Текст книги "Через тернии – к звездам. Исторические миниатюры"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Намотав на руку железные четки, выкованные из кандалов декабристов, в развевающейся на ветру долгополой рясе, язвительный и громогласный, он всюду вызывал удивление. Его не раз спрашивали: откуда такие странные четки?
– Не скажу! – отвечал Бичурин. – Кузнецы, ковавшие это железо, еще не обрели бессмертия, нужно время, чтобы мои четки стали народной святыней… Боюсь, вы меня не поймете!
Только близкие ему люди знали, что под монашеский клобук Бичурина подвела несчастная любовь к Татьяне Саблуковой, и виновница этой драмы, ныне богатая барыня вдова Корсунская, жила в Петербурге. Никита Яковлевич не забыл своей горькой любви, до самой кончины Татьяны Лаврентьевны он навещал ее, дети и внуки женщины стали для него родными, называя его “дедушкой”. Перед смертью она успела сказать ему:
– Прости меня! Я-то знаю, что по моей вине ты в монахи постригся, а теперь мой последний вздох принимаешь…
Умевший ненавидеть, Бичурин был очень добр. Он терпеть не мог, когда дочь покойной, Софья Александровна Мицикова, наказывала детей, а своих лакеев отсылала в полицию ради их сечения. В таких случаях Никита Яковлевич вступался за крепостных с такой же яростью, как и за детишек:
– Это варварство! В Китае так бы не поступали…
В 1843 году он стал трижды лауреатом Демидовской премии. К деньгам относился равнодушно, никогда не знал, сколько у него в бумажнике. Однажды за партией в преферанс полез расплачиваться, но бумажника при себе не обнаружил. Заподозрили домашнего лакея. Мицикова велела дворнику тащить лакея на двор, драть его нещадно, но лакей в краже не сознался.
– Да что вы делаете! – возмущался Бичурин. – Плевать я хотел на эти премиальные, только оставьте человека в покое…
Через год или два бумажник нашли. Бичурин велел позвать лакея и при всех вручил ему свой бумажник:
– Сколько б там ни было денег, все твои. Бери за свои невинные страдания. Бери, дурак, не отказывайся… Ты ведь, я знаю, драным всегда будешь, а лауреатом – никогда!
В доме Мициковых прижился молодой художник Костя Флавицкий, позже прославленный картиною “Княжна Тараканова”, а тогда он был пропадавший в нищете неудачник. Но Костя осмелился ухаживать за Наденькой Мициковой, которую Бичурин почитал своей “внучкой”, и невзлюбил Флавицкого, называя его “прощелыгой”. Но при этом тайно помогал ему деньгами, оплачивал наем квартиры, даже сам нанял молочника, чтобы тот снабжал Флавицкого молоком… Г-жа Софья Мицикова осуждала его:
– Сумасшедший! Чуть ли не всю Демидовскую премию моему же лакею отдал. С утра лба не перекрестит, сразу за книгу, а в храм Божий на аркане его не затащишь. Зато мечтает в балете побывать, дабы оценить волшебные па Тальони…
Это правда. Никита Яковлевич, в нарушение заветов монашества, театр обожал. Удачно гримируясь, одетый под купца, он ездил в театр любоваться балеринами, слушал в опере лучших итальянских певцов. Но его уже начинала грызть старческая тоска о прошлом, со слезами он поминал Пушкина и Шиллинга; молодежи, окружавшей его, Никита Яковлевич рассказывал забавные случаи из жизни современников – Крылова, Жуковского, Брюллова и Глинки, а в конце рассказа, как правило, он впадал в меланхолию, вытирал слезу:
– Для вас, молодых, все это уже история, а для меня это была жизнь. Умру вскорости и тоже перейду в область преданий… Только вот вспомнят ли обо мне?
Наденька Мицикова просила подарить ей четки.
