной дыробойщицы Квалы Палех. На ее дыробойном аппарате висит гордая надпись: «Дважды образцовый станок», а чуть ниже – «Станок высокой культуры дыробоя». Любимая Дочь ласково улыбнулась Квале Палех и сказала: «Я расскажу Цесариуму, какие замечательные люди трудятся в игольном цехе». Под восторженные клики тружеников Любимая Дочь вручила Квале Палех замечательную награду – слепок указующей десницы Цесариума.
– Рука Любимого Руководителя отныне всегда будет указывать нам путь – единственно правильный путь к счастливым и замечательным свершениям в нашем замечательном труде на благо. – Так сказала скромная труженица, гордая высоким почетом, оказанным ей и всему игольному цеху Цесариумом и Любимой Дочерью. От имени своих товарищей по цеху я заверяю Любимого Руководителя и Любимую Дочь, что наш цех немедленно приступит к двухсторонней заточке нашей продукции, преодолевая гнусную косность улиток и разнузданное низкопоклонство сольников. Так заточим же больше игл на радость Цесариуму и Любимой Дочери!
И все труженики игольного цеха немедленно возобновили замечательный трудовой процесс».
Ниже шли стихи, написанные Квалой Палех ночью, после знаменательного дня награждения.
Что игла? Пустяк, и только,
Так считалось до сих пор.
Разве стоит на такое
Обращать вниманье нам?
Но Цесариума мудрость
Помогла нам разглядеть,
Что любая в мире малость
Может пользу принести.
Дочь Любимую послал он
В наш родной игольный цех,
Чтобы путь навстречу солнцу
Лехиянам указать.
И теперь на комбинате
Мы клянемся как один
Двухстороннюю заточку
Обязательно внедрить.
Вот теперь, я думаю, Андрис полностью готов к встрече с Болтом, которой и посвящена
глава седьмая
Люди его не пускали в дома, города не пускали В стены свои, но Метаб не сдавался, свирепый, как прежде.
Вергилий Андрис ждал в той же ширменной. Он был начеку, и все же не заметил появления Любимого Руководителя. Его не было – и он есть.
Переход от одного состояния к другому был неуловим. Как будто Болт вечно стоял, опершись рукой о каминную полку. Спокойные темные глаза улыбались. Короткие волосы по-римски набегали на лоб и виски. Голова чуть крупнее античных канонов, но прекрасной лепки. Величавые складки белой тоги. Полные губы разомкнулись.
– Не откажите в любезности, Андрис Рервик. Преодолейте на короткое время укоренившееся в вашем сердце предубеждение и выслушайте меня если не доброжелательно, то хотя бы не враждебно. Прошу вас. – Плавным жестом Цесариум пригласил Рервика сесть, подождал, пока тот опустится на груду подушек, но сам остался стоять.
Андрис поздно понял невыгоду своего положения. Болт возвышался над ним, подавляя еще до начала разговора. Подавляя спокойным величием, красотой лица и позы, звучностью голоса.
Разозлившись на себя, Андрис неуклюже поднялся и резко сказал: – У вас есть обычный стул?
С двух сторон тут же возникли униформисты, и у низкого столика появились две белые табуретки. Однако Рервик и Болт продолжали стоять друг против друга. Наконец Цесариум согнал с лица улыбку и заговорил: – Не буду извиняться за причиненные вам неудобства, ни за душевные и телесные обиды, нанесенные моими людьми вашей подруге. Не одобряя методов, я тем не менее беру на себя всю ответственность за содеянное.
Он помолчал и снова улыбнулся – мягко и грустно.
– Салима говорила с вами. Думаю, мы обойдемся без околичностей. Я не хочу уходить в небытие монстром. Это нежелание и заставило меня такими – грязными, по вашему убеждению, мерами вынудить вас выслушать мои аргументы. Я не был уверен, что, встретившись со мной, вы не попытаетесь меня уничтожить. Отсюда эти меры. Увы, жестокие. На вашем языке – шантаж. Пусть будет шантаж. Лишь бы цель была достигнута.
– Цель?
– Освещение истины во всей ее сложности и противоречивости, а не обряженной в двухцветный балахон: плохое – хорошее.
Андрис молчал.
