Текст книги "Смотрящие вперед"
Автор книги: Валентина Мухина-Петринская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
А на другое утро за нами прилетел самолёт и доставил нас домой – в Бурунный.
Глава восьмая
ДОМА
Когда самолёт приземлился в Бурунном, меня поразило огромное скопление народа. Я только хотел спросить, какой сегодня праздник, как понял, что это нас так встречают.
Впереди, еле держась на ногах от волнения, стояли отец, Лиза, Иван Матвеич. Мелькнуло улыбающееся доброе лицо Ивана Владимировича, каракулевая шапка председателя исполкома, лысина Афанасия Афанасьевича, пенсне Юлии Ананьевны. Были все учителя и ребята, пришли линейщики и ловцы, принаряженные рыбачки принесли с собой малых детей. Фома увидел председателя рыболовецкой артели и торжественно вручил ему сети. Нас чуть не задушили в объятиях, клубный оркестр самодеятельности играл туш, многие женщины плакали, некоторые даже причитали, а председатель исполкома произнёс приветственную речь. В общем, нас встречали, как полярников.
Всё это было бы даже приятно, если бы не то обстоятельство, что родные выглядели так, будто вышли из больницы. Лизонька очень подурнела, глаза и рот стали больше, и я боялся, что она упадёт, когда она прижалась ко мне лицом. Отец стал совсем сухонький; когда он меня обнимал, у него тряслись руки и он всхлипывал совсем по-старчески. Дорого им обошлась эта экспедиция.
Мачеха не смогла прийти: у них телилась корова. Иван Матвеич держался бодро. Он сам много раз бывал в относах и готов был к тому, что и сыну этого не миновать. Он трижды поцеловал Фому и похвалил его за то, что он не бросил колхозные сети. Целуя меня, он шепнул: «Цени сестру, любящая она у тебя, хорошая, умница». Афанасий Афанасьевич хлопал то меня, то Фому по плечу и смущённо улыбался.
Лиза совсем не могла говорить, только крепко держала меня за руку.
– Как Мальшет? – спросил я у Ивана Владимировича.
– Уже выписался... – разобрал я начало фразы, и нас повлекли в клуб, не дав и переодеться.
В клубе провели небольшой митинг, затем было бесплатное кино, а приглашённые отправились обедать к Ивану Матвеичу. Обедали в четыре потока, так как уместиться в избе все гости не могли.
Мы с Фомой переоделись в боковушке и теперь сидели на самом почётном месте, рядом с председателем исполкома. Я выпил вина и скоро опьянел – то ли с непривычки, то ли потому, что ослаб. Во хмелю я оказался на диво болтлив и так преувеличивал, повествуя о наших похождениях, что Фома толкал меня под столом ногой, а Лизонька подошла и шепнула на ухо: «Янька, не завирайся». Я только было начал рассказывать, как нас затянуло водоворотом в Чёрную пасть, но после этого обиделся и замолчал.
Ни моего вранья, ни обиды, по счастью, никто не заметил, так как гости тоже были пьяны. Все стали петь хором рыбацкие песни. Одна песня мне особенно понравилась, но, к сожалению, я не запомнил из неё ни одного слова и мотив забыл.
К вечеру исполкомовский «газик» доставил нас домой на метеостанцию – Лиза торопилась к семичасовому наблюдению. Отец сначала собирался к себе на участок – Прасковья Гордеевна просила его возвратиться пораньше, – но потом махнул на всё рукой и поехал ночевать к нам.
Пока Лизонька хлопотала в кухне, а Иван Владимирович разговаривал с отцом в столовой, я обошёл дом и двор.
До чего хорошо было дома, как уютно, как славно! Мне хотелось каждую вещь подержать в руках, поглядеть. Я так обрадовался нашей старой фарфоровой чашке с отбитой ручкой, будто встретил своё утерянное счастье. Присел за письменный стол, потом прилёг на кровать, тут же вскочил и прижался лбом к скрипучей двери. До чего я был рад вернуться домой! Я задумчиво посмотрел на бригантину с белыми косыми парусами, она по-прежнему стояла на полочке, которую я тогда смастерил, и уже покрылась пылью. Видно, эти недели, оплакивая меня, Лиза совсем к ней не прикасалась.
