Текст книги "Через тернии – к звездам. Исторические миниатюры"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Роман назывался “Село Михайловское, или Помещик XVIII столетия”, и он явился как бы преддверием будущих “Записок охотника” Тургенева, проникнутый гневным протестом против условий крепостного права, – в этом Варвара Семеновна осталась верна себе и заветам своих друзей. В один из дней 1836 года, утомленная, но благостная, она широко раздвинула оконные шторы в спальне Жандра, разбудив его словами:
– Пора на службу, мой милый, но прежде поздравь меня… Я отслужила свое, поставив в конце романа жирную точку.
– Печально, ежели он останется в рукописи.
– Он дорог мне даже таким… Вставай!
Не стало Грибоедова, зато в жизни Миклашевич появился Пушкин, который тогда же напомнил читателям в “Современнике”: “Недавно одна рукопись под заглавием “Село Михайловское” ходила в обществе по рукам и произвела большое впечатление. Это роман, сочиненный дамою. Говорят, в нем много оригинальности, много чувства, много живых и сильных изображений. С нетерпением ожидаем его появления”.
Пушкину оставалось жить всего лишь один год.
В конце жизни он навещал Жандра и Миклашевич.
– Поэт приезжал к нам просить эту книгу, – рассказывал Жандр. – Тогда книготорговцы, возбужденные слухами о романе, предлагали нам тридцать тысяч рублей, уверенные в прибыли. Я не помню, что говорил Пушкин авторше, но мне он сказывал, что не выпускал романа из рук, пока не прочел…
Неизвестно, как бы сложилась судьба “Села Михайловского”, если бы не гибель поэта. В канун роковой дуэли Пушкин взял у Миклашевич лишь первую часть книги и, увлеченный ее содержанием, обещал предпослать к отдельным главам свои же стихотворные эпиграфы. Василию Андреевичу Жуковскому выпала скорбная честь разбирать бумаги покойного поэта, среди них он обнаружил и начало рукописи романа. Вскоре он появился в доме Жандра, где познакомился с Варварой Семеновной.
– Вам бы мемуары писать, – сказал он. – Ах, сколько мелочей старого быта мелькает в вашем романе, уже забытых… Поди-ка, догадайся теперь, что дворяне в царствование Екатерины ездили в гости со своими умывальниками и ночными горшками… А что вам говорил Александр Сергеич?
– Пушкин желал, чтобы роман скорее увидел свет.
– Чего и я от души желаю, – отвечал Жуковский, тогда же выпросив у Миклашевич остальные части романа.
“Он в три дня прочитал все четыре части и так хорошо знал весь ход романа, что содержание каждой части разбирал подробно, – вспоминал потом Жандр. – Он заметил некоторые длинноты и неясности, и В. С. все это тогда же исправила”.
Жуковский даже сочувствовал писательнице:
– Чаю, настрадаетесь вы со своей книгой…
И – немудрено, ибо роман, блуждая в рукописи среди читающей публики, сразу же сделался гоним. Был уже 1842 год, когда в доме графа Михаила Вильегорского гости его музыкального салона однажды обступили цензора Никитенко, спрашивая:
– Александр Василич, когда же будет предан тиснению несчастный роман стареющей госпожи Миклашевич?
– Увы, – понуро отвечал Никитенко, втайне сочувствуя авторше, – никак нельзя пропустить. У нее там все начальники – мерзавцы, губернаторы – жулики, а помощники – сплошь разбойники с большой дороги, что никак не дозволит цензура светская. Но в романе немало и героев из духовного звания, есть даже архиерей, порядочный негодяй, и все столько дурно отражены, что сего не пропустит цензура духовная…
Но интерес к роману не угасал, и Николай Иванович Греч во время публичных чтений о литературе напоминал:
– Россия имеет хороший роман, к сожалению, известный более понаслышке. Смею думать, что при появлении его в свете он займет достойное место в Пантеоне нашей словесности – верностью изображения нравов, оригинальностью своих героев. Сочинен он дамою, женщиной проницательного ума и твердого характера, которая была очевидицей описанных ею событий.