– Глупая ты девчонка, – отвечал ей Бичурин. – Для тебя это лишь повод потешиться, а для меня это ведь тоже история. Не дам! Подрастешь, и оставлю четки тебе на память…
Между тем Виссарион Белинский, всегда высоко ценивший научные заслуги Бичурина, резко отозвался об описанном им “гражданском и нравственном состоянии” Китая. Белинский был возмущен не только искренне, но и справедливо:
– Это уже ни на что не похоже! Беру книгу Иакинфа и читаю, что в Китае все живут в райском блаженстве, никто из китайцев не ведает взяток и насилий, потом я раскрываю последнюю книгу Николая Греча, где автор глубоко скорбит, что во Франции перестали сечь людишек розгами…
“Книга почтенного отца Иакинфа, – писал Белинский в рецензии, – истинное сокровище для ученых по богатству важных фактов”, а далее разоблачал великодушие Бичурина, который не заметил деспотии цинских богдыханов, закрыл глаза на повальную нищету народа, умолчал о коррупции продажных мандаринов. Я не знаю, с каким чувством отец Иакинф воспринял критику Белинского; в это время он уже начал болеть. Монах жил в загородном доме Мициковых на Выборгской стороне, в зелени сада занимал скромную беседку, крыша которой протекала, с утра до ночи пил чай, продолжая трудиться. Более трех лет он писал историю народов Азии, Сибири и Дальнего Востока.
В 1851 году он был удостоен четвертой Демидовской премии. Почуяв что-то неладное со своим здоровьем, Бичурин подарил свои четки “внучке” Наденьке. Мициковы снимали дачу на станции Мурино, старый монах ходил с деревенскими девками в лес за грибами, собирал ягоды, крестьяне любили его за добрую душу, все кланялись ему, когда он шел по деревне с лукошком опят или сыроежек. Однажды в лесу с ним случилась какая-то загадочная история. Его нашли привязанным к дереву, над ним висели на сучке золотые часы, циферблат которых был украшен 12 апостолами, в бумажнике Иакинфа остались целы 300 рублей.
– Я ведь слышал, когда меня люди в лесу окликали.
– Так чего же вы сами-то не отозвались?
– Нельзя было, – понуро отвечал Бичурин…
После этой истории, тайну которой он унес в могилу, Никита Яковлевич заболел. Пробовал писать, но “почти плача, жаловался, что у него ничего не выходит… И тогда же, вспоминала Наденька, он говорил мне, что у него сделано духовное завещание, в нем он определил, в какие музеи должны быть отправлены после его смерти вывезенные им из Китая древности”.
Но скоро больной старик показался мадам Мициковой лишней обузой, и она, вызвав карету, отправила его в Александро-Невскую лавру, где у Бичурина была своя келья…
Иакинфа все забыли, иногда лишь его навещала Наденька, ставшая к тому времени невестой Моллера. В своих мемуарах она, сама уже старуха, писала, что смотрела на луну и думала о всяком любовном вздоре, “с упоением я вслушивалась в этот вздор, а дедушка был забыт”. После свадьбы она решила навестить его. Ключник с неудовольствием отворил ей двери.
– Напрасно ходите сюда, – сказал монах женщине. – Давно пора отцу Иакинфу предстать перед судом отца небесного…
Монахи старались не допускать родственников до кельи Иакинфа, они придумывали разные причины, чтобы его кончина прошла незаметно для общества. Если святейший синод раньше мстил ему за безбожие и прегрешения в светской жизни, то почему оказались столь жестоки монахи? Кажется, они сами желали ускорить кончину Бичурина, ибо уже началось бессовестное расхищение его пожитков. В один из визитов Моллер застала “дедушку” зябко дрожащим под каким-то нищенским отрепьем. Она знала, что у него никогда не переводились запасы чая, полон сундук мехов, присылаемых друзьями из Кяхты.
Она кинулась к сундуку, чтобы достать шубу, но там было уже пусто, а в шкафу болталась лишь старенькая ряса.
– Холодно… чаю… забыли меня. Все оставили…
Надя велела прислужнику лавры поставить самовар, строго спросила: куда девалась шуба, где все меха?
– Отвезли к меховщику… на хранение… – соврал тот.