Я достал из кармана бушлата ещё более потрёпанную старую лоцию и положил её в свою тумбочку, на нижнюю полку, где лежали мои школьные учебники.
Выскочив во двор, обошёл вокруг все пристройки, закрыл ставни в доме. Это был всё тот же серый каменный дом на взморье, старый, обомшелый, но крепкий. Сбегал на метеоплощадку, заглянул в будки, где барографы и термографы аккуратно отсчитывали давление и температуру.
Затем спустился к морю. Оно спокойно спало, покрытое льдом, как гигантским серебряным панцирем. Высоко в небесах на фоне клочковатых облаков очень быстро летел месяц, в точности такой, как вчера, когда мы за много километров отсюда пересекали с Фомой лунные кратеры...
Вернувшись в кухню, я стал помогать Лизоньке накрывать на стол. Есть не хотелось, нас обкормили у Ивана Матвеича, но уж такая русская традиция встретившись после разлуки, беседовать у стола за бутылкой вина. Вина я больше не хотел и был доволен, что опьянение моё прошло.
Лизонька то и дело подходила ко мне, обнимала и смеялась. И за столом она не сводила с меня сияющих светлых глаз.
– Иван Владимирович, папа, да смотрите же, Янька здесь, живой и невредимый!
На Лизе была широкая клетчатая юбка и джемпер, обрисовывающий её тоненькую фигурку Тёмные густые волосы она, как всегда, заплела в две длинные косы. Я был очень обрадован, когда на аэродроме Лиза так же обняла и поцеловала Фому, как и меня. И теперь я рассказывал, какой Фома молодец, как геройски вёл он себя и спас мне жизнь – в какой уже раз! Когда я рассказал, как Фома растаивал на груди лёд в кружке для меня, отец разволновался и стал сморкаться, а Лиза говорит:
– Если я не потеряла веры до конца, когда тебя уже никто почти не ожидал увидеть живым, то лишь потому, что знала – с тобой Фома.
Фома был лёгок на помине. Он, конечно, не усидел дома, завёл мотоцикл и скоро стучался в нашу дверь. Он вымылся, побрился, надел новый костюм. На правах спасённого, Фома опять стал целовать Лизоньку Она отбивалась, смеясь и отклоняя лицо.
И вот мы опять все вместе, дома, сидим за круглым столом. На белоснежной скатерти домашние пироги, мёд, мочёные яблоки, бутылка кагора. Разлито вино по рюмкам, ещё раз выпили за наше спасение.
Ну, рассказывай, Яша, всё по порядку! – требует Лизонька.
Мы с Фомой дружно протестуем:
– Нет, сначала вы рассказывайте.
Новостей оказалось много, больше плохих, чем хороших. Вот что рассказал Иван Владимирович.
Мальшет и Охотин тоже попали в обледенение. Как мы с Фомой и предполагали, они пытались спастись вместе. Много раз приземлялись, сбивали лёд, всё же добрались до берега, до твёрдой земли, когда вдруг «забарахлил» мотор и снова пришлось сесть. Охотин долго возился с мотором, пока не извлёк из карбюратора прохудившийся поплавок. Запаять было нечем. Друзья решили передохнуть в хвостовом отсеке, а потом идти пешком. Чехлами задраили проход, но усиливающийся штормовой ветер стал так раскачивать самолёт, что пришлось вылезти и получше укрепить его верёвками и пешнями. Несмотря на это, шторм перевернул самолёт и вместе с. верёвками тащил его по берегу, пока не сломал.
Утром решили идти на Астрахань, так как пищи у них никакой не было. Накануне Охотин захватил с собой несколько аварийных посылок для рыбаков (как и Глеб), но сумел их по пути сбросить на затёртые во льдах реюшки. (Тому, что у нас первые дни была пища, мы, следовательно, обязаны лишь небрежности Глеба – он не доставил посылки по назначению – и его страстному желанию облегчить как можно более самолёт.)
Идти по сугробам, да ещё голодными, невыспавшимися, было тяжело. Иногда натыкались на незамерзающие озера, усиленно паровавшие на морозе, приходилось их далеко обходить. А на третий день преградили путь непроходимые черни – сплошные заросли высокого камыша, занесённые снегом, под которыми хлюпала вода. Пробирались звериными тропами, по пути удалось поймать несколько птиц, которых зажарили на костре и съели.