– А кто эта дама? – спрашивали Греча.
– Стоит ли всуе тревожить ее имя, – осторожничал Греч, памятуя о крамольных связях Миклашевич с декабристами. – Могу заверить вас в одном: испытавшая в жизни тяжелые удары судьбы и неотвратимые потери, авторша запечатлела для нас нравственно-печальное состояние своей отчизны в те далекие времена, когда ей было около тридцати лет…
Вскоре же Степан Бурачек, корабельный инженер, он же издатель журнала “Маяк”, большой поклонник старины (и даже ее недостатков), решил потихоньку от цензуры тиснуть “Село Михайловское” ради спекулятивных целей, дабы повысить интерес к своему журналу. Но издатель был сразу же уличен в плутовстве, получив хорошую головомойку от начальства.
– Стыдно! – сказали ему мрачные церберы. – Где бы вам самому бороться с растлением современной литературы, вы, пуще того, приглашаете читателя в сущий вертеп разбойников, каковым и является роман неугомонной госпожи Миклашевич…
Варвара Семеновна болела. Двадцать лет длилась ее любовь, и эта любовь была обоюдно платонической, на какую не все люди способны. Предчуя близкую кончину, она сама вложила в руку любимого Жандра девичью руку Параши Порецкой, своей давней воспитанницы (по слухам, солдатской дочери):
– Меня скоро не станет, Андрюша, так вот тебе жена будет верная и молодая… Не дури! Осчастливь Парашу, и да будь сам счастлив с нею…
Ей же она вручила полную рукопись своего романа.
– Мне уже не видать его в печати, – плакала Миклашевич. – Но жизнь не может считаться завершенной, пока с высот горных не увижу свой роман в публике, и ты, милая, живи долго-долго… чтобы издать его в иных временах… лучших!
В декабре 1846 года Варвара Семеновна скончалась, и Жандр похоронил романистку подле могилы сына Николеньки, которого она так любила. Но, кажется, Жандр умышленно отодвинул гроб от места погребения мужа-прокурора, сказав при этом:
– Она и при жизни-то терпеть его не могла…
В конце 1853 года, претерпев многие служебные невзгоды, Жандр был сделан сенатором, причисленным к департаменту герольдии. Ему предстояла еще долгая жизнь, и Андрей Андреевич не оставил следов в герольдии, зато для поколения новых историков он сделался источником достоверных преданий былого времени; четко и разумно поминал он своих друзей, ставших уже великими. “Очень высокий, сухой, как скелет, старик в узеньком пальто, которое выказывало еще всю его худобу… лицо в морщинах, маленькое, серые глаза смотрят умно и серьезно” – таким описывали его в 1868 году, когда Россия переживала период либеральной “оттепели”, и тогда же появились надежды на публикацию романа “Село Михайловское”.
– Конечно, – рассуждал Жандр, – любая книга, как и овощ, годится к своему времени. Боюсь, что роман незабвенной для меня Варвары Семеновны уже перезрел на литературном огороде и вряд ли ныне доставит публике то удовольствие, какое таил он в своей первозданной свежести…
Пройдя двойную цензуру, светскую и духовную, роман В. С. Миклашевич увидел свет в шестидесятых годах, изданный в двух томах, – через тридцать лет после его написания. Время для публикации было неудачное: русское общество стремилось к новым идеалам, молодежь попросту не желала оборачиваться назад, в потемки былого, чтобы знать, как жили их деды и бабки, а злодейства тиранов прошлого многим людям казались теперь наивными сказками. В газете “Голос” появилась рецензия: “Нет сомнения, – писалось в ней, – что, если бы “Село Михайловское” явилось в печати тридцать лет назад, оно при всех своих недостатках заняло бы видное место в ряду романов того времени, и, может быть, не осталось бы без влияния и на развитие всей нашей беллетристики, а теперь…”
А теперь главный врач Гомеопатической лечебницы равнодушно выслушал рассказ Прасковьи Петровны Жандр, убогой вдовы покойного сенатора. Желая остаться любезным, спросил:
– Сколько же вам лет, мадам?
