Текст книги "Клад"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Милица».
В неприятном смятении Юлий опустил лист – дока Новотор глядел на него с простодушным любопытством. Как глядят несмышленые дети. Или безумные.
– Но ведь такого языка нет. Тарабарского языка нет, – прошептал Юлий, не отводя взора от влажно блестящих глаз старика.
Новотор не ответил.
Рада! – вспомнил вдруг Юлий дочь Милицы Раду. Когда это было! Это она, выходит, передала матери разговор о тарабарском языке – вот когда возникло это слово. В библиотеке, где одинокий, униженный стражей Юлий пытался разговорить девочку. Пошутил… Но ведь это же Юлий сам и придумал: тарабарский язык!
– Что за ерунда – тарабарский язык! Чушь! Ахинея! – воскликнул Юлий, вдохновляясь надеждой, что так оно и есть.
– Най! Най! – сухо возразил Новотор. – Са баянах тарабар мова. Тарабар мова бых!
Раздражение неприступного старика выглядело столь убедительно, что Юлий засомневался. Он улыбнулся – неуверенно и просительно, ибо ощущал свою беспомощность, бессилие свое отстоять здравый смысл. И вдруг осветило его воспоминание, порывисто схватил старика за руку:
– Новотор, но ведь ты же сам говорил: вот незадача! Тогда в лесу! Помнишь?! Ты говорил: полно, мальчик, полно…
– Най! – с гневом и отвращением в лице оборвал его дока Новотор и высвободился, безжалостно оттолкнув мальчика. – Най! Са най баянахом!
– Но ведь ты понимаешь, что я говорю! – больно уязвленный, вскричал Юлий.
– Най! – упрямо возразил старик, открещиваясь и руками. – Най баянахом!
В лице его изобразился страх, словно мальчик пытался уличить его в чем-то постыдном.
По прошествии дней, когда Юлий оставил бесплодные попытки уличить доку в притворстве – Новотор и случаем не обмолвился по-словански, – когда Юлий, мучимый жаждой общения, обратился к тарабарщине, он установил, что язык этот прост и легок для усвоения. Словарный запас тарабарщины, непостижимо изменчивый, как скоро заметил Юлий, был все же достаточно богат, чтобы выразить не только явления обихода, но и самые общие, важные для душевного лада понятия. Юлий с жадностью накинулся на язык, увлекся и, обладая прекрасной памятью, в течение недели-двух достиг таких успехов, что мог уже сносно объясниться с учителем.
Поражало обилие одинаковых по смыслу, но различно звучащих слов. Сегодня «говорить» было «баянах». Говорил, соответственно, баянахом, сказал – баянах быхом. Это не сложно. Но завтра то же самое «говорить» обозначалось уже как баятах и даже болтах. Попытка же уточнить произношение или указать на противоречия в правилах словосложения вызывала со стороны доки Новотора резкий отпор. Юлий научился не противоречить учителю, а ненароком подсказывать ему бывшие в употреблении слова. Дело пошло живее.
Так вот, «говорить» звучало по-тарабарски еще и как мямлях, казах, глаголах, разорях, примечах, вставлях, выводах, трепах, реках, молотах. Юлий заметил и такую особенность, что различия между сходными словами заключались иногда, не в оттенках смысла, а скорее во времени употребления. Утром Новотор предпочитал одно, вечером другое, а потом целую неделю подряд он не баянах, а разорях. Спросонья Новотор бывало мямлях, а вечером у жаркого очага любил он витийвах. Кстати, само слово вечер значило меркат – нетрудно запомнить. Легко укладывались в памяти такие слова, как дверь – походуля, нитка – тягла. Чуть хуже было с таким, как голова – кочева. И уж совсем ни к селу ни к городу звучали глаза – рербухи, сундук – присперник. Однако, Юлий, ничем больше уже не смущаясь, жадно учился. Он был счастлив самой возможностью говорить – баянах. Говорить, делиться мыслями, слушать, писать, – потому что они учили также и тарабарскую грамоту, имевшую наряду с обилием исключений некоторые свои правила.