Только на шестые сутки, обессиленные и обмороженные, добрались до какого-то промысла, где им оказали первую помощь. Мальшет отделался более легко, а Андрею Георгиевичу пришлось полежать в больнице – у него было обморожение второй степени.
– Первые их вопросы были о вас и о Глебе... Они, чем могли, помогали поискам, даже Андрей Георгиевич, лежавший в больнице... – закончил на этом Иван Владимирович. Дальше ему явно не хотелось продолжать.
– А Глеб? – спросил я.
Лиза сказала, что он жив и здоров, но... как он искал нас, где, почему нас не подобрали?
Лиза переглянулась с Турышевым и усмехнулась недобро. – У него умер отец... – сообщила сестра.
– Умер? – вскричали мы с Фомой одновременно.
– Да, умер. Глеб сначала ездил на похороны, а потом вернулся за увольнением. Теперь он уже окончательно переехал в Москву. Мне писала жена Андрея Георгиевича, что Глеб даже не зашёл к нему попрощаться в больницу... наверное, боялся его проницательности.
– Боялся... почему?
– Глеб добрался до Астрахани благополучно, в половине восьмого уже приземлился на аэродроме. Почувствовав, вероятно, полную невозможность признаться в том, что он высадил вас посреди моря на лёд (он же самолюбив и горд до крайности!), Глеб объяснил так... Ох!... Он сказал, что самолёт обледенел, не мог вывезти троих, и он оставил вас с тюленщиками из казахского колхоза... Тюленщики направлялись домой на лошадях и охотно захватили вас.
– Вот мерзавец!... – даже как-то растерялся Фома. – Он подлый, о, какой он подлый! – воскликнула Лиза и заплакала.
Отец осторожно дотронулся до её волос.
– Доченька, не плачь, вернулись ведь.
– Львов сказал, что перепутал название казахского колхоза, откуда были тюленщики, – вздохнув, стал продолжать Турышев, – поэтому, вместо того чтобы выслать самолёты на поиски, вас искали по колхозам. Были запрошены все районы, никто о вас не слышал. Как сквозь землю провалились.
– Мерзавец! Попадись он мне теперь! – сжал кулаки Фома.
– Ну и как же?—торопил я.
– Охотин узнал эту историю и что Глеб спешно увольняется, ну и заподозрил его... Собственно, причина увольнения была ясна – переезд в Москву в связи со смертью отца, освободившейся квартирой и прочим, о чём Глеб предупреждал давно. И всё же Охотин заподозрил неладное. Он прямо из больницы позвонил в авиационный штаб, а заодно и в прокуратуру и высказал свои догадки. Лишь тогда начались поиски в море... Через двенадцать дней после того, как вы уже попали в относ. Глеб упорно отрицал, надеясь, верно, что вы уже погибли и никто ничего не узнает. Теперь ему не вывернуться.
Из комсомола его, конечно, исключат. Охотин говорит, что Глеба спишут на землю и, может, отдадут под суд. Львов был лётчиком по ошибке: ему не хватало моральных данных. Отец и сестра не верили в него как лётчика, считая слишком слабохарактерным да и физически слабоватым. Они ошиблись. Глеб оказался более крепким и более волевым, нежели они ожидали. Он прекрасно овладел техникой пилотажа. Но... одна техника – этого всегда и во всём слишком мало. Надо прежде всего быть человеком.
Так говорил Иван Владимирович, но это были мои мысли и мысли Фомы. Как странно бывает слышать твоё заветное, высказанное другим человеком, и какую это даёт радость!
– А где сейчас Мальшет? – спросил Фома. Он был очень взволнован. Видно, здорово расстроился.
– Мальшет отозван в Москву, он же на работе. Андрей Георгиевич выписывается на днях из больницы, – пояснил Иван Владимирович.