– На девятый десяток пошла, – прошамкала старуха, и ее лицо даже засветилось в беззубой улыбке.
– Не знаю, что и посоветовать, – призадумался врач. – Так и быть, скажите швейцару, чтобы перетаскивал книги… Может, кто-либо из наших больных и почитает на досуге.
Прасковья Петровна свалила остатки нераспроданного тиража в вестибюле больницы и, сгорбленная, вышла на Садовую улицу, где ее ожидала пролетка. Все умерло в прошлом.
Время было иное, пугающее старуху своей новизной.
Кто-то из россиян уже попал под колеса первого трамвая, названный газетчиками “мучеником прогресса”, первые автомобили уже изрыгнули клубы бензинового перегара, а в квартирах петербуржцев названивали телефоны. Что делать в этом мире ей, не забывшей, как она, еще девчонкой, подавала чай живому Пушкину? Осталось одно – у й т и…
И она бесследно исчезла, как и остатки того тиража многострадальной книги, который не раскупили читатели.
Железные четки
Начало истории – прямо-таки из романа времен благородных рыцарей и прекрасных дам. Только дело происходило не в Валенсии или Провансе, а в старой Казани, перед Танечкой Саблуковой стояли на коленях не Дон-Кихот с Дон-Жуаном, а всего лишь два юных семинариста в замызганных рясах, и животы у них были подведены от давнишнего недоедания.
– О, как мы любим вас! – согласно взывали они к девице. – Наши чувства к вам одинаковы, только натуралии у нас разные. Вот и решили сообща, чтобы вы сами выбрали себе угодного…
Семинаристы были сыновьями бедных дьячков, между собой двоюродные братья: пригожий Саня Корсунский и раскосый (чуваш по матери) Никита Бичурин. Девушке нравился Корсунский, о чем она созналась, и Бичурин сразу поднялся с колен:
– Вот и конец! Теперь, по уговору меж нами, Саньке под венец с тобою идти, а мне монашеский сан принимать, дабы не мозолил я вам глаза, любви вашей мешая…
Корсунский потом уехал с женою в Петербург, стал чиновником и даже разбогател, а Никита Яковлевич Бичурин для мира исчез. Под монашеским клобуком появился новый человек – Иакинф. Было ему тогда лишь 22 года. Иакинф уже блистательно владел латынью, свободно говорил по-немецки, дерзал переводить с французского вольтеровскую “Генриаду”. Молодого монаха оставили в Казани, где он читал лекции по грамматике и риторике, его повысили в духовном сане.
Не будем наивно думать, что в монахи шли только глубоко верующие люди. Напротив, за стенами русских монастырей зачастую укрывались ищущие сытости вольнодумцы, потерпевшие крушение надежд и жизненные невзгоды, под благовест церковных колоколов люди погребали несчастную любовь. Убежденный атеист, Иакинф Бичурин затаил свою натуру под видом смиренника, отрешенного от земных страстей, ловко скрывая свое безбожие.
Это давалось нелегко. Недаром же впоследствии декабрист Николай Бестужев перековал свои кандалы на гирлянду монашеских четок – в подарок отцу Иакинфу:
– Чую, будут они грузны для тебя, как и для нас тяжки были кандалы такие… Потаскай, сам сведаешь!
Впрочем, это случилось позднее, а в 1802 году Иакинф был назначен в Иркутск – ректором тамошней семинарии и архимандритом Вознесенского монастыря. Из Казани он вывез с собою молодого послушника, который стелил ему постель, возжигал перед ним свечи, ставил самовар и прочее. Так бывало днем… А ночью “послушник” сбрасывал рясу и становился прекрасной женщиной, бежавшей от барщины искать воли.
– Выбрось из головы Таньку свою, – шептала она по ночам, ревнуя. – Нешто я хуже недотроги казанской?..
Эта любовная история была однажды разоблачена, женщину вернули под власть помещика, а Бичурина заточили в темнице Тобольского монастыря – именно в той камере, где в давние времена сидел, потрясая цепями, неистовый протопоп Аввакум.