Своих часов Надя не имела, обещая мужу не опоздать к обеду, и вспомнила о часах “дедушки” с 12 апостолами. Обыскав всю келью, не нашла их и снова обратилась к келейнику:
– Послушайте, а где же часы отца Иакинфа?
– Мы их сдали в починку, – нагло отвечал тот…
С каждым разом монахи становились грубее, не хотели впускать женщину в обитель, Надя подолгу барабанила в колокол у ворот, чтобы их открыли. “При виде дедушки я невольно содрогнулась. Переменился он ужасно… громко стонал…
– Обижают… не кормят… забыли… не ел…”
Так записано в ее мемуарах. Она с плачем взмолилась:
– Покормите отца Иакинфа, где же ваше милосердие?
Монах-прислужник назидательно ответил:
– Зачем ему пища земная, если ждет его пища небесная?..
Надя Моллер вдруг ощутила зловоние. По грязной рубашке Бичурина ползали отвратные насекомые. “Наволоки на подушках, простыни – все было грязно и воняло. Закрыт он был ситцевым драньем, из которого торчали клочья ваты. Я приподняла одеяло и отшатнулась: по простыни ползали мелкие белые черви, умирающий дедушка лежал в нечистотах”. Так – в смраде, в гноище, среди ползающих червей и насекомых – церковь оставила умирать человека, далекого от святости; четырежды лауреата Демидовской премии, основоположника отечественной синологии, которая уже затмила востоковедение всей Европы…
– Чего здесь ходите? – вдруг обозлился монах. – Уйдите, и незачем смущать покой умирающего старца…
“Он выждал, пока я оделась, вышел со мною и долго шел молча сзади меня, постукивая клюкой монаха по каменному полу коридора обители. Это было в конце апреля, а в начале мая пошли у нас хлопоты о найме дачи…” Среди бытовых хлопот родственники забыли Бичурина, и лишь 13 мая 1853 года в газете “Северная Пчела” вычитали о его смерти.
– Боже мой! Завтра уже хоронят, – сказала мать.
Всей семьей Мициковы и Моллеры поехали на следующее утро в Александро-Невскую лавру, чтобы не опоздать к отпеванию. Но впустивший их в лавру монах сказал, что они опоздали:
– Мы вашего ученого нехристя уже закопали.
– Господи! Да почему не известили о его кончине? Мы единственные его родственники, – сказала г-жа Мицикова.
– У братии монашествующих нет земных родственников, – отвечал привратник. – Есть один отец небесный…
Никита Яковлевич был погребен на старом Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры, и могила его сохранилась. Позже она была отмечена памятником: подле некрополической справки о датах жизни выстроилась колонка китайских иероглифов. Туристы, посетив кладбище, удивляются – откуда здесь взялись иероглифы? Между тем китайские письмена гласили о Бичурине подлинную истину: “ПОСТОЯННО И ПРИЛЕЖНО ТРУДИЛСЯ НАД ИСТОРИЧЕСКИМИ ТРУДАМИ, УВЕКОВЕЧИВШИМИ ЕГО СЛАВУ”.
Разве не странная судьба выпала этому человеку?
Вольтерьянец-безбожник смолоду, а пошел в монахи.
Всю жизнь прожил в окружении умнейших друзей, а умер в забвении одиночества, окруженный врагами и хапугами.
Наконец, оставил после себя целую библиотеку написанных им книг, но до сих пор еще не все они вышли в свет, и рукописи Никиты Яковлевича продолжают печатать уже в наше время. Ожидает публикации и гигантская книжища “Все проникающее зеркало” об истории Китая, составляющая 16 толстых томов.
Да, умел старик поработать… нам бы так!
В 1953 году ученая общественность нашей страны отметила столетие со дня смерти Н. Я. Бичурина, а в 1973 году состоялась особая научная сессия востоковедов СССР, посвященная двухсотлетию со дня рождения Бичурина.
В одном из докладов о нем были приведены его пророческие слова, сказанные Никитой Яковлевичем еще в 1844 году:
“Очень неправо думают те, которые полагают, что западные европейцы давно и далеко опередили нас в образовании, следовательно, нам остается только следовать за ними. Эта мысль ослабляет наши умственные способности… рассудок наш будет представлять в себе отражение только чужих мыслей, часто странных и нередко нелепых”.