Новотор, который привез с собой изрядное количество рукописных трудов по тарабарским отраслям знания, неистово работал над составлением толкового словаря тарабарского языка. Отвлекаясь только для разговоров с учеником, он занимался словарем по двенадцать-шестнадцать часов в сутки и, кажется, совсем не спал: ложился за полночь и вставал до рассвета. Иногда Юлий примечал, как учитель, не отрываясь от дела, постанывал и морщился, хватался за живот, терзаясь неведомыми болями, но никогда не жаловался, да и сам, кажется, не вспоминал свои болячки, пока не прихватит. Когда же становилось невмоготу, выскакивал в сени и совал голову в бадью с холодной колодезной водой.
Исступленные занятия тарабарщиной не оставляли доке Новотору досуга для посторонних мыслей и чувств, потому невозможно было понять, как относится он к своему ученику вне пределов тарабарской действительности. Но Юлий не усугублялся на мелочах, он обладал драгоценной для человеческого общежития способностью ощущать благодарность. Благодарное восхищение Юлия вызывала самая эта граничащая с помешательством работоспособность. Крохи внимания, которые Новотор уделял ученику между затяжными припадками ученых изысканий, волновали Юлия, вызывая отклик в истомленном сердце. Вдвоем и только вдвоем, всегда вдвоем, отрезанные от Большой Земли болотами и лесами, духотой испарений, тучами комаров, затяжными дождями и первыми морозами, влекущими за собой метели… дождями, топями и жарой – долгими месяцами и годами, эти двое, старик и юноша, не уставали друг от друга. Кажется, эти двое, равные своей наивностью, вообще не догадывались, что такое взаимная нетерпимость. Старик и юноша были надежно защищены от себялюбия, которое делает тесные человеческие отношения невыносимыми, один защищен исступлением ума, другой – свежестью чувств.
* * *
Дерзкий замысел по-товарищески посетить странствующего волшебника Миху Луня, который только-только успел известить горожан о своем прибытии, зародился в начитанной голове Поплевы под влиянием старых летописей, неоднократно отмечавших вольные нравы чародеев прошлого. Не возражала и Золотинка, тоже знакомая с летописями. Правда, согласие девушки не разрешило заново возникших сомнений Поплевы, он заговорил громко и сбивчиво, собираясь в город, долго искал башмаки и шляпу – предметы, без которых как-никак поездка не могла состояться. Тучка, тот вовсе оробел и наотрез отказался срамиться перед заезжим человеком, однако самым добросовестным образом помогал в поисках.
Поплева и Золотинка, приподнятые и растревоженные, но влюбленные друг в друга больше обычного, взяли маленькую лодку под шпринтовым парусным вооружением и отчалили.
Озабоченные сухопутными соображениями, они не подумали о самых простых вещах. На взморье уменьшили парус, но крутая волна и порывистый ветер трепали валкое без достаточного груза суденышко. Пришлось Золотинке подобрать подол и сесть за руль, а Поплева в полном наряде: в смазных сапогах, потертой бархатной куртке и при шляпе должен был улечься на дно лодки вместо балласта – бревно бревном.
Лежа он продолжал разглагольствовать, и когда лодка едва не черпала воду, кренилась, обнажая борт с опущенным боковым килем, приподнимал голову, озабоченно поводя глазами. В этот пугающий миг Золотинка, совершенно согласная с Поплевой, что посещение странствующего товарища есть не столько даже право, сколько – о чем разговор! – исполнение простейших приличий, обязательных для всякого порядочного волшебника вне зависимости от степени его искусства и живого опыта, – зачем чиниться! – добрая воля важна, наличие которой, в сущности, непременное условие самого ремесла, – так вот, совершенно согласная с Поплевой, Золотинка в этот отчаянный миг, запнувшись на полуслове, выправляла лодку почти бессознательным толчком руля.
Накал разговора, позволявший Поплеве и Золотинке пренебрегать опасностью, а также в какой-то мере и мореходное искусство девушки уберегли их на этот раз от крушения: через полчаса лодка вошла в заштиленную гавань Колобжега.