Иакинфа Бичурина спасла от кары… политика!
Россия очень бережно относилась к своим дальневосточным владениям, прощая многие амбиции династии цинских богдыханов. Но своего посла в Пекине не имела, роль посольства там исполняла духовная миссия – с монахами и студентами, изучающими китайский язык. Как раз в это время русский кабинет отправил в Китай особое посольство во главе с графом Юрием Головкиным, чтобы разрешить стародавние споры. Проездом через Тобольск граф узнал о заточении Иакинфа:
– И почему это у нас дураки в Сенате заседают, а умных людей в тюрьмах содержат? Буду писать лично императору…
Однако дипломат добрался лишь до кочевий Урги (ныне город Улан-Батор). Китайские мандарины требовали от графа исполнить унизительный церемониал “коу-тоу”, отрепетировать серию поклонов и приседаний перед идолом, заменившим в их воображении самого богдыхана. Головкин унижаться не стал:
– Мне, русскому послу, не пристало ползать на четвереньках перед вашим истуканом, вылепленным из глины…
Петербург в особом меморандуме протестовал: “Возвращение российского посольства, преждевременное и неприличным образом вынужденное, есть неслыханное для нас происшествие!” Юрий Головкин настоял перед кабинетом, чтобы обновили русскую миссию в Пекине, а отца Иакинфа сделали главою миссии.
– У них там много всяких китайских церемоний, – напутствовал он монаха, – но ты в Пекине не слишком-то церемонься. Сам увидишь, что делать в царстве богдыханов… Паче того, со времен Кяхтинского трактата между великой Россией и Поднебесной империей объявлен “вечный мир”!
В январе 1808 года в Пекин въехала Х духовная миссия, дабы сменить IX миссию. Иакинф оставил церковные дела в покое, сразу же приступив к изучению китайского языка. Его редко видели в храме, он пропадал на базарах и в харчевнях, осваивая разговорный язык. “Не хваля себя, могу сказать, что живу здесь единственно ради отечества, а не для себя, – писал Иакинф из Пекина друзьям на родину. – Иначе в два года не мог бы я выучиться так говорить по-китайски, как ныне я говорю”. Познание Китая давалось с трудом: масса ошибок в транскрипции личных имен и в географии страны, допущенных учеными Европы, привела к невообразимой путанице в написании и произношении китайских слов. Пекинские мудрецы допустили монаха до своих сокровищ: Иакинф подкупил их невольным трепетом, с каким обращался с древними книгами. Конечно, он не смел коснуться пальцами текста, особенно бережно листал манускрипты, писанные красными чернилами, что, по мнению мудрецов, сразу в восемьсот раз повышало их ценность.
Настал 1812 год. Петербургу было не до того, чтобы думать о духовной миссии в Пекине, которая в канун войны (и даже после изгнания Наполеона) не получала ни копейки денег. Дабы монахи и студенты не побирались на улицах, Иакинф самым безбожным образом распродал церковную утварь. В 1813 году китайцы восстали против династии Цин, Иакинф описал восстание как очевидец, дополнив статью историей прошлых бунтов в Китае. Опубликованная в “Духе журналов” русской столицы, эта статья стала первой научной работой Иакинфа.
Он любил труд, который одному человеку, кажется, и не осилить. А потому смело брался за переводы необъятных томов китайской истории, вникал в поучения азиатских философов. В душе вольтерьянец, следуя по стопам французских энциклопедистов, Бичурин даже преувеличивал восточную мудрость, облагораживал местные нравы и законы. “В таком государстве, – писал он о Китае, – без сомнения, есть много любопытного… много хорошего, поучительного для европейцев, кружащихся в вихре различных политических систем”.
Историки Европы выводили корни китайцев от Египта или даже Вавилона, искали их первоистоки в библейских легендах; немецкие синологи видели в племенах Тянь-Шаня “усунь” следы прогерманского происхождения. Бичурин – вопреки всем! – точно указал на самобытность культуры Китая, которая оформилась в долинах среднего течения реки Хуанхэ.