Об этом, читатель, не стоило бы забывать.
Русские, мы всегда и всем будем обязаны России, благодарные за все нашим пращурам… На этом и конец!
Бобруйский “мешок”
Я никогда не бывал в Бобруйске, не знаю, какие в нем (и в его окрестностях) здания прошлого сохранились и какие не уцелели: наверное, местные краеведы знают об этом лучше меня, и все-таки я рискну поведать одну историю, связанную с Бобруйском, а если в чем-то и допущу ошибку, я буду благодарен, если знающие люди меня поправят…
Но для начала нам предстоит потревожить один из томов “Петербургского некрополя” – нужна вот эта могила! Действительный статский советник Виктор Никитич Никитин скончался в 1908 году и погребен на Митрофаньевском кладбище. С этим человеком я познакомился еще в молодые годы, приобретя у ленинградских букинистов его книгу “Многострадальные” – из жизни кантонистов николаевской эпохи, которая была издана в 1872 году. Теперь я знаю, что автор, рожденный в бедной еврейской семье, еще ребенком был разлучен с родителями, его крестили в православную веру под фамилией “Никитин” и поставили в строй кантонистов.
Никитина от казарменной муштры спас красивый почерк. Будучи военным писарем, повзрослев и насмотревшись всякого, дурного и доброго, Виктор Никитич решил испытать свои силы в литературе. Чернышевский, с которым он познакомился случайно, вывел его на писательскую стезю. Ныне совсем забытый писатель, В. Н. Никитин создал немало книг, но почти все его книги посвящены тюремному быту и нравам заключенных. Не надо этому удивляться, ибо чиновная карьера писателя складывалась по Тюремному ведомству, и эта карьера (увы, не литературная!) как раз и вывела автора в столь высокий гражданский чин, что высечен на камне его петербургского надгробия…
Однажды судьба занесла Никитина в Бобруйск, чтобы инспектировать военно-арестантскую роту, и здесь он познакомился с бобруйским комендантом Григорием Даниловичем Бабкиным, который по долгу службы обязан быть “зверем”, но старик, напротив, был большим добряком. Чтобы его не обвинили в “либерализме”, он творил добро из-за ширмы. Да, он ставил перед окнами ширмы и, когда мимо дефилировали арестанты, он швырял в них каждый день по сотне свежих булок, сам оставаясь невидим за ширмами, а солдаты, ловя булки, кричали: “Премного благодарны, ваше превосходительство!” – Григорий Данилович Бабкин, скажу я читателю, имел чин генерал-лейтенанта…
Радуясь свежему человеку из столицы, Бабкин в один из дней пригласил Никитина отобедать к своему столу в квартире, расположенной внутри крепости.
– Я и сам-то, – жаловался старик, – живу здесь в темнице и других неволить обязан… Откушаем, что Бог послал, да поговорим о всяких несуразностях казенного бытия.
Никитин, еще молодой человек, приглянулся Бабкину, в беседе коснулись они и литературы, и коменданту Бобруйска явно захотелось сделать гостю что-либо приятное.
– Хотите, я вас здорово напугаю? – предложил он.
Виктор Никитич сказал, что после частых посещений тюрем и дисциплинарных казарм напугать его трудно.
– И все-таки, – сказал Бабкин, – я приведу вас в ужас.
– Не откажусь и от ужаса, – согласился Никитин.
– Тогда… поехали, – сказал Бабкин.
Уселись в коляску, лошади вынесли их на загородное шоссе. Виднелись вокруг леса и поляны, а вдалеке мрачнело какое-то здание – вроде древней фортеции, строенное на холме.
– Что это там? – удивился Никитин.
– Сейчас приедем, – утешил его комендант.
Приехали, и перед ними, натужно проскрежетав, отворились железные ворота. Разом выбежали солдаты караула, построились, фельдфебель отдал рапорт коменданту.