Несмотря на ветер, было довольно солнечно, а на укромных улочках Колобжега так и жарко, Золотинка с Поплевой скоро обсохли. Время шло к полудню, окруженная со всех сторон разновысокими домами, заставленная повозками и лавками Торговая площадь обыденно гудела. Но и в этой всепоглощающей толчее различалось отдельное столпотворение в северном конце площади, где входила в нее Китовая улица. Здесь, на углу, в особняке белого камня с красными кирпичными простенками поселился волшебник.
Еще издали Золотинка обратила внимание, что окна третьего этажа задернуты шторами; на нижних этажах ставни. Среди скопления зевак на каменной мостовой стоял гроб без крышки и в нем вытянулось узко сведенными ногами тело; синих, задушенных оттенков лицо с провалившимися на зубы щеками… какая-то растянутая шея. Небрежно причесанная вдова в заношенном платье и башмаках с истонченными на нет подошвами, стояла возле гроба, бессильно уронив руки. И тут же жались дети: трое малышей, мальчики и девочка в одинаковых рубашонках без штанов. Дети не плакали, а пугливо озирались по сторонам.
По видимости, все тут: и зеваки, и просители, вдова и ее дети, покойник – все ожидали волшебника.
Внушительное его жилище было отмечено броским белым листом на воротах, запиравших проезд в первом этаже дома (рядом, за резным каменным столбом имелась и дверь с таким же полукруглым верхом, как у ворот, и тоже запертая). Приколоченный гвоздями лист извещал грамотеев, что в доме суконщика Зыкуна на Торговой площади поселился странствующий волшебник досточтимый Миха Лунь и его ученик Кудай.
Ниже выведенного красными буквами объявления следовал список вида на волшебство, законным порядком полученного досточтимым Михой Лунем в управлении столичной Казенной палаты. После непременного вступления, которое содержало полные титулы великого государя и государыни, сообщалось, что «означенный мещанин Миха Лунь в силу вышеизложенного повеления и за уплатой причитающихся казне пошлин в сумме двадцати двух червонцев имеет неоспоримое право и вытекающее из этого права преимущество волхвовать всеми видами разрешенного волшебства». А именно (следовал исчерпывающий перечень): прояснять и обнародовать события прошлого (не подлежит прояснению прошлое венценосных особ и высших должностных лиц государства); предсказывать будущее (исключая будущее венценосных особ и высших должностных лиц); находить украденное, равно как похищенное и потерянное, утраченное по неопределенным причинам имущество; воскрешать мертвых (разрешение не распространяется на останки венценосных особ и высших должностных лиц, а также мертвые тела казненных по приговору суда или бессудному повелению венценосных особ и высших должностных лиц); излечивать больных и немощных; восстанавливать супружескую любовь (исключая любовь венценосных особ и высших должностных лиц); приостанавливать и совершенно прекращать стихийные бедствия: бури, затяжные дожди, засухи, наводнения, грады, пожары, землетрясения, извержения огнедышащих гор, нападения саранчи, моровые поветрия; изгонять крыс, блох, клопов, мух и ядовитых змей. На этом перечень разрешенных видов волшебства внезапно и без объяснений обрывался, и следовало перечисление тяжелых телесных наказаний (некоторые из которых подозрительно смахивали на заурядную смертную казнь), которым «означенный мещанин Миха Лунь будет подвергнут немедленно по установлению в судебном порядке незаконного или вредоносного волшебства».
Последовательно изучив бумагу от первого упоминания о доме суконщика Зыкуна до места печати внизу, Поплева кашлянул, погладил указательным пальцем по щеке – таким бреющим движением, и постучал.
Сплоченные из толстых, выбеленных солнцем досок и намертво заклиненные ворота едва отозвались. На помощь кинулись добровольцы из толпившихся вокруг зевак и тотчас подняли бестолковый ребяческий гам. А потом, полагая, очевидно, что ответственность за всю эту бузу падет на чужую голову, кто-то притащил тяжеленный булыжник. Тяжкие стонущие удары должны были пронизывать особняк до самой крыши, но в темных окнах не шевельнулась ни одна занавеска, не дрогнул ставень.