– А Господь Бог, – говорил он, – не додумался заглянуть в эти края, так что и Библия тут сбоку припека. Немецким же духом в Азии никогда и не пахло…
До Иркутска стали доходить слухи, будто глава миссии запустил храм в Пекине, не обнаруживая никакого почтения к церковным святыням. В 1821 году священный синод прислал в Пекин нового владыку миссии Петра Каменского.
– Зверь! – сказал он Иакинфу. – Ты погляди, во что храм Божий обратил. Даже мышонку огарка свечного не оставил… все пусто, хоть лошадей заводи с улицы. Куда же все подевалось, харя твоя мерзопакостная? Давай ключи от миссии.
Иакинф Бичурин брякнул ключами на пол.
– Нагнись и подыми сам, – сказал он Каменскому…
Каменский послал донос в священный синод. Бичурину было велено сдать дела миссии, а самому выехать в Петербург для оправданий. Иакинф выступил в путь караваном верблюдов, увозя в столицу четыреста пудов книжной учености по философии, экономике, географии и истории Китая.
Но мужам синодальным было не до его интересов.
– Где бы нести китайцам слово Божие, вместо этого ты в Пекине вавилонском беса блудного тешил. – Его упрекали во многих грехах, даже за пристрастие к китаянкам, искренне удивляясь: – Чего ты в узкоглазых нашел хорошего?
– Не судите о них по картинкам, исполненным европейцами, – отвечал Иакинф. – Китаянки столь приятного обхождения, что во всем мире таковых не сыскать, и никогда они скандала не учинят, как это принято в странах цивилизованных…
В столице Бичурин сразу (и на всю жизнь) подружился со знатоком Востока и полиглотом, владеющим знанием редкостных языков: монгольского, бурятского, тибетского. Это был барон Павел Львович Шиллинг, изобретатель первого в России электромагнитного телеграфа, основатель литографского дела, физик и дипломат; он был и приятелем поэта А. С. Пушкина.
– А мое детство прошло в Казани, когда вы, мой друг, осиливали науки в тамошней семинарии. Куда вы смотрите?
– Среди множества редкостей вашего кабинета, – заметил Бичурин, – я вижу и саблю с надписью “За храбрость”.
– Да! Бывал не только дипломатом, но сражался и с Наполеоном, а эту саблю получил за битву при Фер-Шампенуазе…
Синоду же был безразличен ученый Бичурин, владыки церкви видели в нем лишь “поганую” овцу из стада Божьего, и приговор иерархов синода был слишком суров: Иакинфа разжаловать в рядовые монахи, сослать на вечное заточение в монастырь со строгим режимом. Так он, еще недавно гулявший по улицам Пекина, оказался в тишине острова Валаам. Но, покидая столицу, монах еще надерзил в святейшем синоде:
– В монастырь заточить меня вы способны, и даже под схимой пожизненно, – сказал он. – Но вы не в силах отрешить меня от науки, коей я остаюсь предан… тоже пожизненно!
Современник оставил нам свидетельство, что на Валааме Бичурин вел далеко не монашеский образ жизни: “Когда, бывало, зайдет к нему в келью игумен и станет звать к заутрене, он обыкновенно отвечает ему: “Отец игумен, идите уж лучше сами в церковь, а я вот уже более семи лет не имел на себе этого греха…” Экономя время на молитвах, он обложил себя грудами книжной учености, писал книги – о Тибете и Монголии, заглядывал в темное прошлое Джунгарии и Туркестана, составил описание Пекина с приложением плана китайской столицы. Пока он трудился в келье Валаамской обители, барон Шиллинг использовал светские связи родственников, нажал на все придворные пружины, чтобы вызволить Бичурина из монастырского заточения. Карлу Нессельроде, ведавшему иностранными делами Российской империи, барон не однажды доказывал:
– Надобно известить его величество, что нельзя удалять из науки человека, способного внести полезную лепту в наше востоковедение. Россия нуждается в подробном изучении Китая ради соблюдения с ним дружбы, и эта держава, для нас еще во многом загадочная, никогда не перестанет быть нашей соседкой.