– А, Гаврилов! – дружески сказал ему Бабкин. – А я тебе гостя привез, давай, милок, тащи ключи от “мешка”…
Никитин заметил, что Гаврилов изменился в лице, при этом солдаты жалобно смотрели на своего “гостя”. Гаврилов, едва переставляя ноги, утащился в караулку и вынес ключи. В стене форта открылась узкая дверь, а там завиднелась узенькая лестница, ведущая наверх. Бабкин подтолкнул Никитина, чтобы шел вослед фельдфебелю, и сказал:
– Ну-ну! Смелее… ну!
Ступени кончились, все трое оказались на каменной площадке перед массивной железной дверью с заклепками.
– Открывать, што ли? – неуверенно спросил Гаврилов.
– Открывай, – велел ему Бабкин.
Руки фельдфебеля тряслись от страха, он с трудом попал ключом в замочную скважину. Открылась железная дверь, за ней и вторая – деревянная. Изнутри пахнуло застоявшимся холодом.
– Мое дело – сторона… пожалте! – сказал Гаврилов.
Тут Бабкин горячо облобызал Никитина, перекрестил его:
– Ну, Витенька, посиди-ка тут да подумай…
Дверь замкнулась, и тишина вонзилась в уши Никитина как-то зловеще. Сколько минут пробыл он в этой камере – не понял, пораженный формою камеры, которая не имела углов. Были в ней только три дырки (сверху для света, сбоку для приема пищи, а третья внизу для нужды), но… Где же углы? Виктор Никитич увидел себя заточенным не в куб, даже не в шар, а в какое-то узкое пространство, имевшее форму яйца. Все и всюду было овальное, даже койка и столик изгибались, повторяя кривизну камеры. “Ни стать во весь, хоть только средний рост, ни лечь, вытянувшись, положительно нельзя было, и принужден был стоять согнувшись”. Какие там годы, какие там часы? Считанных минут понадобилось, чтобы Никитин испытал странное, давящее беспокойство, безумное желание вырваться из этого каменного узилища, имевшего форму куриного яйца.
– Григорий Данилыч! – стучал он в двери. – Да откройте же! Ну, пошутили и – хватит… ей-ей, мне довольно…
Бабкин не стал его мучить – выпустил. Когда же Никитин из каземата спустился во двор, то увидел, что по щекам караульных солдат текут слезы.
– Братцы, чего вы плачете? – спросил он.
– Ах, ваше благородие! – с чувством отвечал за всех пожилой фельдфебель. – Мы ведь решили, что генерал Бабкин привез навсегда в “мешок” упрятать… Оттого и плачем, что очень уж нам жалко вас стало. Не приведи Господь сюды-тко попадаться!
Бобруйский комендант тут же наградил Гаврилова рублем, а солдатам – из своего кошелька – раздал полтинники.
– Ваши слезы, – сказал Бабкин, – делают вам честь. Вы меня утешили тем, что по-христиански любите ближних. Спасибо вам, братцы… Ну как? – спросил он потом Никитина, подзывая коляску.
– Страшно, – не стал притворяться смелым Никитин. – Но слезы ваших солдат и меня растрогали…
Поехали обратно в город. Никитин после долгого молчания, потрясенный кратким заключением, спросил у генерала, откуда взялась эта странная камера в форме яйца?
– Это форт Вильгельма, – пояснил Бабкин…
…Николай I был женат на прусской принцессе, поддерживая родственные связи с Берлином, сам часто бывал в Пруссии, и Гогенцоллерны навещали его в России. Одно из свиданий с братом жены Вильгельмом (тогда еще наследным принцем) состоялось в Бобруйске. Как-то вечером Николай с шурином катались верхом в окрестностях города, и, въехав на холм, Вильгельм сказал, что эта возвышенность самой природой создана для сооружения на ее вершине форта. Император согласился заложить здесь форт как предместное укрепление Бобруйска.
– И назову его “фортом Вильгельма” – в память о нашем приятном свидании, – сказал русский император.
