444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Пикуль » Пером и шпагой » Текст книги (страница 12)
Пером и шпагой
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:19

Текст книги "Пером и шпагой"


Автор книги: Валентин Пикуль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Гром скоро грянет

– Да что он, с ума сошел? – кричала Елизавета. – Я гоню его из дому моего, а он не уходит… Бесстыдник какой!

Эта брань относилась к Вильямсу. Все рушилось в блестящей карьере виднейшего дипломата Европы, и страшно было возвращаться в Лондон, где его ждал гнев и без того злобного Питта-старшего. Усиленно интригуя, великобританское посольство в России уже агонизировало. Выброшенный из театра, Вильямс решил доиграть свою роль в балагане.

Постонав для видимости, объявил, что повинуется.

– Поеду через Финляндию и Швецию, – сказал он.

Но через несколько дней вернулся обратно.

– Бури в Ботническом заливе, – оправдывался посол, – закрыли мне путь на родину… К тому же я болен!

Его снова выпроводили из Петербурга. На этот раз он покатил через Курляндию, надеясь по дороге кое-что высмотреть для Фридриха, но скоро его опять увидели на брегах Невы.

– Геморрой, – говорил Вильямс, – мешает мне ехать в карете.

Бестужев скрылся в деревню, носа не показывая. Великая княгиня, в ожидании ребенка, затаилась. Но, рискуя головой, Екатерина все же умудрилась переслать Вильямсу свое последнее дружеское письмо… Вот что она писала этому провокатору и шпиону в обличье дипломата:

«Никогда не забуду, чем я вам обязана… Воспользуюсь всеми случаями, чтобы привести Россию к тому, в чем я признаю ее истинный интерес… Я научусь практиковать чувства, на них обосную я свою славу и докажу королю, вашему государю, прочность этих моих чувств… Будьте уверены, что я ничего на свете так не желаю, как увидеть вас снова в Петербурге, но – торжествующим!»

Вильямса насильно выдворили из столицы в Кронштадт.

– Болен или здоров, – рассудила Елизавета, – но, чуть ветерок дунет, сразу его на корабль, и – плыви, родимый!

Сидя на Котлине, с тоскою взирал Вильямс на ораниенбаумские сады и умолял Елизавету, чтобы позволила ему хоть на час вернуться в Петербург, ибо опять у него… «кружится голова».[12]12
  Некоторые историки находят, что в этот период Вильямс был нездоров психически, – этим они объясняют его поведение.


[Закрыть]

Но сильный штормовой ветер задул среди ночи, на всех парусах подхватил Вильямса – и понес навстречу гибели.

Так закончился этот удивительный дрейф англо‑русского союза: якоря не выдержали, и корабль било о камни. Униженный и жалкий, Вильямс обивал пороги владык Сити, выставляя перед ними свой главный козырь:

– Вот письмо великой княгини Екатерины… Из него видно, что я сделал все возможное! Я был ее другом, и не моя вина… О, если б умерла Елизавета, то, смею вас уверить, я был бы сейчас в России гораздо выше канцлера Бестужева!

Вильямсу было не суждено дожить до полного триумфа своих учеников – когда Екатерина стала русской императрицей, а его скромный секретарь Понятовский – королем Польши.

В отчаянии, забив в пистолет пулю, Вильямс приставил его к виску, и одинокий выстрел расколол утреннюю тишину старинного родового замка. Англия этого выстрела почти не услышала.

Великое королевство не любило вспоминать о своем позоре.

Англичанам принято считать, что лучшие дипломаты мира – это британские дипломаты.

* * *

Теперь, с удалением Вильямса, Лопиталь остался в Петербурге без соперников в политике.

– Удивительное трио разыграно в Ораниенбауме, – рассуждал Лопиталь на досуге. – Трио из негодяя, сумасшедшего и фата… Правда, Вильямса не стало, и трио обернулось для нас дуэтом. Но скоро, очевидно, мы услышим соло.

Лопиталь вскоре заметил: Екатерина предпочитает носить широкие одежды, чтобы плоды любви с Понятовским не слишком-то выпирали наружу.