Лиза вскочила, чуть не опрокинула стул, и, порывшись в письменном столе, подала мне пачку телеграмм от Филиппа. Все они были об одном: «Телеграфируйте, если что узнаете нового. Филипп»; «Звонили из штаба, начались поиски в море. Мальшет»; «Лизонька, береги себя, будь мужественна, они будут найдены. Филипп»; «Дорогой Иван Владимирович, добился отсрочки вашего поступления институт, поберегите Лизу. Филипп»; «Из штаба заверяют: скоро будут найдены, крепитесь. Филипп»; «Лизонька, береги себя, не отчаивайся, они не пропадут, с Яшей Фома. Мальшет»; «Лизонька, береги себя, рвусь в Бурунный, пока не могу приехать. Твой Мальшет».
– И по телефону каждый день звонит, – смеясь, но с невольной гордостью сказала сестра.
Фома заметно помрачнел. Он уже, бедняга, ревновал. Мне его стало жалко. Лизе, наверное, тоже.
– Фома, хочешь ещё пирога? – ласково спросила Лиза. И потребовала, чтобы мы наконец рассказали «подряд» о своих приключениях на море и на берегу.
Я стал рассказывать подробно, но Лиза опять заплакала, пришлось сократить свой рассказ. Она ещё не была в силах выслушать все: уж очень настрадалась заэто время, когда почти никто не верил уже в наше спасение. Фома подмигнул мне, и я заговорил о другом. Вдруг Лиза посмотрела наплаканными глазами на Турышева, улыбнулась и подняла бутылку кагора, рассматривая её на свет висячей лампы.
– Ещё есть вино? Папа, разлей по рюмкам. Теперь мы выпьем за здоровье мужа и жены. Наш Иван Владимирович женился и покидает нас. Да. Они прямо с аэродрома пошли в Астраханский загс и зарегистрировались, а я была свидетелем...
– Совершенно потрясённым свидетелем... – расхохотался Иван Владимирович. – Но подождите, не разливайте кагор, Николай Иванович, у меня для этой цели припасено шампанское. Только неуместно было о нём вспоминать до поры до времени. Сейчас принесу, одну минуточку...
– Кто же она? – тихонько тронул меня за плечо Фома.
– Васса Кузьминична, – обрадованно шепнул я другу, а Фома просто обомлел от удивления, глядя вслед Турышеву.
Возвращаясь с бутылкой шампанского, Иван Владимирович лукаво и вместе с тем смущённо улыбался. Мы с Фомой от всей души поздравили его, жалея, что нет здесь и Вассы Кузьминичны.
– Теперь Иван Владимирович будет жить в Москве и работать в Океанологическом институте вместе с Вассой Кузьминичной и Мальшетом, – сообщила нам Лиза. – Он бы давно уехал, да не хотел оставлять меня в тяжёлый час. А ведь Янька первый угадал, что они любят друг друга, вот что значит будущий писатель, психолог. А я, дура, не верила.
Распито и шампанское – тост за любовь и дружбу, за долгую жизнь и труд по призванию.
– Наверное, вам, молодым, смешно, когда вдруг женятся в нашем возрасте? – спросил Иван Владимирович.
– Нисколько. Зачем вам быть поврозь, когда можно вместе? – горячо заверил я учёного.
Турышев потрепал меня по руке.
– Ты всегда понимаешь человека, Яша, это, хорошо. Ты славный малый!
Иван Владимирович был растроган чуть не до слёз не столько моими словами, сколько тем, что он во мне почувствовал. Но, не желая, чтоб это заметили, стал шутить над собой:
– У Диккенса в «Николасе Никльби» (я видел недавно эту книгу у тебя на столе, Лиза) есть очаровательная сценка. Помните, в конце романа одинокие и старые мисс Ла Криви и Тим Линкинуотер сидят на диване в доме счастливого семейства Никльби... «Как вы проводите свои вечера?» – спрашивает собеседницу Тим. «Сижу у камина и читаю». – «Представьте, я тоже. А что, если нам сэкономить топливо и до конца жизни сидеть у одного камина?» Вот и мы так с Вассой Кузьминичной.
Все рассмеялись, и сам Турышев тоже.
– Там не совсем так, – живо поправила Лиза. – Хотите, я прочту это место?
Она достала книгу и, найдя отрывок, с удовольствием (Лиза очень любила Диккенса!) прочла его вслух:
– «– Таким, как мы, – сказал Тим, – которые прожили всю жизнь одиноко на свете, приятно видеть, когда молодые люди соединяются, чтобы провести вместе многие счастливые годы.