– Разумеется, вы как художник сами выберете метод достижения цели. О, я ценю искусство! Жалкие глупцы подняли крик: «Болт разрушил искусство Леха». Ложь. Я просто загнал эту необузданную стихию в приличествующие рамки. Два-три благоразумных критика подготовили в газетах почву. Доступно изложили основные принципы нашего единственно правильного метода народного искусства. Мы, в свою очередь, усилили убедительность их доводов рядом своевременных казней. Я вообще вам скажу: поэты, художники – люди в массе своей физически нестойкие. Чуть пожестче допрос, и они вполне готовы служить. Ну, а в сложении слов – истинные мастера. Искусство во все времена было продажным в достаточной степени, чтобы находить весьма изощренные инструменты для выражения любых идей, угодных и нужных заказчику. В вашей воле использовать какой-либо аргумент из тех, которые я намерен изложить, или изобрести свой. Лично я фундаментом успеха нашего предприятия полагаю тот факт, что Марья Лааксо останется под нашим покровительством, пока вы не решите вашу творческую задачу или мы с вами не найдем более надежную гарантию взаимопонимания.
Андрис продолжал молчать. Повинуясь очередному невидимому сигналу или заранее условленной программе, служители внесли подносы и уставили стол сосудами и сосудиками изысканных форм и расцветок с фруктами, орехами, паштетами, крохотными финтифлюшками из черт знает чего, но жутко аппетитного и дразнящего. В центре встал высокий кувшин с густым темно-красным напитком.
– Здесь все лехиянское. Нелегко доставлять эти милые сердцу дары родины в глушь изгнания, но радость, даваемая ими, столь велика…
Цесариум налил вино в подобие пиал. Пригубил, кивнул, сел на табуретку.
– Мне кажется, вы не восприняли с открытым сердцем моего замечания о продажности искусства. Это вовсе не хула. Фиксация действительного порядка вещей. Мир безграничен. Человек смертен. Искусство продажно. Сначала оно служило – то есть продавало себя – религии. Потом – деньгам. Потом – власти. Иконы – вершина живописи. Храмы – архитектуры. Мессы, хоралы. Оды, панегирики. Все на продажу – за почетную должность, богатство, славу. Теперь я покупаю вас. Андрис Рервик создаст шедевр, который смоет позорную грязь с имени скромного слуги своего народа, бывшего Цесариума Леха, Жоземунта Болта. В качестве платы предлагаю свободу вам – немедленно по заключении сделки, свободу Марье Лааксо – в оговоренный впоследствии срок. Ну, и соблаговолите выслушать аргументы, могущие помочь в исполнении этой нелегкой, но славной миссии. К изложению последних я и приступаю.
Болт с легким стуком поставил пиалу. Затем поднялся и торжественно произнес:
– Аргумент первый. Путь Леха – свой путь. Земля не может быть эталоном для своих исторических колоний. Следовать примеру землян – погрязнуть в благополучии и животном довольстве, превратиться в анемичную, бездуховную нацию, лишенную самосознания. Земля – музей. Она бессильна и чванлива. Подобно позднему Риму, она пьет соки своих провинций, питается их идеями, их энергией. Преодоление физических, материальных трудностей, телесных страданий – залог жизнеспособности, стимул творческого развития, продуктивности. Состояние комфорта – конец поиска, конец борьбы, застой, смерть. Напрягаясь в борьбе с врагами, лехияне укрепили единство, волю, целеустремленность. Поэтому в те периоды истории, когда горизонт был чист и ничто не мешало процветанию, вместо ожидаемого броска вперед возникало торможение. Вот тогда…
– Тогда вы придумывали сольников и улиток, чтобы было с кем бороться, сказал Рервик.
– Сольники появились сами, а улиток действительно пришлось выдумать. Впрочем, это тактические мелочи нашего развития. Основная же мысль: трудности – вот двигатель прогресса. Из этой мысли и следует исходить при оценке нашего, а следовательно, и моего пути. Я вижу, у вас возникают вопросы?
– Конечная цель вашего движения?
– Конечной цели не существует. Если есть цель, то есть и конец движения. Цель может только провозглашаться. Так же как народовластие, свобода. Практически же – это слова великого мудреца древности, никем еще не опровергнутые, – нельзя освобождать людей во внешней жизни больше, чем они освобождены внутри. Народу легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы. Вы знаете, к чему обычно приводит внезапно обретенная вчерашними рабами свобода? К всеобщей резне. Можете эту мысль использовать как второй аргумент.