Маркиз очень удивился бы, узнай он только, что писала о нем Екатерина: «Я испытываю предельное отвращение к Лопиталю, он не нравится мне чрезвычайно, потому что он – француз, а это для меня хуже собаки!..» Но сейчас Екатерину тревожили только беременность и все осложнения при дворе, связанные с приплодом дому Романовых.

Елизавета Петровна так говорила Шувалову:

– Этот «партизан» приплод нам оставил… Пусть окотится, как-нибудь прокормим! Сейчас ребенок мне нужен: выродка этого, чтобы альянс политический с Францией окрепнул, попрошу Людовикуса крестить. Чай, мы с Версалем теперь не чужие…

Впрочем, Бестужев недреманно стоял на страже «молодого двора», и Понятовский пока пребывал в безопасности. Канцлера же сейчас занимала ситуация: «Ежели императрица умрет, то как удобнее захватить власть?»

Екатерина усиленно интриговала:

– Должна решить сила, а Шуваловы, сам ведаешь, тридцать тыщ солдат при себе держат. Тебе же головы не сносить в любом случае. Супруг мой тебя не жалует, что ты над Пруссией усмешки строил… Быть тебе без меня в наветах опасных!

– Апраксин-то в дружках со мною, – практически мыслил Бестужев. – Надо будет, так всю армию из Пруссии обратно вызволим и обсервацию Шуваловых разобьем здесь же – на площадях и улицах Петербурга, крови не убоясь…

В случае удачного переворота канцлер желал оставаться главой государства, подчиняя себе сразу три коллегии: иностранную, военную и адмиралтейскую. Быть почти царем – вот куда метил канцлер… А пока, чтобы успокоить подозрения, он решил закатить банкет для французского посольства.

С утра от русского Тампля отошла щегольская эскадра галер и гондол с гударями и балалаечниками. Из зелени садов, за стрелками Невы, открывались дивные усадьбы вельмож, карусели, китайские киоски, танцевальные павильоны и воздушные театры.

Сам канцлер загодя, нацепив фартук, изготовил в своей загадочной аптеке вино по собственным рецептам. Назвав его почему-то «котильоном», Бестужев намешал в этот вермут всякой дряни покрепче, которая должна была свалить с ног любого дипломата.

Осмотрев праздничные столы, расставленные под открытым небом, Бестужев наказал слугам:

– Откройте мой остров для черни! Не отталкивайте лодок и плотов от берега, кто бы ни приплыл. Пусть даже мужик! Даже чухонка с Охты! Никого не изгонять… И чтобы солдат поболее!

Он подарил Лопиталю табакерку, которой одаривал любого посла, – с видами своих каменноостровских дач. Но предерзкий «котильон», заваренный для недругов, подействовал и на самого изобретателя: Бестужев сильно охмелел, нарыв злобы его прорвало. Он бросил гостей и ушел допивать к солдатам, гулявшим по берегу. Этой содружеской пьянкой канцлер хотел привлечь гарнизон Петербурга на свою сторону, если решительный час переворота наступит.

На обратном пути с острова в город канцлер мрачно молчал, сидя на корме галеры, и трещала только его жена, Альма Беттингер. Французы невольно почувствовали, что над Петербургом уже нависла какая-то мрачная туча и гром скоро грянет.

Всем поневоле было страшно…

Вечером 18 августа маркиз Лопиталь сказал свите:

– Закрывайте на ночь плотнее двери. И держите пистолеты поблизости… В этой стране молнии разят среди ясного неба!

Так складывались потаенные дела в Петербурге, когда наконец грянул гром среди ясного неба и всех ослепила нежданная молния.

* * *

Как раз в этот день армия Апраксина проходила густым лесом, возле прусской деревни Гросс-Егерсдорф – узкими, заболоченными гатями. В лесу было влажно, пушки застревали в буреломах, сырел в картузах порох. Наконец войска вышли на узкую равнину, топкую и неровную, поросшую ольхой и ежевикой.