– Стучи не стучи, птички улетели! – с усмешкой толковали в толпе. Очевидцы или просто осведомленные люди, которые собственными ушами слышали тех, кто слышал очевидцев, дополняя друг друга существенными подробностями, объяснили Поплеве, что волшебник в обществе тощего, похожего на облезлого кота ученика глубокой ночью вылетел в облаке сажи и тусклых искр из трубы, поднялся к тучам и до сих пор не спустился. Если судить по тому, что печь не топится.
Праздная толпа едва ли не вся уже перетекла к входу и здесь гомонила, забросив занимавший ее прежде гроб. Поплева дернул себя за ухо и, не вступая в обсуждение подробностей, отошел от двери.
– Простите, сударыня… – молвил он, истово прижимая к груди шляпу. – Позвольте мне… Примите соболезнования. Глубокие соболезнования. – Вдова вскинула покрасневшие глаза. – По-видимому, ваш муж? – продолжал Поплева, комкая шляпу. – А это детки? Такие маленькие?
Быстро обмахнув кончиком пальца покрасневший нос – словно он нуждался в предварительной чистке, вдова всхлипнула и глухо, грудью зарыдала; рыхлое, воспаленное лицо ее исказилось. Чуть погодя, подергивая друг друга за руки, начали всхлипывать и дети. Поплева нахлобучил шляпу на место, тут же ее сдернул и повторно поклонился, как бы удваивая тем самым сочувствие и степень соболезнования.
– Простите, сударыня, – продолжал он, однако, с непреклонностью, – разумеется… я понимаю, это малое утешение… Могу сказать только, напрасно вы здесь стоите. Воскресить вашего мужа невозможно.
– А дети? – крикливо возразила вдова. – Куда я дену детей? Вот вы как? Пусть тогда заколотят и детей! Положите их в гроб! – вдова выбросила в указующем жесте руку – малыши дружно взвыли.
Народ негодующе зашумел, так что Поплева не знал, кому отвечать, сразу же оказавшись в кругу обличителей.
– Зачем тогда пишут, а? – наседал на него самоуверенный мужчина в узорчатом, как оконная решетка, жилете. – Зачем же тогда они все это пишут? Зачем писать, а? Вот, то-то и оно!
– Ты здесь не стой!… ты уходи! Уходи, говорю… – гугниво бубнил пьяненький мужичок из базарных крючников и легонько подталкивал Поплеву в плечо, намекая, что толкнет и сильней, когда возникнет в том надобность.
Золотинка потянула Поплеву прочь от гроба, умоляя его не возражать, и принималась тянуть всякий раз, когда он пытался остановиться, чтобы вступить в разговор по существу. Увести себя вовсе Поплева не дал, а задержался опять у входа в особняк.
– Стучи громче! Головой стукни! – преследовала его враждебная, мстительная в оскорбленных чувствах толпа.
Стучать, однако, не пришлось. Нахмуренный, ожесточившийся Поплева, не отвечая обидчикам, глядел на дверь в задумчивом самоуглублении, которое само по себе представляло вызов непристойному поведению толпы, когда грянул засов. К общему переполоху, не тронувшему только Поплеву, на крылечко из двух стершихся ступенек вышел волшебник.
Без сомнения волшебник. Миха Лунь.
Дородный осанистый муж; величественный рост не мешал ему держаться необыкновенно прямо, без малейшего поползновения ссутулиться и тем самым малодушно умалить присущие ему от природы размеры. Округлое крепенькое брюшко, вызывающее в памяти придорожный валун, удерживалось в равновесии широко расправленными плечами и откинутой головой. Высокий лоб естественно переходил в покатую, как поднимающаяся гора, лысину. Встрепанные остатки волос за ушами торчали по бокам этой сияющей на солнце вершины наподобие коротких тупых рожек.