– А я, – ответил шурин, – пришлю из Берлина инженера для строительства этой фортеции…
Немецкий инженер и создал внутри каземата эту страшную яйцевидную камеру, прозванную “мешком”, но выдумал ее не он сам, а скопировал с камер средневековых тюрем. Коляска уже вкатилась в окраинные сады Бобруйска, Никитин спросил:
– А сидел ли кто в этом ужасном “мешке”?
– Свято место пусто не бывает, – мрачно ответил ему комендант. – Того, кто сидел, давно нет в живых, но я хорошо знал его. В ту давнюю пору я был капитаном Преображенского полка, мне и поручили отвезти его в этот бобруйский “мешок”.
– Кто же этот человек, если не секрет?
– Секрета нет. Это грузинский князь Александр Дадиани, а история его ареста и заключения весьма поучительна…
Князь Дадиани был типичным баловнем судьбы, но очень знатным. Предки его по отцу еще в XIII веке получили Мингрелию в подарок от царицы Тамары, а мать была из семьи Нарышкиных, родственных царской династии. Шутя он окончил Пажеский корпус, шутя Николай I навесил на грудь пышный аксельбант своего флигель-адъютанта, шутя он бежал от долгов из столицы на Кавказ, где стал полковником и командиром Эриванского полка. В то время командующим войсками Грузии был барон Григорий Розен, женатый на графине Зубовой, – вот на их дочери Лидии Григорьевне и женился князь Дадиани…
Так-то вот тридцатилетний Дадиани, едва ли способный командовать ротой, очутился вершителем судеб нескольких тысяч солдат и более сотни офицеров, большинство из которых годились ему в отцы. А женитьба на дочери командующего вознесла его выше меры, он разговаривал свысока, на любое замечание отвечал бранью и оскорблениями, а мнение о нем солдат-эриванцев я цитирую буквально со слов Рукевича, который в то время служил солдатом в Эриванском полку князя Дадиани:
– Пустой человек! – говорили старые кавказцы. – От своих грузин отстал, а к нашим не пристал. На нас же, на солдат, глядит словно на рабочих скотов. А петушиться-то горазд… любит…
Но тот же Рукевич писал, что князю простили бы многое, если бы он хоть изредка позаботился о солдатах, если бы он разговаривал с людьми, не оскорбляя их поминутно, раздавая направо и налево зуботычины. Наконец (и это, пожалуй, самое главное), князь Дадиани видел в солдатах Эриванского полка не слуг отечеству, а лишь своих бесплатных крепостных, обязанных на него работать, и не только солдат закрепостил он, но превратил в рабынь и жен солдатских. А кому пойдешь жаловаться, если князь Дадиани зятем у самого командующего? Между тем барон Г. В. Розен был человеком честным и небогатым, приданое за его дочерью оказалось мизерным, и потому князь Дадиани обратил свой полк не против врагов России, каких тогда на Кавказе было немало, а на благоустройство своих обширных имений в Манглисе (позже ставшем дачным местом грузинской столицы).
Так “служил” Эриванский полк до 1837 года…
В этом году Николай I решил посетить Кавказ. Приближаясь к Тифлису, император заметил много людей, рывших канавы; по тому, как эти оборванцы вытянулись перед ним и его свитой, скакавшей по бокам коляски, царь признал в них служивых.
– Какого полка? – окликнул он их.
– Эриванского карабинерного…
Пастухи гнали в горы отары овец – того же полка, мостили дорогу каменщики – того же полка; наконец, от быстрой езды загорелись оси колес царской коляски, и побежал за водой с ведром к ручью босяк – того же карабинерного.
– Поди-ка сюда, – поманил его царь, когда оси перестали дымиться. – Сознайся мне, каково тебе служится на Кавказе?
Тот по простоте душевной сказал, что плохо. На винокуренном заводе в Манглисе – жить было можно и пьян каждый вечер, а вот как наладили его мыло варить на продажу в Тифлисе – стало хуже:
– Потому как мылом помоешься, а есть-то хоцца! Вот и хожу, как дурак, сам чистый, а в животе пусто.