Посмотрев на карту, Апраксин тоненько свистнул:

– Матушки мои, да мы тут в ловушке. Здесь – лес, а подале – Прегель течет… Так негоже! Господа офицерство, пора маневр начинать; тронемся к Алленбургу с опасением…

Ближе к ночи в шатер к Апраксину впихнули страшного человека: был он бос, лицо в лесной паутине, прусский мундир рван, в репьях и тине, пахло от него табаком и сырыми грибами. Этот человек плакал, обнимая колени фельдмаршала.

– Русские… божинька милостивый, не чаял уж своих повидать. Нешто же родные мои? Сколь лет прошло, как запродали меня в гвардию потсдамскую, с тех пор прусскую муку терпел…

Это был перебежчик. Ему дали вина. Он пил и плакал, дергаясь плечами. Потом прояснел – сказал твердо:

– Армия фон Левальда стоит в ружье за лесом. Сорок конных эскадронов Шорлемера да восемь полков гренадерских ударят поутру – костей не соберете! Коли не верите – хучь пытайте: любую муку ради Отечества стерплю, а от своего не отступлюсь. Так и ведайте обо мне… Утром – ждите!

Фермор схватил перебежчика за прусскую косицу, рвал его со стула, топтал коваными ботфортами:

– Я таких знаю: их в Потсдаме нарочито готовят, дабы в сумление противников Фридриха приводить.

– Погоди мужика трепать, – придержал его Апраксин. – А може, он патриот славный и верить ему надобно?

Но патриоту в ошметках прусского мундира не поверили: штаб Апраксина счел, что Левальд умышленно вводит в заблуждение русских, дабы они, напрасно боя здесь выжидая, истомили бы армию в пределах сих, кои лишены фуража и корма.

В неудобной низине, стиснутой Гросс-Егерсдорфским и Норкиттенским лесами, русская армия (в бестолочи кривых и путаных тропинок) стала проделывать чудовищный маневр, широко раскидывая хвосты обозов и артиллерийских парков. В вагенбурге была костоломная давка: передние колеса одной фуры цеплялись за задние колеса другой повозки.

Во мраке ночи, как дятлы, неустанно постукивали топоры: саперы наводили мост через Прегель. Австрийский наблюдатель при ставке Апраксина, фельдмаршал-лейтенант барон Сент-Андре, разъезжал по лагерю через боевые порядки, всем недовольный: здесь не так… тут криво стоят… там слишком ровно!

Проведя всю ночь под ружьем, войска еще продолжали разворот своих флангов, когда вдруг кто-то крикнул:

– Братцы? Гляди-кась… Кудыть его занесло?

Армия приумолкла. На опушку Норкиттенского леса, пронизанную легким туманцем, выехал молоденький прусский трубач. Да столь смело выехал, будто русские ему нипочем! Солнце уже всходило, и все видели, как ярко горят петушиные одежды трубача. Вот он приосанился в седле. Неторопливо продул мундштук. И приставил горн к губам…

До русского лагеря донесся боевой призыв меди:

– Тра-та-рра-ррра-а!

И сразу – без вскрика! – рванулись пруссаки из леса.

Бегом. Со штыками наперевес.

Быстро и напористо они разом опрокинули два полка – Нарвский и 2-й Гренадерский.

Удар пришелся на дивизию генерал-аншефа Василия Абрамовича Лопухина. Пруссаки уже ворвались в обозный вагенбург. Лопухин обнажил шпагу и, вскочив на телегу, дрался люто и яростно, пока его не свалили три прусские пули.

Кто-то из солдат схватил генерал-аншефа за ноги, потащил старика прочь из плена – подальше от позора. Седая голова ветерана билась об кочки болота.

– Честь, – хрипел старый Лопухин, – честь спасайте…

И на запавших губах генерал-аншефа лопались розовые кровавые пузыри.

Так бесславно и гибло началось первое сражение русских в этой великой войне с Фридрихом.