Волшебник зевнул, прищуриваясь на свет, повел высоким, поверх голов взглядом. Казалось, он был один в этой довольно-таки приевшейся ему пустыне – отшельник вышел на край утеса и зевнул, озирая все те же горные вершины, сверкающие снега, водопады, громыхающие в небе колесницы и неровный полет неумело махающего крыльями змея… Змей, огнедышащие горы, небесные колесницы, луна и звезды, и земная твердь, осиянная сине-зелеными лучами ночного светила – все это было искуснейшим образом выткано на просторном шелковом халате волшебника с падающими до земли рукавами, в необъятных раструбах которых огненным зевом горела и переливалась багровая подкладка. Увитая серебряными нитями веревка перерезала лиловое царство ночи где-то пониже выдающейся части брюшка. Босые ноги в меховых шлепанцах и обнаженные волосатые лодыжки свидетельствовали, что волшебник настроен по-домашнему. Рассеянный взор его снизошел до людей и, наконец, осенил Поплеву.
– Ну?! – прогремел раскатистый, приноровленный к горним просторам голос. – Выходит, это вы тут шумели. И что за обычай шуметь? Вот ведь заснул, кажется, – полдень!
Толпа благоговейно внимала. Поплева, обнаружив, что комкает в руках шляпу и даже просительно прижимает ее к груди, водрузил шляпу на место и сказал с восхитившим Золотинку самообладанием:
– Простите, товарищ. Вероятно, не вовремя. Я здешний волшебник… любитель. Поплева. Так меня назвали родители – Поплева. Это мое имя. Вряд ли оно вам известно… Впрочем, готов заглянуть к вам в любое другое удобное для вас время.
– Что же, и вид на волшебство имеется? – спросил волшебник, несколько поумерив природное громыхание голоса.
– Не имеется, – отвечал Поплева довольно сдержанно. Что было вызвано, может быть, тем, что волшебник по-прежнему стоял на две ступеньки выше и, пользуясь преимуществом, скатывал свои слова, как с горы. – Вида на волшебство не имею. Волшебством не пользую. Похвастаться нечем: познания мои и ограничены и шатки.
– А… – великодушно протянул волшебник. – «Хроника двенадцати врат»?
– Не расстаюсь с этой книгой и сейчас, – с достоинством отвечал Поплева.
– Умная книга! Возвышенная! Питомник разума! – сказал Миха Лунь, отмечая свои утверждения восклицательным указанием пальцам. – Все мы вышли из «Хроники двенадцати врат». Дайте руку, товарищ.
Поплева, как ни был он строг и скромен, вспыхнул от удовольствия. С немым изумлением наблюдала толпа знаменательное рукопожатие – сверху вниз. Однако, Поплева и тут не изменил себе: все еще удерживая широкую ладонь Михи Луня, красный от смущения, он продолжал со всей возможной непреклонностью:
– Только вот, товарищ, какая штука… короче, я удивлен: воскрешение мертвых. Позвольте заметить, наука волхвования не имеет достоверных свидетельств, что воскрешение вообще возможно.
– Наука волхвования, – живо громыхнул с крыльца волшебник Миха Лунь, – отличается от всякой другой тем, что общие ее правила и законы своеобразно, а зачастую непредугаданно – непредугаданно! – преломляются в личности волшебника.
– Бесспорно! – поспешил согласиться Поплева.
– Высокий душой волшебник не запнется там, где нищего духом ожидает крушение. Ибо возвышенный дух и сам по себе великая преобразующая сила!
– Да, конечно, – вставил Поплева, но Миха Лунь не позволил себя перебить.
– Духовными упражнениями воспитать в себе эту преобразующую силу, – наставительно продолжал он, – это и есть задача всякого подлинного мастера…
– Разумеется.
– …А впрочем, товарищ, конечно же, вы правы. Пойдемте, пожалуй, глянем.