– Ну ладно, — сказал император, – вижу, что заехали мы в царство винокуров да мыловаров… Катенин! – окликнул он своего адъютанта. – Давай, Катенин, сворачивай с шоссе – скачи в Манглис, разузнай, что там у князя Дадиани, и в Тифлисе вечером мне доложишь…
В имении князя Дадиани размещался и штаб Эриванского полка; прослышав, что царь близится к Тифлису, Дадиани снарядил в Манглис своего адъютанта, чтобы как можно скорее обул и одел солдат, чтобы спешно раздал им жалованье. Но Катенин уже был в Манглисе, перед ним выстроились более 600 каких-то нищих оборванцев и босяков, не имевших даже отдаленного сходства с воинскими чинами. Эриванцы в один голос сообщили Катенину, что на полковой барщине ни копейки не заработали, а секут не только солдат, но и жен их, которых князь – командир полка, принудил к работам. Тут прискакал посланный от Дадиани адъютант и начал направо и налево сыпать в солдат медяки из торбы:
– Хватит врать, что вас обижают. Если вам и этого мало, так его сиятельство сулит еще торбу прислать…
Катенин поскакал в Тифлис – для доклада. Николай I выслушал его и, помолчав, воскликнул:
– О великий Шекспир, где ты?..
9 октября царь с утра был на смотре грузинской кавалерии за Курою, а в полдень назначил смотр Тифлисского гарнизона и Эриванского полка на Мадатовской площади. День выдался очень жаркий, солдат начали готовить еще с ночи, загодя их выстроили на площади, они устали, изнемогая под тяжким бременем мундиров, скаток и амуниции, а первая шеренга с их густо нафабренными усами и бакенбардами не смела даже улыбаться. Стояли. Ждали. Чтобы поглазеть на царя, площадь запрудила громадная толпа горожан, много людей сидело на крышах, а на балконе дома Шемир-хана восседало семейство барона Розена и Дадиани, веселые и разряженные. Ожидание затянулось, несколько солдат упали из строя при обмороках.
Наконец в окружении свиты показался император, скачущий на лошади. Декабрист И. И. Лорер, очевидец парада, вспоминал, что “барабаны загрохотали, музыка гремела, но царь махнул рукою, и водворилась тишина” (даже в толпе горожан).
Зычным голосом на всю площадь царь позвал:
– Полковник князь Дадиани!
Барон Розен пояснил, что его зять только что объявился с головной болью и сейчас – вон! – сидит на балконе.
– Ко мне его! – велел император; при этом он нервно прохаживался вдоль фронта, ни с кем не разговаривая, и – ждал.
На площади появился князь Дадиани, еще издали он держал два пальца возле виска, то ли заранее приветствуя сюзерена, то ли от головной боли, а в лице его не было ни кровинки.
Не все на площади слышали, что говорил ему царь, до слуха людей доносились отдельные слова, чуждые боевой жизни:
– …был лучший полк… свиней пасли… мыло варишь, а… где слава?.. эти овцы… не достоин… С н я т ь!
Последнее слово прозвучало отчетливо, словно могучая оплеуха, отпущенная с налету. Дадиани торопливо отстегивал жгут аксельбанта, но пальцы его не слушались, и тогда император, шагнув к нему, сам рванул с груди князя золотой аксельбант, с плеча Дадиани полетел и золотой эполет полковника.
Обесчестив своего флигель-адъютанта и разжаловав его из полковников, Николай I гаркнул на всю Мадатовскую:
– Р о з е н! – Но в толпе армян, грузин, курдов, персов и татар услышали иное, будто царь повелел: – Р о з о г! – и, решив, что сейчас начнут пороть всех подряд от мала до велика, гигантская толпа жителей бросилась врассыпную – кто куда.
Барон Розен стоял ни жив ни мертв, и Николай I, понимая, каково сейчас старику, перебросил ему аксельбант, сорванный с груди зятя, и при этом великодушно объявил:
– Жалую им твоего сына… бери!
Тут зарыдал Дадиани, заплакал барон Розен, а на балконе дома Шемир-хана дамам и девицам сделалось дурно. Николай I в двух словах разделался с бывшим флигель-адъютантом:
– Тебе дали прекрасный полк, а ты превратил солдат в своих рабов, заморил их работами ради собственных прибылей… Больше я тебя не увижу. Прощай. Эй, где капитан Бабкин?