– Отказ от дара свободы означает добровольное повиновение. Тот же мудрец, если не ошибаюсь, утверждал, что времена слепого повиновения прошли. Дисциплину можно и нужно нарушать там, где она зовет на злодейство. Или сейчас, через сотни лет, время несвободы вновь пришло?
– Именно пришло! Здесь и сейчас. Hie et nunc. И повиновение не слепо – оно осознано. Обусловлено движением к цели.
– Которой не существует.
– Ай-яй. Не передергивайте. Конечной – не существует. Но каждый шаг есть движение к некоторой промежуточной. Или, если хотите, к той самой, конечной, но она на этот шаг сразу и отдаляется. Теперь – аргумент третий. Зло и добро – равноправные принципы бытия, неразлучные, как две стороны одного листа бумаги. Полторы тысячи лет тому назад это провозгласили великие манихейцы. Видите – я ничего не придумал сам. Но я хороший ученик. Нет чистоты без грязи. Счастья без страдания. Добродетель предполагает точку отсчета. Мерзавцы и герои – лишь противолежащие точки одной шкалы. Как волки – овец, как булунгу – ушанов, так негодяи держат в тонусе Добродеев. Зло порождает добро, снабжает его локтями, зубами. А потому, ополчившись на зло, вы одновременно покушаетесь на основополагающий принцип бытия и свергаете с трона добродетель. Зло нельзя уничтожить, не потеряв при этом человека.
– Вас послушать, так у нас с вами одинаковая точка зрения. Получается, вы считаете злом то, что творили?
– Безусловно. Творил сознательно и, будь моя воля, продолжал бы.
– Дескать, для твоего же блага тебя мучаю, говорит палач жертве, висящей на дыбе.
– Для его блага, а пуще – для блага других, которых больше. И это – мой четвертый аргумент. Слушайте. Было время, когда с легкой руки писателя Достоевского, с безответственного его заявления, что не может благополучие мира строиться на фундаменте, заложенном ценою смерти, или он даже говорил – слезинки хотя бы одного ребенка, так вот, с легкой руки этого писателя распространилась всеобщая озабоченность, чистыми ли средствами пользуется общество в своем движении к благородным целям. Потом, к счастью, с ослаблением воздействия религии на образ мыслей, а главное – на образ действий, слова Достоевского никем уж особенно во внимание не принимались. Восторжествовало здравое мнение: если благополучие большинства требует жертв, – таковые должны приноситься. Простейший принцип военной науки: арьергард гибнет, чтобы дать отступить и закрепиться основным силам. Революционный террор. Подавление инакомыслия. Лес и щепки. Чистыми руками, Рервик, светлое общество создать нельзя. Не трагический ли парадокс и фарс, что именно на родине этого писателя пытались достигнуть всеобщего благоденствия и счастья, убивая, убивая, убивая. И не чужих, как Чингисхан, Тамерлан, Гитлер, а своих, своих. Своих! Так их! Так их! Вот была великая школа. И я скажу – только люди великого ума и стальной воли могли достигнуть ее уроки.
Голос Болта взлетел, глаза горели, руки комкали белую тогу.
В уголках красивого рта показалась пена. Андрису сделалось не по себе. Но бывший диктатор уже овладел собой и продолжал ровным, бесстрастным голосом:
– Вы должны знать историю, Рервик. Назовите хоть одну историческую ситуацию, когда неизбежность жертв – и немалых – остановила бы победную поступь к великим свершениям для всеобщего блага. Ну-ка, пробегите памятью от древних царств до колонизации дальнего космоса.
«Сейчас он возьмет к себе в союзники моих подопечных, – подумал Андрис, – Нерона, Генриха VIII…»
– Александр Македонский прославил Грецию, Цезарь – Рим, Петр возвеличил Россию, Наполеон – Францию. Бисмарк, кайзер и Гитлер показали, сколь мощна может быть Германия. Цилеский завоевал для землян благословенную Нитру, Кеворгян – Малую Итайку. А скольких жертв стоили эти деяния? Так почему вы отказываете мне в праве выбирать свой, пусть драматический, путь к процветанию Леха? Да, мы строили наше благополучие на фундаменте, заложенном ценою многих трагедий. Но тем почетней наша нелегкая судьба.
Болт сделал долгую паузу, вновь наполнил пиалу и выпил.