– Ах, это правда! – от всей души согласилась маленькая женщина,
– Хотя, – продолжал Тим, – это заставляет некоторых чувствовать себя совсем одиноким и отверженным. Не так ли?
Мисс Ла Криви сказала, что этого она не знает. Но почему она сказала, что не знает? Она должна была знать, так это или не так.
– Этого довода почти достаточно, чтобы мы поженились, не правда ли? – сказал Тим.
– Ах, какой вздор! – смеясь, воскликнула мисс Ла Криви. – Мы слишком стары.
– Нисколько, – сказал Тим. – Мы слишком стары, чтобы оставаться одинокими. Почему нам не пожениться, вместо того чтобы проводить долгие зимние вечера в одиночестве у своего камелька? Почему нам не иметь общего камелька и не вступить в брак?
– О мистер Линкинуотер, вы шутите!
– Нет, не шучу. Право же, не шучу, – сказал Тим. – Я этого хочу, если вы хотите. Согласитесь, дорогая моя! Над нами будут смеяться.
– Пусть смеются, – невозмутимо ответил Тим. – Я знаю, у нас обоих характеры хорошие, и мы тоже будем смеяться. А как мы весело смеёмся с той поры, как познакомились друг с другом!...» Правда, хорошо? – пылко воскликнула сестра. – Я люблю Диккенса за доброту и жизнерадостность, за то, что он такой человечный. Он знал, что нет на земле высшего блага, как дать, немного счастья несчастным. Самые лучшие его страницы —. это когда он описывает радости тех, кто по той или иной причине несчастен. Вот уж кто никогда не устареет, потому что его творчество чисто и поэтично и потому вечно!...
Иван Владимирович долго смотрел на раскрасневшуюся Лизоньку.
– Ты хорошо поняла главное в Диккенсе, – произнёс он почему-то грустно. – Всем своим творчеством Диккенс хотел сказать, что тесная дружба и глубокая радость не являются случайными эпизодами в жизни, а наоборот, наши странствия – это эпизоды среди вечной дружбы и радости...
Турышев поднялся из-за стола и, поблагодарив Лизоньку, вежливо попрощался со всеми. Он задержался на пороге – корректный, сдержанный, задумчивый, с седыми висками и лицом, красивым и в старости. Как я его любил!
– Ведь мы никогда не расстанемся, – сказал он, – вы будете навещать меня и Вассу Кузьминичну в Москве, а я буду приезжать сюда каждый раз, как мне надо будет работать над книгой или статьёй. Здесь так хорошо работается и дышится. Покойной ночи, славные мои друзья!
Иван Владимирович ушёл, осторожно притворив за собою дверь.
– Он очень хороший! – промолвила Лиза.
– Добрый человек! – согласился Фома и тоже стал прощаться – было поздно.
Проводив Фому до дороги, мы ещё долго сидели втроём – отец, сестра и я. Мы были слишком взволнованы, чтобы спать, и беседовали о разных делах дня. Дома было так хорошо, не хватало разве только сверчка у очага. Но в Бурунном сверчки не водились. Были когда-то, да их вывели вместе с тараканами.
Глава девятая
МАЛЬШЕТ ПОЗВАЛ НАС
На другой день после завтрака я отправился на своём велосипедике (он совсем расшатался) в Бурунный. Мне хотелось поговорить с Ефимкой, по которому очень соскучился: накануне я его почему-то не видел среди встречающих.
Ефимка жил со своей матерью, старой рыбачкой, на самом берегу моря в маленьком домишке на сваях. Возле дома был палисадник, огороженный рыбацкой сеткой. Летом они сажали мак и мальвы, и сетка хорошо предохраняла от кур. (Куры в Бурунном длинноногие, нахальные, взлетают они плохо, а бегают невероятно быстро.)
Ефимкина мама очень мне обрадовалась, усадила в переднем углу и стала рассказывать об успехах сына. Ефима дома нет, он теперь ходит в море с тюленщиками, они набили уже много тюленя, и Ефим заработал много денег. Ей теперь уже нет надобности ходить в море, сын её вполне обеспечивает. Она вдруг заплакала. Её лицо, навсегда загорелое, продублённое каспийскими ветрами, морозом и жгучим солнцем, собралось в морщинки.