Три года ушло на хлопоты друзей, чтобы вырвать Бичурина из “вечного заточения”. Монаху разрешили вернуться в Петербург; его зачислили в штат чиновников Азиатского департамента; служащий днем, он обязан был ночевать в келье Александро-Невской лавры столицы. Все начатое еще в Пекине и завершенное на Валааме быстро воплощалось в книгах, выходивших одна за другой. Бичурин становится знаменит, его переводили в Париже, им уже интересовалась Европа, о нем часто писали в русских журналах. “Московский телеграф” извещал публику: “Благодарим почтенного отца Иакинфа за то, что он решился наконец издавать в свет свои записки и сочинения о Китае… о стране замечательной, у нас мало известной и доныне по большей части дурно и неверно описываемой”. В 1828 году Никита Яковлевич и барон Павел Львович Шиллинг были избраны в члены-корреспонденты Академии наук, тогда же Бичурин поднес Пушкину свой первый дар – описание таинственного Тибета.
Но однажды, беседуя с бароном Шиллингом, монах-чиновник завел речь о раскрепощении от духовного сана.
– Что ты задумал? Или сам не знаешь, что монашеский клобук чуть ли не гвоздями к голове приколачивают.
– О том мне ведомо, – отвечал Бичурин. – Но еще не изобрели кривых гвоздей, которые нельзя было бы выдернуть…
Переписывание китайских иероглифов – занятие каторжное, и барон Шиллинг, мастер на все руки, удачно применил способ литографирования, чему немало дивились зарубежные ученые. Именно с помощью литографии Павел Львович издал “Сано-Цзы-Цзин, или Троесловие”. В предисловии было сказано: “В сей книжке изложены все философские умствования китайцев с изъяснением понятий и выражений, странных для европейца…”.
С этой книгой Бичурин навестил Пушкина:
– Александр Сергеевич, опять дарю от чистого сердца, яко переводчик сей удивительной книги…
Пушкин не только читал, но даже изучал труды Бичурина, черпая из них факты для своей работы. Монах бывал в доме поэта, познакомился с его друзьями, и вот что странно: Иакинфа чтили люди, любившие и поэта, а травили его те же самые врачи, которые травили и Пушкина.
– Прямо чудеса! – судачили сплетники. – Этот монах родился в русской деревне под Чебоксарами, а глаза у него сами собой превратились в узенькие щелки, как у китайца. Неужели пребывание в Пекине способно так изменить человека?..
Не оставив своих эпикурейских привычек, Бичурин сам давал публике немало поводов для анекдотов. Его часто видели на столичных проспектах в окружении дам полусвета: женщины бережно вели его под руки, а сам кавалер был в монашеском подряснике, но клобук заменял модной шляпой, как денди. Позже он угодил в веселую компанию Брюллова, Глинки и драматурга Кукольника; подобрав края рясы, Иакинф отплясывал там вприсядку, словно загулявший деревенский парень. Святейший синод, конечно, был достаточно извещен обо всех его фокусах. Но что он мог поделать с Бичуриным, если в его услугах постоянно нуждалось министерство иностранных дел, а сам император Николай I отсчитывал сотни рублей для издания его научных трудов.
Министерские чиновники отзывались о Бичурине:
– До чего же негодный монах! Но смотрите, что творится с его книгами: их читают не только в публике, но даже министры. Сочинения отца Иакинфа высочайше предписано иметь в университетах, они рекомендованы для гимназий…
Наконец случилось небывалое: востоковеды Европы спешно исправляли свои прежние труды о Китае, Джунгарии и Монголии, ибо допустили в них немало ошибок, а теперь сверяли свои знания с работами русского монаха. Настал день, которого с большим нетерпением ожидал Павел Львович Шиллинг:
– Поздравь меня. Я свыше получил согласие на устройство научной экспедиции к рубежам Китая, а ты, друг, не покинешь меня в этом предприятии… оба поедем в Кяхту!