– Я перехожу к пятому аргументу. И снова зову на помощь историю. Народам свойственна неблагодарность. Величайших своих современников они изгоняют, унижают, убивают. Сократ прославил Афины, но они отвернулись от него. Дали его уничтожить. Спинозу, гордость иудеев нового времени, изгнали из общины. Иисус был славой израильтян, которые распяли его. Нет, – Болт протестующе поднял руку, – я не утверждаю, что мой вклад в историю человечества сопоставим с вкладом этих страдальцев. Но я отдал своему народу все, и пусть масштабы моих деяний скромнее, а суть их лежит в стороне от философии и религии, но я вел Лех к счастью и благоденствию той дорогой, которая представлялась мне кратчайшей. И что же? Народ отвернулся от меня. Я изгнан. Я не убит только потому, что горсть друзей помогла мне бежать. Но зачем мне жить, если я ничего не могу сделать для Леха?
– Верная мысль, – согласился Рервик. – Первая, услышанная от вас.
– Даже злодей имеет право на сострадание. Он нуждается в нем больше, чем человек добродетельный. Вы считаете меня злодеем? Так помогите мне! «Когда бы кровью брата был весь покрыт я, разве и тогда омыть не в силах небо эти руки? Что делала бы благость без злодейства? Зачем бы было нужно милосердье?»
Болт стоял и декламировал со страстью, крупная слеза выкатилась из-под прикрытого века и проторила блестящую дорожку на скуле. Голос был напряжен, хотя и негромок. Рервик поймал себя на мысли: как хорошо бы сыграл Болт Клавдия – и самого себя.
– «Отчаиваться рано. Выше взор! Я пал, чтоб встать. Какими же словами молиться тут? «Прости убийство мне»?» Вы помните, что дальше?
Рервик покачал головой.
– «Нет, так нельзя. Я не вернул добычи. При мне все то, зачем я убивал: моя корона, край и королева». Со мной куда хуже. Нет короны. Нет королевы.
– Кстати, Катукару убили по вашему указанию или только с вашего ведома? – спросил Рервик.
Болт с грустью посмотрел на Андриса и вдруг сказал:
– Попробуйте этот паштет из гребешков вилохвоста. Катукара его очень любила. Да, Катукары нет. И нет со мною моего края. Моего Леха. Клавдию легче. Пусть же последним аргументом будет состраданье.
– А раскаянье?
– «Покаяться? Раскаянье всесильно. Но что, когда и каяться нельзя! Мучение! О грудь, чернее смерти! О лужа, где, барахтаясь, душа все глубже вязнет! Ангелы, на помощь! Скорей, колени, гнитесь! Сердца сталь, стань, как хрящи новорожденных, мягкой! Все поправимо».
Болт повернулся и медленно, величаво скрылся за ширмой.
Андрис едва удержался от аплодисментов. «Сейчас он выйдет на поклон», подумал Рервик. Но Болт не вышел.
В последующие два дня ни Болт, ни Салима не давали о себе знать. Трижды в день униформисты приносили еду, сохраняя полное молчание. К концу второго дня Рервик потребовал, чтобы ему дали возможность увидеть Марью. Кирпичнолицый стюард выслушал его и с поклоном вышел. Вскоре явился Наргес.
– Могу ли я передать Цесариуму, что вы склонны к сотрудничеству?
– Я склонен повидать Марью Лааксо и убедиться в том, что…
– Я уверяю вас, она в добром здравии, хотя и не очень любезна. В резкой форме отвергает знаки внимания лучших слуг Цесариума. Двое из них уже обратились к нему с просьбой снять ограничения на меры увещевания, могущие быть приняты по отношению к девице, в гордыне своей презревшей благосклонность достойнейших мужчин. Цесариум милостиво выслушал их и обещал подумать. Простите мне смелость предрекать решение Цесариума, но долгие годы службы и даже, я осмеливаюсь с величайшей гордостью сказать – дружбы, подаренной мне великим человеком, позволяют судить о возможном исходе размышлений. Принимая во внимание его безграничную щедрость к верным слугам, а также взяв в соображение вынужденный аскетизм здешнего обихода, связанный с почти полным отсутствием женщин в нашей маленькой колонии, я могу с большой степенью достоверности предугадать, что Цесариуму будет благоугодно внять смиренной просьбе храбрецов, поставивших свой долг выше всех благ, и дозволить им принять в отношении особы, в судьбе которой вы проявляете нескрываемую заинтересованность, те меры, которые будут признаны необходимыми для преодоления препятствий к совершению процедур, имеемых в виду…
Именно в эту минуту Рервик понял, что главный его стратегический замысел – тянуть время в надежде на Велько – никуда не годен. Нужно действовать самому.