– Из-за меня не учится, – всхлипывала она, – разве я не знаю... Хочет, чтоб я отдохнула от моря. Мне шестидесятый год. А разве для того я тянула, учила его цельных десять лет, чтоб он ходил тюленей бить? Для этого не нужно десять лет учиться. Мой-то покойный был лучшим тюленебойцем по всему побережью, а все образование его – два класса.
– Ефим вполне может учиться заочно, – успокоил я её. – Фома вон работает и учится, и моя сестра Лиза, и многие другие. Я сам буду работать и учиться.
– Работать и учиться тяжело, здоровье ведь не ахти, – загорюнилась мать. – Жалко его... молодой, погулять, поиграть ещё хочется, хоть бы и в футбол этот. Кто, кроме матери, пожалеет? Эх, кабы Марина была жива, ваша мать. Мы с ней вместе ловили на глуби... При мне она и погибла... Отцу что, женился вон... после такой, как Марина, да на спекулянтке этой. Только бы ей базар!... Ефим-то хочет с весны механиком на судно, уже договорились. Он в механике здорово разбирается. Мотоцикл сам ведь собрал, все удивлялись. А работать и учиться тяжело.
– Не легко, – согласился я с ней. – Всё же можно учиться заочно на судового механика, было бы желание.
– Желания у него не особо много, – вздохнула Ефимкина мать, провожая меня за ворота. – Приходи, Яша, он скоро вернётся. Ефим тебя любит, вы ведь с первого класса на одной парте сидели. Приходи. Дай-ка я тебя поцелую! Лизочке привет передавай, пусть и она когда зайдёт. Уж очень я любила Марину. Весёлая была, ничего не боялась, трудолюбивая и к людям добрая. И ребята её вроде в мать. Приходите!
Только я отошёл от Ефимкиного дома, ко мне бегут ребятишки, лет по пять, по шесть:
– Яша, иди, тебя почтарь зовёт!
На почте для меня оказалось два письма (оба от Марфы) и большой пакет со штампом журнала. Пакет был тяжёлый, и у меня сразу защемило сердце: неужели вернули рассказ?
Попрощавшись с почтарём, который с любопытством глядел на меня, я нерешительно вышел на площадь.
В конверте оказались оттиски моего рассказа и краткое письмо литературного секретаря, отпечатанное на машинке. Он просил прочесть оттиски и, если я не возражаю против правок, расписаться и, не задерживая, выслать рассказ обратно в редакцию. «Встреча» пойдёт в мартовском номере. Заканчивая письмо, он спрашивал: каковы мои творческие планы? Не собираюсь ли я побывать в Москве? Редакции хотелось бы познакомиться со мной поближе.
Ведя за собой велосипед, я машинально перешёл площадь. Письма лежали во внутреннем кармане пиджака. Творческие планы... Каковы мои творческие планы? Редакция хочет познакомиться со мной поближе.
Это был такой невиданно щедрый дар судьбы, что я еле устоял на ногах. Растерянно озирался вокруг, словно впервые очутился в посёлке Бурунном. И вдруг таким сочным и необычно ярким предстал передо мной мир, что я совсем уже растерялся. Почему же я не видел этого раньше – такой густой синевы, пронизанной потоками света, там, в вышине, а под ногами чистейший хром песка. И ослепительный блеск замёрзшего моря, отражающего солнце. На песке лежали, накренившись, старые суда, приготовленные для ремонта. Рассеянно взглянув на них, я опять был удивлён поразительной чёткостью каждой линии, рельефной наглядностью облупившейся краски, потрескавшейся смолы.
И по дороге домой, когда я пересекал красноватые холмы, мир представал передо мной всё ярче и ярче, словно он разгорался от невиданного источника света внутри каждой вещи, каждой былинки. Это случилось, как волшебство, ведь ещё час назад ничего подобного не было. И тогда я понял: это всё сделала радость. Значит, радость даёт человеку такое острое зрение, даёт познать то, что в обычном состоянии от него сокрыто. Радость обогащает душу. А страдание, забота, скука ослепляют человека, принижают его, даже солнце тогда теряет для него свой блеск – на мир ложится серая пыль.