Гросс-Егерсдорф

Официанты еще не успели расставить посуду для завтрака фельдмаршала, когда загремели пушки, и в шатры Великого Могола (эти роскошные палаты из шелка, устланные коврами) ворвался бригадир Матвей Толстой.

– Жрать, что ли, нужда пришла? – заорал он. – Пруссаки уже Егерсдорф прошли… конница ихняя прет через поле!

Апраксин верхом вымахал на холм, где стояла батарея Степана Тютчева; сопровождали фельдмаршала три человека – Фермор, Ливен и Веймарн. Все было так: пруссаки заняли гросс-егерсдорфское поле и уже колотили русских столь крепко, что летели прочь куда голова, а куда шапка! Апраксин тут стал плакать, приговаривая:

– Солдатиков-то моих – ай, ай! – как убивают. Господи, помоги мне, грешному. – И спросил у свиты: – Делать-то мне что?

Фермор на это сказал:

– Маршировать!

Ливен сказал:

– Но придержаться!

Веймарн сказал:

– Конечно!

К ним подошел майор Тютчев – бледный, точный, опасный:

– Ваше превосходительство, уйдите сейчас подалее. Бугор сей – батарейный, а я залфировать ядрами учиняю…

Апраксин вернулся в шатер, который уже рвали шальные пули. Прислонив иконку к ножке походного стола, он отбивал поклоны:

– …от страха нощнаго, и от стрелы, летящия во дни. От вещи, во тьме к нам приходящия!

Ржали испуганные кони, неслась отборная брань, трещали телеги. Под флагом ставки сейчас копилась вся наемная нечисть: Мантейфели, Бисмарки, Бюлловы и Геринги; здесь же крутился и барон Карл Иероним Мюнхгаузен – тот самый, известный враль, о котором написана книга и который сам писал книги…

Перебивая немецкую речь, в нее вплетались слова псалма, который читал фельдмаршал:

– …да не преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши…

Но пока Апраксин бездействовал, войска его – кровоточа под пулями и ядрами – продолжали маневр, разворачиваясь для боя. Мордуя лошадей, вытаскивая из грязи пушки, артиллерия силилась выбиться из путаницы обозов, чтобы занять позицию. Где-то вдали виднелись красные черепицы прусских деревень – Удербален, Даунелькен и Мешулине…

Ганс фон Левальд – строго по плану – бросил войска.

– Это нетрудно, – сказал он своим генералам. – Русские уже растоптаны нашим первым натиском. Вы только разотрите их в грязи, чтобы они сами себя не узнали!

Запели горны, затрещали барабаны – пруссаки дружно обрушились на левый фланг. Здесь русский авангард встретил немцев «новинкой»: широко разъятые, будто пасти бегемотов, жерла секретных шуваловских гаубиц жахнули картечью.

Рыжие прусские драгуны покатились из седел.

– Пусть сомкнут ряды, – велел Левальд, – и повторят!

– Пали! – отозвались русские, и снова заплясали лошади, лягая копытами раненых, волоча в стременах убитых…

Пруссаки откатились под защиту сосен Норкиттенского леса. Батарея майора Тютчева, вся в огне, уже наполовину выбитая, стояла насмерть… Тут прискакал гонец с приказом:

– Пушкам майора Тютчева отходить… с отрядом Фермора!

– Тому не бывать, – отвечал Тютчев. И не ушел. Жаром обдало затылок майору: это сзади дохнула загнанная лошадь. А на лошади – сам генерал Фермор.

– Мерзавец! – наступал он конем на майора. – Сейчас же на передки и – следом за мной… Оставь этот бугор!

Тютчев поднял лицо, искаженное в бесстрашии:

– Прошу передать фельдмаршалу, что исполнять приказа не стану. Утащи я отсель пушки свои – фланг обнажится… Пали, ребята, я в ответе!

Майор Тютчев нарушил присягу, но поступил по совести; сейчас только его батарея (единственная) сдерживала натиск прусской лавины. А ведь по «Регламенту воинскому» следовало Тютчева после боя расстрелять другим в назидание.