Барон щедро разлил по бокалам шампанское:
– За удачу! Назову и третьего соучастника.
– Кто же он?
– Пушкин. Он давно желает бежать из этого мира интриг, зависти, клеветы и подозрений, дабы на границах с Китаем обрести подлинную свободу. Наконец, – досказал Шиллинг, – у него в Сибири полно друзей… сосланных декабристов!
Пушкин и впрямь загорелся желанием побывать в Китае:
Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я
Повсюду следовать, надменно убегая:
К подножию ль стены далекого Китая…
Повсюду я готов. Поедем… но, друзья,
Скажите: в странствиях умрет ли страсть моя?
Забуду ль гордую, мучительную деву…?
Наталья Гончарова (гордая и мучительная дева) не могла удержать его: Пушкин был готов ехать! Однако побывать в Китае поэту не довелось. Император не сразу соизволил выпустить из монастыря на волю Иакинфа Бичурина, но он совсем не хотел потерять надзор над поэтом, который в Сибири рассчитывал повидать друзей-декабристов…
Пограничную Кяхту русские люди знали по тем “цыбикам” китайского чая, которыми торговали в Москве и Петербурге; коробки с чаем, обтянутые красивым шелком, были разрисованы пейзажами Китая, гуляющими под зонтиками нарядными китаянками. Выпив чай, русские провинциалы не спешили выбрасывать эти коробки, а долго держали их в доме как украшение семейного быта.
Кяхта была столицей богатых чаеторговцев; в недалеком Селенгинске проживали ссыльные декабристы, средь них и Николай Бестужев, наезжавший в Кяхту, где писал портреты местных жителей… В этом удивительном городе, пристроившемся на самом отшибе России, барон Шиллинг и монах Иакинф развернули свою экспедицию. Бичурин уже давно испытывал острый интерес к истории монголов, он задумчиво рассуждал:
– Именно через Кяхту пролегли пути древней цивилизации Востока, и надеюсь, мы сыщем здесь такие сокровища письменности, коих не могли найти прежние изучатели Азии…
“Я здесь не без дела, – отписывал он на родину. – Обучаю детей китайскому языку, переделал китайскую грамматику… привожу к окончанию перевод монгольского словаря”. Отрываясь от занятий, он выполнял и важные поручения министерства по расширению торговых связей России с Китаем. Но главное – школа! Бичурин набрал детишек, сам вел с ними занятия. В кяхтинской школе никогда не слышали свиста розги, зато ученики отца Иакинфа быстро осваивали китайский язык.
Шиллинг с бурятскими и монгольскими ламами был погружен в изучение древних книг; он сказал Бичурину:
– Книг такое множество, что для перевозки их в Петербург потребно выложить из кармана восемь тысяч рублей. Мои родственники уже извылись, глядя на мои траты. То на физику, то на изыскание тайн азиатских, то на законы электричества… Я разрываюсь между двух стихий: Востоком и Электричеством!
Бичурин ответил, что он тоже расколот надвое:
– Кому принадлежу? Церкви или науке? Не скрою, что избрал второй путь. Так помогите мне выдернуть те самые гвозди, которыми к моей голове приколочен клобук монашеский…
Шиллинг оповестил Нессельроде из Кяхты, что требуется избавить Иакинфа от стеснительных уз монашества, дабы он вышел на стезю науки под мирским именем Никиты Яковлевича. Бичурин сам просил церковь об этом, и синод вроде бы с ним согласился. Нессельроде тоже был солидарен с вескими доводами барона Шиллинга, предсказывая Бичурину скорую карьеру чиновника при Азиатском департаменте. Все складывалось как нельзя лучше, если бы не личное вмешательство императора Николая I, повелевшего Бичурину жить “по-прежнему в Александро-Невской лавре, не дозволяя ему оставлять монашество…”
– Да, кривые гвозди, – опечалился Бичурин.