Мне вдруг захотелось вернуться и чем-нибудь обрадовать мать моего товарища детства. Она смотрела так озабоченно, так буднично, когда прощалась со мной. Я быстро повернул назад и скоро опять стучал в чисто промытое окно. Никто не откликнулся. Я вошёл во двор. Ефимкина мать, в телогрейке, в сапогах и в линялом цветастом платке, выгребала из коровника навоз – от него шёл пар – и очень удивилась, увидев меня. Наверное, она подумала, что я что-нибудь забыл.
– Мария Васильевна, вы идите отдыхайте, а я быстро управлюсь. – И я решительно отнял у неё вилы.
– Если тебе так хочется... – улыбаясь, сказала старая женщина и, потирая поясницу, ушла в дом.
Я тщательно вычистил коровник, сгрёб навоз в кучу. Корова, белая, в рыжих пятнах, стояла во дворе – дышала воздухом и поворачивала ко мне голову. Кажется, она не прочь была боднуться, но я бросил ей охапку пахучего сена. Потом я подмёл двор, напоил корову, натаскал из колодца (за полкилометра) полную бочку воды. Увидев, что в деревянной уборной оторвалась дверь, насадил её на петли. Больше нечего, кажется, было делать. Мария Васильевна, принаряженная и причёсанная, позвала меня пить чай.
– Сейчас! – крикнул я и, сбегав в магазин – это было напротив, – накупил ей в подарок конфет, окаменевших пряников (других не было) и фруктовых консервов, которые, я знал, она не покупала.
Мария Васильевна ахнула, увидев меня со свёртками:
– Что это ты, чай я не именинница!
Мы пили чай из медного самовара, и сияющая Мария Васильевна поправляла беленький воротничок и, пытаясь раскусить пряник, все приговаривала:
– Вот и мне нечаянный праздник. Спасибо тебе, Яшенька. А я сегодня как раз видела во сне, будто мне щеночка подарили, уж такого вахлатого, ласкового щеночка, и я будто кормила его хлебом и молоком. Вот сон-то и в руку. Собаку видеть во сне – это к другу. А мне что-то так взгрустнулось с утра. Теперь все и прошло. Спасибо тебе. Ефим приедет, расскажу ему, какой у него друг.
Я поделился с ней своей радостью, даже прочёл письмо. Мария Васильевна так и всплеснула руками.
– Вот же счастье тебе, парень, от бога, – серьёзно сказала она. – Может, доживу, придётся ещё по радио слышать твой рассказ. Когда-нибудь будешь таким писателем, как Шолохов. Он тоже, по радио сказывали, из посёлка...
– Из станицы Вешенской. Нет, я не буду таким, как Шолохов... Я ещё сам не знаю, каким буду.
Мария Васильевна внимательно рассмотрела штемпель и сама перечла письмо, беззвучно шевеля губами.
– Береги письмо-то, – посоветовала она, – а в Москву съезди непременно.
И Лиза дома тоже сказала:
– Янька, тебе надо съездить в Москву. – Подумав, она прибавила: – И мне надо в Москву – вместе поедем.
Сестра хотела побывать в своём институте и достать кое-какие учебники и книги, которых в Астрахани не было.
Начались сборы. Мы звали с собой Фому, но он отказался наотрез:
– Не могу. Очень отстал по заочной учёбе в мореходном училище. Старичок капитан взялся меня подогнать. Каждый день гоняет знаете как... Ох и дока! Все назубок знает – каждое море, всю оснастку, все правила для судов. А уж навигацию – зубы на ней съел, у него вставные. Вот это капитан дальнего плавания!
В кругосветном без счёта плавал. А сердитый! Задарма занимается, денег ни за что не берет.
Пока Лиза в ожидании отпуска (её должен был заменить старичок наблюдатель из Астрахани) собиралась в Москву, мы с Фомой работали на ремонте судов – огромная флотилия Бурунного готовилась к путине.
Каждый день были какие-нибудь новости, уж я не говорю о международных или всесоюзного масштаба, которые мы узнавали из газет и радио. Своих новостей, бурунских, было сколько угодно.