Миха Лунь ступил на мостовую, свойски подхватил Поплеву под руку и повел его между расступившимися людьми к мертвому телу. Вдова, подавшись навстречу, заголосила, но Миха остановил ее одним предостерегающим изгибом брови и, подвернув полы халата, опустился на корточки. Опершись о боковину гроба, он склонился над посинелым лицом покойника. Шушуканье вокруг прекратилось, очумело таращили глаза малыши. Сама тишина исполнилась напряжением, способным творить чудо. Казалось, вот-вот под чародейным взглядом волшебника шевельнутся провалившиеся губы, мучительным ознобом всколеблет окоченевшее тело, оно забьется в попытке разогнать заледеневшую кровь, покойник скрипнет зубами, скрючатся высохшие пальцы – и дрогнут веки.
– Совершенно мертв! – молвил Миха Лунь. Толпа перевела дух. – Мертв! – повторил Миха с глубочайшим убеждением и немного погодя начал вставать.
Но и сейчас еще толпа чего-то ждала. Перекрутив сцепленные пясти так, что торчащие порознь пальцы напоминали некое переломанное колючее существо, вдова ждала. Страдающий взор ее, смешение противоречивых чувств, неотступно преследовал волшебника.
– Ничего не скажу вам, уважаемая, ничего! – пророкотал Миха. – Не рассчитывайте, рассчитывать не нужно. Ничего не скажу. Мой здешний товарищ э… Плевака…
– Поплева, – вынужден был подсказать тот.
– Высокочтимый товарищ Поплева утверждает, что воскрешение невозможно. Примите это во внимание. Боюсь, мне пришлось бы совершить чудо, для того чтобы опровергнуть мнение товарища.
– Да-да… Совершите! – быстро сказала вдова. – Я согласна. Совершите это! Все, что нужно! Делайте, что хотите, я согласна.
– Вот так вот. Вот так вот, уважаемая! – глубокомысленно ответствовал Миха Лунь. И столько в этом барственном, неколебимо самоуверенном голосе было значительности, полной какого-то ускользающего смысла, что каждый мог извлечь из нескольких полнозвучных слов волшебника все, что считал уместным. – Пойдемте, товарищ, завтракать. По мне так пора завтракать!
Откровенно обескураженный, Поплева, однако, согласился, чтобы не затягивать лишними разговорами и без того неловкого положения, в которое Миха Лунь поставил всех прихотливым переходом от гроба к завтраку. Поплева позволил себя увлечь, а Золотинка, оставленная без присмотра, метнулась к застывшей в тупом изумлении вдове и с непосредственностью впечатлительного человека схватила ее за руки.
– Простите нас! – быстро сказала Золотинка. – Простите!
Болезненно моргая покрасневшими веками, вдова сопротивлялась; не чая добраться до смысла горячечных Золотинкиных извинений, она освобождалась от чужих рук все яростней и вот уже с гримасой боли толкнула девушку.
Вмешательство Золотинки заставило волшебника остановиться; не ускользнул от его внимания встревоженный взгляд Поплевы:
– Ваша дочь, товарищ?
Отринутая вдовой, Золотинка споткнулась о гроб.
– Подойди сюда, детка, – воскликнул Миха Лунь. Небрежным мановением руки он переменил действо и сделал событием Золотинку – вдова и покойник, все что малую долю часа назад занимало возбужденные умы, вялые синюшные тона, столь дорогие для жаждущих впечатлений душ, все это поблекло перед живыми глазами Золотинки, перед смятением золотых волос и лиловым платьем.
– Прелюбопытнейшая… да, занятно, – откинув голову, отчего казался еще выше и величественнее, сощурившись, бормотал волшебник. Отлогие склоны залысин поблескивали на солнце, по обеим сторонам лысины встали уцелевшие клочья растительности.
– А знаете что, товарищ! – встрепенулся он вдруг и громыхнул с божественным бесстыдством: – Зачем вам это? Зачем вам эта девица? Простите, милейший, за резкость… А? Чисто по-свойски… Зачем вам? – Он поводил ладонью, как бы навевая дух грядущего к волосатым ноздрям своего большого носа. – А ведь гарью пахнет… пожарищами… Простите, товарищ, что-то тут, да… – Зычный голос волшебника упал, нисколько не теряя, однако, звучности низко перекатывающихся тонов, глаза прикрылись и разошлись толстые, любострастные губы. Он поплыл. Ладья воображения качалась без руля и ветрил… Потом встряхнул голову, отгоняя наваждение, и обратился к Поплеве с игривой живостью: – А что, милейший, отдайте эту юницу мне!