– Пали! – кричал Тютчев, весь в дыму и грохоте. – Ежели меня убьют чужие – тогда и свои не расстреляют!

В центре же русского лагеря, насквозь пронизанного пулями, еще продолжалась бестолочь:

– Обозы, обозы вертай за ручей…

– Куда прешься, безлошадный?

– Ярославцы, обедня вам с матерью, не лезь сюды!

– Ай-ай, убили меня… убили…

– Конницу пропусти, конницу!..

– Рязанцы, не напирай…

20 тысяч рекрутов, еще не обстрелянных, и 15 тысяч человек больных – эти 35 тысяч, не принимавшие участия в бое, висли сейчас камнями на шее ветеранов. И надо всем хаосом телег, людских голов, задранных оглобель и пушек верблюды гордо несли свои головы, рассыпая в сумятицу боя презрительные желтые плевки.

Убит еще один генерал – Иван Зыбин (из лужских дворян).

Пал замертво храбрый бригадир Василий Капнист (остался после него сиротой в колыбели сын – будущий поэт России).

Израненные русские войска – с воплями и матерщиной – отступали перед натиском… Они отступили!

* * *

– Через полчаса я буду пировать под шатрами Великого Могола, – сказал фон Левальд. – Принц Голштинский, слава – на кончике вашей шпаги… Вбейте же клин в русское полено и разбросайте щепки по полю!

Принц вскочил на коня и налетел своей конницей на русские ряды «с такой фурией (заявляет очевидец), что и описать невозможно». Принц Голштинский смял казаков и гусар, но… напоролся на 2-й Московский полк. Москвичи так ему поддали, что «с фурией» (которую я тоже не берусь описать) принц турманом полетел обратно.

Фон Левальд увидел его у себя, всего забрызганного кровью.

– Они разбиты! – очумело орал принц, еще весь в горячке боя. – Они разбиты, но почему-то не хотят сложить оружие!

– Я их понимаю, – отвечал Левальд. – Они не хотят сдаваться потому только, что бежать им некуда: ручей Ауксин брода не имеет. Зато мы выкупаем их сразу в Прегеле!

* * *

В шатер к Апраксину, опираясь на саблю, вошел раненый бригадир Племянников:

– Генерал-фельдмаршал! Прикажи выступить резерву и помереть. И мы – помрем. Вторая дивизия повыбита. Стрелять чем не стало!

Апраксин испуганно огляделся.

– Чего стоите? – накинулся вдруг на официантов. – Собирай посуду, вяжи ковры… Да хрусталь-то, хрусталь-то… рази же так его кладут? Ты его салфеточкой оберни, а затем укладывай! Не твое – так, стало быть, и жалеть не надобно?

Племянников пустил всех по матери и, припадая на ногу, снова ушел туда, где отбивались его солдаты. Кто-то схватил его в обнимку. Поцеловал в губы – губами, кислыми от пороха.

Это был друг его и собутыльник – Матвей Толстой.

– Чего ты, Матяша? – спросил Племянников, опечаленный.

– А так, брат… просто так… прощаюсь!

Племянников обнял Толстого.

– Пошли, Матяша, – сказал с ожесточением. – Помрем с тобой как следоваит. Не посуду, а честь спасать надобно…

Издали – через оптику трубы – Левальд видел первую шеренгу русских полков. Она сплошь стояла на коленях, чтобы не мешать вести огонь второй линии. Третья держала ружья на плечах стрелков второй линии. Убитые в первой шеренге с колен ничком совались лицами в землю, на их место тут же (без промедления!) опускался на колени другой из второй линии. Из третьей же солдат замещал того, кто стал ближе к смерти – уже в первой.

Порох кончался. Кое-где резались на багинетах, бились лопатами и обозными оглоблями… Отступать русским действительно было некуда: за ними шумел топкий, полноводный Прегель – славянская река! Русский «медведь», которого так боялся Фридрих, теперь встал на дыбы, затравленно щелкая зубами.

– Осталось пронзить его сердце! – сказал фон Левальд.