Двух человек, слишком разных, барона и монаха, объединяло общее уважение к тем народам, которых в Европе даже за людей не считали. Но они видели уникальные книги в убогих юртах бурятов, под мычанье коров выслушивали предания местных лам. Европа только слышала, но слабо верила в существование великого “Ганджура”, полного свода буддийского учения; в незапамятные времена его целыми столетиями переписывали с санскрита на язык тибетский: “Ганджур”, по мнению Шиллинга, состоял из 106 громадных томов, а страницы его – шире газеты. Именно в окрестностях Кяхты они и нашли полный “Ганджур” (даже 108 томов), который когда-то очень давно буряты выкупали у ханов Бухары за целое стадо в семь тысяч быков…
– Мы все вернем обратно, – обещал Шиллинг буддистам. – Если раньше у вас уходили века на переписывание священных книг, то в Петербурге любая книга в единственном экземпляре приобретает тысячи близнецов. Не считайте меня волшебником. Я не скрываю чуда, которое называется “тиражом”…
Загруженные древними книгами и томами “Ганджура”, они вернулись в Петербург, где еще не все доросли до того, чтобы оценить значение их научного подвига, а когда Шиллинг устраивал электрический телеграф, его даже высмеивали:
– Барон рассчитывает беседовать с далекими друзьями, передавая свои мысли через медную проволоку… Чушь какая!
1837 год оказался для России трагическим: на дуэли погиб А. С. Пушкин, в этом же году скончался и барон П. Л. Шиллинг.
Бичурину оставалось только оплакивать своих друзей.
Никита Яковлевич родился в 1773 году, но лета не ослабили его сил, не уняли порывов сердца. Высокий ростом, жилистый, как бурлак, в движениях порывистый, он не сдавался старости. Его черные глаза сверкали еще молодо. Священный синод давно махнул на него рукой как на отпетого бродягу, зато Бичурина признала Академия наук, присудившая ему первую Демидовскую премию; он получил ее за сочинение по истории калмыков.
Пришлось снова навещать Кяхту, где для училища синологов он составил библиотеку на восточных языках. В 1838 году Никита Яковлевич вторично заслужил Демидовскую премию за китайскую грамматику, которая “показывает удивительную легкость, с какою можно выучиться читать и переводить с китайского. Он доказал это на практике в кяхтинской школе, где его ученики чрезвычайно легко и скоро стали разуметь по-китайски”.
Бичурин всегда верил в могущество Китая, вольно или невольно восхищаясь его порядками и нравами жителей.
– Что могут знать о Китае в развращенной Европе? – рассуждал он. – Один знаток задуривал неучей, будто табачные плантации близ Кантона поливают мочою падших женщин, отчего и урожаи там хороши. Европеец, попав в Китай, мнит себя мудрецом в стране “дикарей”, а китаец плюет вослед европейцу, называя его “варваром”. Не спорю, что у китайцев преувеличенная национальная гордость, но таким же качеством обладают французы, немцы, англичане и даже мы, грешные…
“Опиумная” война вызвала в нем приступ ярости.
– Бессовестные! – отзывался Иакинф о колонизаторах. – В обмен за опиум вывозили из Китая груды серебра, а теперь пушками убеждают китайцев в пользе курения отравы. Но я в недоумении: как три тысячи британских матросов могли управиться с великой империей, населенной миллионами людей?..
Белинский писал: “Китай силен, но держится пока с севера миролюбием России”, а сам Бичурин в своем почти слепом почитании Китая стал доходить уже до крайности.
– Вот это по-азиатски, – ликовал он, наблюдая хорошее. – А вы остались испорченным европейцем, – упрекал он, заметив дурное в человеке. – Обратитесь лицом к Востоку…
Бичурин устал и сам порой удивлялся тому, как много он успел написать. Знаменитый ориенталист Генрих Клапрот, почти враждебно к нему настроенный, вынужден был признать, что сделанное Бичуриным под силу целому институту с немалым штатом ученых. Научный авторитет Иакинфа был неоспорим, востоковеды Европы просили его быть арбитром в своих спорах, и решение русского монаха оставалось для них безоговорочным.