Беспримерное откровение и откровенность волшебника так решительно порывали с обыденным представлением о человеческой мере, что откровение это уже нельзя было назвать наглостью, это было что-то опустошительное. Поплева, и оскорбленный и потерянный, молчал. Объявшая его немота была сродни ужасу.
И прозвучал неожиданно звонкий, рванувшийся голос Золотинки:
– Простите, сударь! – сказала она с налета. – Я слышала, что у воспитанных людей не принято называть друг друга милейший. Что это еще за милейший? Позвольте напомнить, что моего отца зовут Поплева – честное имя! Вы можете называть его товарищ, можете сударь – как угодно.
Если бы Золотинка заговорила на тарабарском языке, ошарашенная ее дерзким негодованием толпа поняла бы, наверное, не больше. Но волшебник, имевший, по видимости, известное представление о тарабарских языках, понял. А остальное домыслил.
– Ого! – только и произнес он да выпятил губы, как неробкий человек, получивший нежданно-негаданно позабавивший его отпор.
– Верните детям отца! – раздался кликушеский выкрик, но мало кто сообразил, о каком отце идет речь. Да и Золотинка так храбро размахнулась, что не сохранила устойчивость, от волнения в крови она плохо разумела, что происходит и почему бухтит вдова. Все было, как в чаду.
Улыбаясь тоненькими, словно нарисованными иглой морщинками, явился старообразный молодой человек и с величайшими предосторожностями, будто имел дело с драгоценным, но слегка надтреснутым сосудом, принял Золотинку под локоток, увлекая ее к дому. Она не сопротивлялась и правильно делала: впереди следовала другая пара – Поплева и Миха, они мило разговаривали, оглядываясь на молодежь. Рука старообразного молодого человека подрагивала, и походка у него обок с Золотинкой была неровная, дерганая, словно он никак не мог попасть в шаг.
Прежде, чем закрылась входная дверь и стало темно, Золотинка успела охватить взглядом очертания тесных сеней и лестницу по правую руку. Она не решилась довериться беглому впечатлению и в полумраке остановилась. Скоро на уровне поднятой свечи затеплился желтый свет, озаривший пальцы и обнаженное предплечье волшебника под опавшим рукавом. Сам собой светился самоцвет перстня.
– Сие есть не волшебство, – назидательно заметил Миха Лунь, – а предмет волшебству, как солнце есть предмет свету.
– Да, солнце! – повторила Золотинка и зачем-то хихикнула. Хотелось смеяться.
Поплева припомнил что-то о самозаряжающихся волшебных камнях, которые описал Ощера Вага; хозяин покровительственно его выслушал и показал дорогу наверх, но Поплева продолжал говорить и на лестнице, где нужно было оборачиваться к собеседнику. За хозяином двинулась Золотинка, уклонившись от обременительных услуг старообразного молодого человека.
Перед поворотом налево Золотинка ступила в мягко стекающие пряди волокнистого тумана, который призрачно светился, отчего лиловый подол платья всколыхнулся сумеречными переливами. Дальше больше – распадающийся туман, сползая по ступеням, лизал ноги и верхняя площадка лестницы, представлявшая собой закуток с грязно белеющими стенами и кадкой в углу, залита была сплошь – Золотинка ахнула.
Через открытую настежь дверь горницы плескалось сияющее море. И хотя темно-красные в цветочек стены замыкали море со всех сторон, пологая волна не теряла размаха: выкатываясь от посудного поставца с того края горницы, выливаясь с его открытых заставленных оловянными тарелками полок, волна катилась к двери и здесь, нисколько не стесненная узостью, распадалась в тумане, светящиеся клочья которого вздымались Золотинке по пояс. По темному сложенному скрещенными балками потолку бежали, ломаясь и сплетаясь, светлые солнечные жгуты отраженного волнами сияния. Но напрасно было бы искать самое светило и небо – ничего, кроме моря, изумрудного его клочка, заключенного в четыре стены, как в клетку.