Завтрак в шатрах Великого Могола откладывался, и генерал-губернатор Восточной Пруссии развернул на коленях салфетку. Вот и холодная курочка; он разорвал ее пальцами, дернул зубами нежное мясо из сочной лапки.

– Можете посылать гонца в Берлин, – велел Левальд, вкусно обсасывая косточку. – Обрадуйте короля нашей полной победой!

– Казаки! – раздалось рядом. – Атака казаков…

– О, это очень интересно… Казаков я посмотрю…

Фон Левальд аккуратно завернул недоеденную курочку, взял в руки трубу и, по-старчески держась за поясницу, вышел на лужайку, поросшую редколесьем. Отсюда ему хорошо было видно, как, пластаясь по земле, с воем летела русская конница – вся колеблясь рядами, словно густая трава под ветром. Резануло глаза Левальду пестротой халатов, необычными ковровыми красками – это ярким пятном мелькнула калмыцкая вольница. Солнце вдруг померкло на мгновение, и легкая, как дымка, туча быстро прочертила небеса над полянами Гросс-Егерсдорфа.

– Что это такое? – удивился фон Левальд.

Воздух уже наполнился жужжащим пением. Потом застучало вокруг – так, будто палкой провели по частоколу, и адъютант выдернул из сосны длинную калмыцкую стрелу… Левальд обозлился:

– Шорлемер, накажите этих дикарей палашами!

Навстречу казакам, тяжко взрывая копытами землю, рванулись прусские кирасиры в латах. Железным косяком они врубались в румяное зарево битвы, из дыма блестели – четко и неярко – длиннющие тусклые палаши.

– Посылайте гонца в Берлин! – напомнил Левальд, возвращаясь на травку к своей курице. – Исход сражения мне ясен: нет такой силы, чтобы выдержала атаку нашей прекрасной кавалерии…

Казачья лава, настигаемая врагом, панически отхлынула обратно. Вытянулись в полете остромордые степные кони, раздувая ноздри – в крови, в дыму. Никто не догадался в ставке Левальда, что это совсем не бегство казаков, – нет, это был рискованный маневр… Вот знать бы только – чем он завершится?

– Победа! – кричали немцы. – Хох… хох… хох!

Неужели Левальд прав?.. Русская инфантерия расступилась перед казаками. Она словно открывала сейчас широкие ворота, в которые тут же и проскочила казачья лавина. Теперь эти «ворота» надо спешно захлопнуть, чтобы – следом за казаками – не ворвались враги в центр лагеря. Пехота открыла неистовый огонь, но «ворота» затворить не успела… Не успела и не смогла!

Добротная прусская кавалерия, сияя латами, «пошквадронно в наилутчем порядке текла как некая быстрая река» прямо внутрь русского каре. Фронт был прорван, прорван, прорван… Кирасиры рубили подряд всех, кто попадал им под руку.

Замах палаша, возглас:

– Хох!

Вдребезги разлетается череп от темени до затылка.

Но тут подкатила русская артиллерия и…

Фон Левальд вцепился зубами в нежное мясо курицы. К нему подошел адъютант, которого шатало, будто пьяного:

– Задержите гонца в Берлин. Умоляю вас: задержите. Там что-то случилось. Если это русская артиллерия, то нам с нею не тягаться.

Фон Левальд, отложив курицу, снова поспешил на лужайку. Увы, он уже ничего не видел. От множества пудов сгоревшего в бою пороха дым сгустился над гросс-егерсдорфским полем – в тучу! Дышать становилось невозможно. Лица людей посерели, словно их обсыпали золой. Из гущи боя Левальд слышал только густое рычание, будто там, в этом облаке дыма, грызлись невидимые страшные звери (это палили «шуваловские» гаубицы!). Треск стоял в ушах от частой мушкетной и карабинной пальбы.

– Я ничего не вижу, – в нетерпении топал ботфортами Левальд. – Кто мне объяснит, что там случилось?

А случилось вот что.