– Я хочу видеть Цесариума.
– Мы доведем вашу просьбу до его сведения. Смею надеяться, он вас примет. Вопрос – когда? Цесариум очень занят.
– А вы постарайтесь ускорить нашу встречу. Я в долгу не останусь. Рервик медово улыбнулся.
Наргес улыбнулся в ответ.
– Сами понимаете, доведись нам встретиться на Лехе, у меня будет больше возможностей отблагодарить вас за содействие.
– Готов служить – в рамках, не противоречащих исполнению долга.
– Естественно! А нельзя ли в тех же рамках посодействовать моей встрече с Марьей?
Тонкие губы Наргеса понимающе изогнулись.
– Я постараюсь. – И тише: – Вот видите, Рервик, как простой шантаж из венца творения делает ничтожество? Чем вы лучше нас? Вы – хуже. Мы, по крайней мере, не лицемерим.
Услышать упрек в лицемерии от Наргеса! Впрочем, трудно предположить, что такая мелочь могла задеть Рервика. С его-то опытом общения со всяким отребьем, населяющим задворки обитаемой вселенной. Нет, Рервик не был чистюлей. Только не он. Велько, бывало, брюзжал, когда приходилось удирать от погони на ворованном звездолете или обыгрывать в двойной тун пьяных шкиперов каботажных перевозок, чтобы наскрести несколько рубларов на дорогу.
Но Андрис считал это в порядке вещей. В этих пределах он вполне полагался на Игнатия Лойолу и не сомневался, что его-то цель оправдает мелкие пакости, причиняемые к тому же людям, не отличавшимся безупречностью поведения и строгостью морали. В практике общения со всякой межгалактической сволочью Рервик, бывало, шел на подкуп, лесть, обман. Однако, закинув удочку Наргесу, Андрис понял – здесь шансы на успех невелики. А время не терпело. О Марье розовый горбун не врал – зачем? Похоже, никто из них не сомневался, что Марья – верный козырь. Надо сдаваться, причем скорее. И требовать неприкосновенности Марьи.
Каких-нибудь гарантий. Но какие могут быть гарантии?
В этих размышлениях его застал служитель в войлочных тапочках. Ага, понял Андрис, поведут к шефу. Наргес не подвел. Вторая встреча с Болтом состоялась в том же уставленном ширмами зальце.
И с места Рервик сказал, сухо и мрачно, что согласен, но не видит, как высокие договаривающиеся стороны могут исключить возможность жульничества при выполнении взаимных обязательств.
– Что обеспечит безопасность Марьи в то время, когда я буду снимать фильм? Как могу я быть уверен, что ваши соратники не получат ее в качестве… – Рервик с трудом разлепил губы, – в качестве платы за преданность Цесариуму? И что, с другой стороны, может воспрепятствовать мне разоблачить всю эту затею, как только Марья окажется в безопасности? То есть когда фильм будет снят?
– И широко показан населению Леха, Земли, обеих Итаек, планет малого круга, старых провинций…
– Вот как?
– Именно. И тогда взаимными гарантиями послужат: гениальность Рервика – его картины неопровержимы и, конечно, то обстоятельство, что я всегда буду знать, где вы – Рервик и Лааксо – находитесь, а вы никогда не узнаете, где нахожусь я.
– В чем же взаимность гарантий?
– Вам, увы, придется положиться на мое слово. А разве у вас есть другой выход?
Именно в этот момент Рервик понял, что Болт никогда не отпустит Марью.
– Вас может это удивить, но выход есть.
– Какой же? – с искренним интересом спросил Болт.
– Оставить все как есть.
– Вы, надеюсь, не заблуждаетесь насчет моих действий?
– О, нет.
– Как в отношении вас, так и в отношении Марьи Лааксо?
Рервик кивнул.
– И понимаете, что начну я с дамы? Поделиться с вами своими фантазиями? Впрочем, что мои фантазии. На сей счет у меня есть помощники. Может быть, стоит пригласить их? Живописать, так сказать, подробности?