– Я здесь, ваше императорское величество.
– Вези! В Бобруйск – в “мешок” его…
Бабкин, тогда еще молодой офицер, потом рассказывал Никитину, что царское повеление ошеломило его, что он пришел в себя “через две станции от Тифлиса”. Дадиани сопровождали еще три жандарма, до Бобруйска ехали полмесяца – на тройках!
– Ну, приехали, – сказал Григорий Данилович, когда перед его коляской распахнулись ворота Бобруйской крепости. – Виктор Никитич, время-то уже позднее. Может, вместе чайку попьем? С сиротой-племянницей познакомлю. Вот ради нее и выслуживаю пенсию, дабы без приданого ее не оставить…
За самоваром Григорий Данилович рассказывал, как было страшно сажать в “мешок” князя Дадиани, который до самого последнего момента не верил, что его, потомка царей Мингрелии, будут судить. Но “генерал-аудиториат, рассмотрев его дело, признал князя Дадиани виновным, приговорив его к лишению чинов, орденов, княжеского титула и дворянского достоинства…” – тут я цитирую военного историка П. К. Мартьянова.
– Делать нечего, – рассказывал Бабкин. – Правда, ни Дадиани, ни я сам представления об этом “мешке” не имели. Но тогдашний комендант “форта Вильгельма”, когда прочел бумагу, ахнул, отвел нас наверх, где камера, и сказал всем нам: “Ну, господа, попрощайтесь с ним по-божески. В этом “мешке” одна надежда – на Бога!” Не знаю, что тут с нами случилось, не только я, но даже и жандармы стали целовать на прощание Дадиани. С того самого дня я оставил легкомысленный образ жизни. А когда в Петербург прибыл, меня вызвал к себе сам граф Бенкендорф и сказал мне: “Капитан, так и умрешь капитаном, ежели проболтаешься где-либо про этот “мешок”. Будут спрашивать – отвечай: каземат – и только!” А в Тифлисе, когда мы повезли Дадиани, в тот же вечер император велел барону Розену дать бал для Тифлиса, чтобы жена и дочери, включая и жену Дадиани, танцевать не стыдились. И они, говорят, танцевали…
Очевидец событий писал: “Лидия Дадиани в тот же вечер танцевала и много смеялась… она это делала под деспотическим взором матери, которая желала показать (императору) непричастность семьи Розенов к увезенному от них Дадиани”.
Бобруйский комендант закончил свой рассказ:
– Всего три года высидел князь Дадиани в “мешке” с тремя дырками, а когда отворили камеру, так вынимали его оттуда едва живого. Не человек, а развалина, ползал на четвереньках, речь невнятная, глаза безумные… Сослали его в Вятку, а простил его уже новый император, Александр II, с тех пор он и жил в подмосковной деревне жены своей… Вот и конец. Вам еще чаю?
Через несколько дней Никитин навсегда покидал Бобруйск и зашел проститься с комендантом Бабкиным:
– Григорий Данилович, рад я знакомству с вами, благодарю за хлеб-соль. Простите, если спрошу…
– Ну? О чем, молодой человек?
– Кто-нибудь после Дадиани сидел в “мешке”?
– Был и второй узник. Был!
– Кто же он?
– Литовский граф Леон Платер.
– Не знаю его.
– Был замешан в польском восстании шестьдесят третьего года, ну вот и был схвачен идущим “до лясу”.
– Долго мучился?
– Нет. Его скоро повесили. Своими ногами дошел до виселицы. С тех пор “мешок” пустовал. Времена изменились к лучшему, и такое наказание, как “мешок”, сочли в Петербурге слишком уж бесчеловечным…
Виктор Никитин записал последние слова старого бобруйского коменданта, служащего ради пенсии: “Если бы мне велели кого-нибудь содержать в нем, я, прежде чем это сделать, подал бы по телеграфу в отставку, ибо не мог бы и дня прожить с сознанием, что я исполняю роль палача…”