Атака казаков была обманной, они нарочно завели кирасиров прямо под русскую картечь. Гаубицы шарахнули столь удачно, что целый прусский эскадрон (как раз средний в колонне) тут же полег костьми. Теперь «некая быстрая река» вдруг оказалась разорвана в своем бурном неустрашимом течении. Кирасиры же, которые «уже вскакали в наш фрунт, попали как мышь в западню, и оне все принуждены были погибать наижалостнейшим образом». Блестящая по исполнению прусская атака завершилась трагически для врага: казаки вырубили всех кирасир под корень.

Над русским фронтом взлетали шапки, гремело «ура».

– Кажись, наша брать учала! – всюду радовались русские.

И воспрянули разом. С телег вагенбурга спрыгивали раненые, хватали ружья убитых, спешили в свалку баталии. Полки дивизии убитого Лопухина (Нарвский и 2-й Гренадерский), разбитые пруссаками еще на рассвете, словно воскресли из мертвых. С треском они тоже ломили напролом:

– За Лопухина… сподобь его бог!

– За Степан Абрамыча… упокойника!

– За Русь-матушку!

– Давай, Кирюха, нажимай!

Апшеронцы и бутырцы опустошили свои сумки до дна; шли только на штык. От горящих деревень летели сполохи искр, в шести шагах ты еще видел цель – на седьмом шагу все было черно от гари. Первая линия пруссаков попятилась, а вторая линия четким огнем расстреляла бегущих, приняв их за наступающих русских. Мундир на Левальде, осыпанный искрами, тлел и дымился. Старец задыхался. Курица валялась в траве, затоптанная ногами. Видно, она имела судьбу не быть съеденной в этот грозный день – день 19 августа 1757 года…

* * *

Вдали от гула сражения томилась под ружьем бригада Петра Александровича Румянцева. Пальба и возгласы смерти едва достигали тишины леса, темного и чащобного. Старые солдаты, ветераны еще миниховских походов на крымчака, припадали ухом к земле.

– До виктории, кажись, далече, – делились они с молодыми. – Топочут шибко. Да не по-нашенски. Быд-то – телега татарская…

Люди мучились. Слушая крики кукушек, считали свои дни. Багинеты, примкнутые к ружьям, блестели от росы. Было жутко и непривычно русским людям стоять в чужом неуютном лесу.

– Робяты! – вдруг закричал Румянцев, вскочив на пень. – Заломи шапки покрепче, чтобы в драке не потерялись, да пошли с богом… Эдак-то здесь прождем свое царство небесное!

Он не имел на то ни права, ни приказа. Он даже не знал, что происходит сейчас в разгаре битвы, которая, как кровавое пятно, растеклась на берегах Прегеля. Он знал только один завет «Регламента»: «Товарища – выручай!» Молодой и статный, будущий граф Задунайский бежал впереди солдат, прыгал ловко через завалы дерев, продирался сквозь удушистый можжевельник…

– Быстрей, робяты, да не пужайся! Пока мы живы – нет смерти, а смерть придет – нас уже тогда не будет… Валяй за мною!

Фон Левальд был поражен, когда из самой чащи, опутанные лесной паутиной, словно дьяволы, в молчаливой ярости выросли свежие русские полки.

– Ландкарт! – закричал губернатор Пруссии.

Карту раскинули перед ним на барабане.

– Но лес непроходим, – оторопел Левальд. – Там лошади вязнут в трясине по самое брюхо. Откуда они взялись, проклятые?

Солдаты присели уже на колено. Румянцев рухнул на землю, чтобы его не задели пулей свои же ребята, – и плотный залп над его головой ударил: жах! Над ставкой Левальда деревья отряхнули листву, посыпались посеченные ветки…

– Виват, Россия! – выхватил Румянцев шпагу.

– Вива-ааат… уррра-а!

Склонив штыки, новгородцы с лязгом стали раскидывать прусские резервы. Напрасно Левальд пытался образовать оборону: чуть его войска зацепятся за опушку леса – их оттуда штыком; чуть укрепятся на холме – их снимает оттуда русская артиллерия.