В Бурунном началось строительство огромного консервного завода, и наехало столько незнакомого люда, что в посёлке даже появился квартирный кризис. Разговоров об этом заводе было много, но меня лично это не так уж интересовало. Меня волновала другая новость – то, что база каспийской авиаразведки будет отныне в Бурунном. На побережье, между посёлком и нашей метеостанцией, уже был раскинут аэродром – чудесная площадка для каких угодно огромных самолётов. Спешно строилось кирпичное здание штаба, и пока авиационный штаб помещался в брезентовой палатке со слюдяными окнами. Приезжал инженер гражданской авиации, появились лётчики, авиатехники, мотористы. Самолёты были перебазированы сюда, когда мы с Фомой ещё дрейфовали на льдине.
Начальником штаба авиаотряда был назначен Андрей Георгиевич Охотин. Он каждый день теперь бывал в Бурунном и часто оставался у нас ночевать. Когда Иван Владимирович переехал в Москву, Охотин занял его комнату, с условием освобождать каждый раз, как Турышев будет приезжать сюда работать. Дом большой, места всем хватит.
Мы старались не грустить, расставаясь с нашим Иваном Владимировичем, ведь мы станем часто встречаться. Старый учёный будет приезжать к нам работать и отдыхать, а мы – ездить в столицу. Мы и теперь собирались в Москву – через какие-нибудь две недели.
Охотин снова предложил мне работу на аэродроме, и на этот раз я согласился. Это был решительный шаг – я не просто поступал на работу, а избирал свою профессию. Андрей Георгиевич обещал сделать из меня хорошего бортмеханика. Дальнейшее уже зависело от меня самого. Охотин ведь тоже начал с моториста, потом несколько лет пролетал бортмехаником и на этом самолёте продолжал летать как пилот. Он пришёл на аэродром с семилетним образованием, ему было труднее. Мы договорились, что я только съезжу в Москву и – сразу выйду на аэродром.
Мне страстно захотелось стать бортмехаником. Я уже давно втихомолку мечтал об этом по ночам – с тех пор как впервые поднялся в воздух. Я только не желал переезда в Астрахань, не хотелось оставлять сестру одну.
Обстоятельства складывались удачно для нас. Теперь мы всеми вечерами строили планы, мечтали, спорили. Я ещё никогда в жизни не был в Москве, и Фома с Лизонькой наперебой советовали, что мне надо посмотреть там в первую очередь. Фома подробно объяснил, как проехать на стадион в Лужники и где находится ринг, на котором встречаются московские боксёры. Лиза – как пройти в Третьяковскую галерею и Музей восточных культур, где ей больше всего понравилась японская живопись. Но я мечтал о театре... Радио только разжигало жажду, мне хотелось видеть рядом, близко.
Марфенька уже знала, что мы выедем в Москву в середине февраля, и писала, что ждёт с нетерпением. Нас уже связывала с нею настоящая глубокая дружба. Мы были разные, но много находилось и общего. Переписка у нас с Марфенькой шла весьма оживлённая.
Как раз в это время появилась в «Экономической газете» статья Мирры Львовой. Она заявила, что проблемы Каспия попросту не существует. Мирра развивала теорию отца и других сторонников «геологической аргументации» колебаний уровня Каспия. Каспий-де находится в районе молодых движений земной коры, и древние береговые линии почти все деформированы. Геологические смещения почвы разрушат любую дамбу, если её построить. Мирра с едким остроумием разбирала по косточкам проект Мальшета и климатическую теорию Турышева.
От этой статьи у меня осталось неприятное впечатление – уж очень чувствовалась личная неприязнь автора. Я хотел разорвать газету, но Лизонька вырвала её у меня и положила в папку с вырезками – она хранила всё, что могла достать о проблеме Каспия.
– Зачем тебе это? – возмутился я.
– Что ты, надо же знать, с кем будешь бороться.
– Ты будешь бороться?
– Ну конечно, когда окончу институт и у меня будет достаточно знаний. И ты будешь, уж я тебя знаю. Если не как учёный, то как писатель.
– Это будет не скоро.
– На решение проблемы Каспия, возможно, понадобятся десятилетия. Сейчас многие учёные и государственные деятели ещё надеются на повышение уровня. Когда они убедятся, что Каспию более свойственны низкие стояния уровня (что доказывает Иван Владимирович), нежели высокие, вот тогда у нас появится много сторонников.