Наглухо закрытые ставнями окна пропускали плоские полосы света, но это было совсем другое солнце – уличное, и оно, как можно было понять, находилось в непримиримых отношениях с тем таинственным, невидимым светилом, которое зажигало волшебные волны. Там, где проникший с улицы луч пронзал колеблющуюся поверхность моря, он разъедал ее начисто, словно растворял. В бегущей волне скользила неподвижная прореха.
Посреди комнаты плавал накрытый к завтраку стол и здесь же заливаемые по самую спинку стулья. Нахлынув и спадая, волны, однако, не оставляли следов, и дерево, и ткань скатерти оставались сухими.
– Каково, а? – Миха Лунь тронул Золотинкино плечо.
– О! Да! – часто закивала она, ошеломленная беспричинной радостью. – Чудо! Чудо, что такое!
– Вот я и думал, что должно понравиться, – самодовольно заметил волшебник.
А где же был в это время Поплева, стоял он рядом с ними или замешкал на лестнице, Золотинка не обратила внимания. Но Поплева, несомненно, был, потому что они оказались за столом втроем, а старообразный молодой человек прислуживал, без всплеска расхаживая по волнам.
Кудай. Это и был ученик волшебника, который по свидетельствам очевидцев минувшей ночью покинул дом через трубу дымохода. Высокий очаг в горнице, как Золотинка прикинула, годился для ночных шалостей не хуже любого другого. Сквозь покойное дыхание изумрудной волны, сухо вздымавшейся по закопченным кирпичам, можно было различить размытое пятно тлеющих на дне углей; пронизывая волну, струилась сизая гарь. Трудно, правда, сказать, пролез ли бы в этот очаг Миха Лунь, но ученик его – тут уж очевидцы не слишком много брали на совесть – сумел бы засунуться в любую щель.
Тесная одежда темных тонов безжалостно выставляли на показ хилые Кудаевы стати. Казалось, ученик волшебника заранее приготовился ко всякому неудобству и тесноте, для чего свел вперед тщедушные плечи; и дыхание у него было зажатое, стесненное, словно Кудайка мучился, постоянно куда-то протискиваясь. Справедливость требовала, однако, отметить, что черты увядшего лица можно было признать приятными. В женственном облике Кудая доброжелательный взгляд обнаруживал особую утонченность, какую и следовало, вероятно, предполагать в ученике чародея. А мелкие несообразности?… Надо же было иметь в виду освещение. Зыбкий зеленоватый свет, исходивший от колышущей волны, расквасил нос молодого человека багровой каплей, проступили старческие прожилки. Щеки Кудая в близком соседстве с морочной волной представлялись рыхлыми и дряблыми, словно бы кожа набрякла и сморщилась; красноватые тени легли на веки и глаза. Иногда Золотинка видела эти пугающие изменения совершенно явственно, иногда неестественная краснота оставляла нос и равномерно разливалась по щекам, обращаясь в приятный румянец.
– Бочонок портавара, нынче ночью мне доставили его из Мессалоники. Знатное винцо. За государевым столом этот портавар будут подавать недели через две. – Среди оживленного разговора с Поплевой Миха Лунь не упустил и маленькое Золотинкино затруднение: с некоторой опаской она держала на весу стакан вина.
Девушка не призналась, что никогда ничего, кроме чистой воды, не пила, а покраснела.
– Из Мессалоники? Ночью? – сказала она с удивившей ее саму небрежностью – какой-то противной и… лживой.
– Я велю отослать бочонок вам на дом.
– Признаться портавар нам не по карману, – с неуверенной улыбкой возразил Поплева.
– За морем телушка полушка, да червонец перевоз, – тонко усмехнулся Миха. – Я, собственно, имел в виду товарищескую любезность, не более того. Но если настаиваете на оплате, на полушке и сойдемся. Большего оно не стоит – в Мессалонике.