Вот что писал рядовой участник этого сражения:

«Неприятели дрогнули, подались несколько назад, хотели построиться полутче, но наши уже сели им на шею. Прусская храбрость обратилась в трусость… Не прошло и четверти часа, как пруссаки, словно скоты худые, безо всякого порядку и строю побежали…»

Но тут Апраксин – словно его мешком огрели – очнулся.

– Эй, эй! – заволновался он. – Куда прете далее? Велите армии растаг делать. А то как бы хужей не было? Или забыли, с кем дело имеете? Армия Фридриха… с ней шутить неладно. Стой, говорю, не беги далее за немцем… Передохни!

В ставку Апраксина ворвался сияющий Петр Панин.

– Виктория! – возвестил он. – Ей-ей, не прибавлю, если скажу, что такой славной виктории давненько уже не бывало.

Пригнувшись, в шатер вошел венский представитель при русской ставке, барон Сент-Андре, и поздравил фельдмаршала.

– Такой победы, – сказал он, – не только вы, Россия, но и вся Европа едва ли ведала за последние годы! Но удивительная нация эти русские! Почему-то они всегда дают противнику вначале как следует отколотить себя. А потом, уже побитые, они – словно их сбрызнули живою водой! – намертво убивают врага…

Губа Апраксина неряшливо отвисла на сторону.

– У нас издревле вся система такая, – похвастал он, – что за одного битого двух небитых дают… Но… ой ли? Боюсь и думать о виктории нашей! Осторожность нужна, а не строптивость молодецкая. Не нам! Не нам, сирым да убогим россиянам, тягаться с могучим Фридрихом…

И вдруг в его дряблом мозгу блеснула мысль: «Господи, да что же наделали? Кого побили? Ведь в Ораниенбауме великий князь теперь сожрет меня, когда узнает о сей виктории… А сама Екатерина? Ведь я – погиб!»

– Уходить надоть, – заволновался Апраксин. – Эко место треклятое: сыро и дух худой, опасный. Ой-ой, быть беде, чую…

Прусская армия была разгромлена полностью. Победители покрыли поле побоища кострами, варили кашу с салом, искали во тьме раненых; мертвых укладывали ровными рядами – для пересчета. Грузили павшими фуры, и верблюды величаво вытаскивали их по песку на последнюю дорогу. Повсюду – через усталые жерла – додымливали остатки былой ярости брошенные канонирами пушки.

Румянцев, в одной нижней сорочке, босой и радостный, закатав рукава, катил через лагерь бочку с вином. Посреди лагеря он треснул пяткой в днище – запахло хмелем.

– Подходи с кружкой те, кому жить долго осталось!

По лагерю бродил, шатучий от хмеля, майор Степан Тютчев.

– Что же это будет, люди? – вопрошал изумленно. – Чужие меня не убили, так теперича, выходит, свои будут расстреливать?

Румянцев с бокалом ввалился к Апраксину:

– Дозволь перечокаться, Степан Федорыч! Кенигсберг отныне голыми руками бери. Ручку оттедова протяни – и мы в Померании! А оттоль – на Берлин! Хочу пива немецкого пробовать…

Апраксин целовал парня вывернутыми губами:

– За службу тебе спасибочко, Петруша. А только спьяна ты похвальбой мусоришь… Нешто же король Пруссии простит нам свою ретираду? Политиковать надобно. Смотри, как бы не взгрели нас!

* * *

Фридриху доложили о победе русских под Гросс-Егерсдорфом, которая открывала России дорогу прямо на Кенигсберг… Король долго молчал. Потом (очень сосредоточенный) он сказал – почти просветленно:

– Но ведь русские не воспользовались своим успехом? А посему эту битву не считать нашим поражением.

Бесстрашный кавалерист Зейдлиц спросил об Апраксине:

– А что этот старый мешок?

– Барон Мюнхгаузен пишет, что под ним была ранена лошадь.

– Он ее ранил сам, – улыбнулся король.

– Своими шпорами! – загрохотал Зейдлиц.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю