Текст книги "Холод пепла"
Автор книги: Валентен Мюссо
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 15
«Суланж, 9 марта
Дорогой Анри!
За три дня – встреча и письмо. Это больше, чем мы могли себе позволить за пятнадцать лет. Знай, что, несмотря на обстоятельства, которые помогли нам «найти друг друга», я была рада увидеть тебя и провести немного времени в твоем обществе. Сейчас я могу тебе признаться (мы дожили до такого возраста, когда скрытничать глупо), что каждый божий день я вспоминала о тебе и о твоем несчастном сыне. И я полагаю, что жизнь обошлась с тобой жестоко, очень жестоко. Но, возможно, такова цена за нашу ложь.
Я много думала с того самого дня, когда мне позвонила эта молодая аспирантка, но еще больше после нашего последнего разговора. Я знаю о твоих сомнениях, знаю, что ты предпочел бы оставить прошлое в покое, чтобы уберечь свою семью от новых тяжелых испытаний, которых она не заслуживает. Возможно, ты сочтешь меня суеверной, но я постоянно твержу себе, что ничто не происходит случайно. В этом году мне исполнилось восемьдесят лет, и хотя у меня нет особых проблем со здоровьем, я все же чувствую, что конец мой близок. Думаю, настало время рассказать о том, чем мы занимались в те годы. Я не хочу уносить эту правду с собой в могилу.
Прошло почти шестьдесят лет, но мне кажется, что все это было вчера. Знаешь, я иногда забываю, где оставила ключи или какой сейчас месяц, однако прекрасно помню каждое мгновение, проведенное нами в этом родильном доме. Я никогда не забуду маленького Вальтера, юную Софи и, разумеется, нашу дорогую, нежную Рашель.
Анри, мы слишком долго лгали. В жизни всегда настает момент, когда нужно набраться мужества и разобраться в своем прошлом. Я приняла решение. Я все расскажу этой молодой женщине, настолько честно, насколько смогу, обо всем том, что нам довелось пережить, в надежде, что люди смогут понять нас. А самые близкие – простить.
Всего тебе доброго, Анри.
Да хранит тебя Господь.
Николь».
Глава 16
Париж, январь 1941 года
Непринужденно стоя в витрине, Рашель Вейл поправила на манекене манжет пышного рукава и застегнула овальные пуговицы на блузке. Ее подруга Роза, стоявшая по ту сторону стекла на тротуаре, выглядела довольно забавно. Спасаясь от холода, она до самого носа закуталась в манто. Время от времени Роза кивала головой, выражая тем самым одобрение.
Снег перестал идти рано утром, но улицы Парижа были покрыты снежным слоем высотой в пятнадцать сантиметров. Из-за этого плотного мокрого снега стало невозможно ездить на велосипеде или мотоцикле. А машины, и так редко появлявшиеся на шоссе из-за нехватки топлива и ужесточения правил дорожного движения, словно совсем исчезли.
Дверь открылась, и в магазин ворвался порыв ледяного ветра.
– Я устала от этого холода! – воскликнула Роза. – А ведь говорили, что прошлая зима выдалась необычайно морозной. Что же тогда можно сказать о нынешней зиме?
– Похоже, в Сен-Клу уже катаются на лыжах! – заметила Рашель, спускаясь с невысокого помоста, на котором стояли манекены.
– Знаю. Вчера мама видела, как к Девятой линии метро, в сторону станции «Пон-де-Севр», шли люди с лыжами в руках.
– Ну как? – спросила Рашель, показывая подбородком на витрину.
– Великолепно! Я уверена, что эта «новая» коллекция будет иметь успех.
Рашель улыбнулась, услышав ироничное замечание подруги. Модели, выставленные в витрине, были разработаны зимой 1939 года. Их, конечно, переделали и подправили, чтобы подарить им вторую молодость, но все равно они не производили должного впечатления. После сокрушительного поражения в июне 1940 года импорт во Францию прекратился. В Париж поступало лишь небольшое количество тканей с Севера. Один за другим закрывались Дома моды. Шанель закрыла свой Дом сразу после объявления войны, Дом Вионне находился в стадии ликвидации… Поговаривали даже, что Эльза Скиапарелли перебралась в Нью-Йорк. Скромный Дом Эрнеста Буржуа, где работала Рашель, влачил жалкое существование. Хозяину пришлось уволить бо́льшую часть работников швейных мастерских.
– Уже одиннадцать часов, – делано наивным тоном заметила Роза. – А раз так, сомневаюсь, что он сегодня появится.
– О ком ты говоришь?
– А ты как думаешь? О Жозефе, конечно! Только посмей мне сказать, что не ждешь его. Я видела, как ты раз десять смотрела на часы.
– Что за глупости? – возмутилась Рашель, густо покраснев. – Ты сошла с ума.
– Ой! Не строй из себя святую невинность.
Схватив Рашель за руку, Роза сделала несколько танцевальных па и запела, подражая Эдит Пиаф:
Его выбрало мое сердце… Ему не нужно говорить, Ему лишь нужно на меня смотреть, И я в его власти, Я не могу ничего рядом с ним…
– Черт возьми, – произнес Жозеф, стряхивая с кепки снег. – Это когда-нибудь закончится?
Полчаса назад на город вновь стали падать густые снежные хлопья. Молодой посыльный попал в метель и теперь с облегчением вбежал в швейную мастерскую через служебный вход.
– Сегодня нет ни одной доставки, – сообщил он, развязывая шарф. – А я потратил три часа, чтобы сюда добраться.
– Вы не испугались метели! – с иронией заметила Роза. – Мы счастливы видеть вас.
– Я хотел предупредить вас, поскольку мсье Буржуа очень рассчитывал на эту партию шляп.
– О! В такие-то времена! Три клиентки за два дня. Но это хорошо, что вы пришли. Иначе Рашель расстроилась бы.
– Роза! – воскликнула девушка гораздо громче, чем хотела бы.
Жозеф не смог сдержать улыбку. От холода его лицо раскраснелось. Взлохмаченные волосы делали его похожим скорее на мальчишку, чем на двадцатичетырехлетнего мужчину.
– Ладно. Я оставляю вас, – с заговорщическим видом прошептала Роза. – Если какой-нибудь нелепой старухе вдруг вздумается войти…
Рашель, смутившись, опустила глаза и скрестила руки на груди, пытаясь вернуть себе самообладание.
– Сена почти замерзла, – нарушил молчание Жозеф. – Даже баржи встали. Рабочих и безработных мобилизовали, чтобы они с помощью подручных средств расчистили улицы. Но через час все можно начинать сначала.
– Мне стыдно за то, что сказала Роза…
– О, не обращайте внимания, – ответил Жозеф, махнув рукой. – Она всегда была острой на язык. Кстати, пока не забыл, я принес вашу книгу…
Жозеф вынул из сумки «Грозовой перевал» Эмили Бронте – роман, который Рашель дала ему две недели назад.
– Вы прочитали книгу? – спросила Рашель с горящим взором.
– Я пытался, – пробормотал Жозеф, – но дело не пошло. Я вас предупреждал, что не сумею ее одолеть. Эта история слишком сложная для меня.
По лицу Рашель было понятно, что она немного разочарована.
– Понимаю. Возможно, я смогу предложить вам другие книги, более короткие, чем эта.
– Возможно, – откликнулся Жозеф без особого воодушевления. – Вы обдумали то, о чем мы с вами говорили?
Рашель вопросительно посмотрела на Жозефа, хотя прекрасно поняла, на что он намекает.
– После работы мы могли бы пойти в кафе.
– Не знаю. Я никогда не хожу в кафе.
– Раз так, это будет великой премьерой! – воскликнул он, смеясь. – Можно сходить и в кино. В «Гомоне» показывают «Господина Эктора» с Фернанделем. Это история графа, выдававшего себя за камердинера. Похоже, смешной фильм. Конечно, это не так романтично, как ваша история, происходящая на песчаных равнинах, но…
Рашель поджала губы. Каждый раз, когда он приглашал ее пойти куда-нибудь вечером, она старалась сменить тему разговора. А ведь она сгорала от желания согласиться. Жозеф казался ей порядочным молодым человеком, к тому же они знали друг друга уже полгода, с тех пор как Рашель поступила продавщицей в Дом мсье Буржуа. Однако существовало одно обстоятельство, сдерживающее ее: отец. Он следил за каждым ее шагом, и не могло быть и речи о том, чтобы она вернулась домой на десять минут позже. Поэтому Рашель никуда не ходила и все свободное время читала, закрывшись в своей комнате. Надо было придумать какую-нибудь отговорку, но Рашель ненавидела ложь. Сказать, что она идет в кино с Розой или подружкой по коллежу…
– Хорошо, – произнесла наконец Рашель, прогоняя образ отца, стоявший перед ее мысленным взором.
– Правда?
– Я согласна, пойдем в кино. Хоть по мне этого и не скажешь, но я обожаю смешные истории.
Глава 17
Я часто мысленно возвращался к автомобильной аварии, в которой погиб мой отец. То я видел эту сцену со стороны, как в кино, то занимал место отца за рулем, вживаясь в его образ. Декорации порой менялись, но исход всегда был одинаковым.
Вот уже много лет как я, возвращаясь из Арвильера, сворачивал с автострады и выезжал на национальную дорогу, чтобы избежать крутого поворота, где погиб мой отец. После аварии эксперты пришли к заключению, что он ехал со скоростью, превышающей сто тридцать километров в час, вместо положенных девяносто. Отец всегда ездил быстро и слепо верил в возможности своего ультрасовременного «мерседеса». Эксперты не нашли никаких неисправностей, однако все знали, что на этом повороте уже произошло несколько аварий со смертельным исходом. Можно было утешать себя этим и винить во всем злой рок…
Когда я думал об отце, в моей памяти всплывали скорее негативные образы: моменты, когда он был слишком занят своей работой, чтобы обращать на меня внимание, неисполненные обещания, небольшие размолвки, которые случались, когда я превратился в подростка. Но если быть объективным, такие моменты случались довольно редко. Моего отца можно было назвать равнодушным, но он не был суров с нами. Было ли это для меня возможностью думать о чем-то другом, избегать воспоминаний о счастливых минутах, чтобы не испытывать сожаления? С Анной все было наоборот. В те редкие мгновения, когда моя сестра упоминала об отце, она всегда с нежностью говорила: «А ты помнишь, как из-за папы мы прогуляли школу, потому что он захотел сводить нас в цирк?» или «Ты не забыл, как папа катал нас на вертолете накануне Рождества?» Обычно я кивал головой в знак согласия, уверенный, что мне особо нечего возразить Анне и незачем нарушать идиллию, возникавшую в ее воображении.
Недели, последовавшие за смертью моего деда, и череда событий, сопутствующих ей, словно состарили меня. Не стоит ждать, что я сейчас составлю объективный список симптомов этого преждевременного старения. Это было смутное, но настойчивое ощущение, тем более неуловимое, что никогда прежде я не переживал подобных внутренних метаморфоз, если, конечно, не принимать в расчет то удивительное преобразование, которое я познал после смерти отца. Однако сейчас со мной происходили новые метаморфозы, поскольку я не чувствовал, что становлюсь новым человеком. Я оставался прежним, просто был более усталым, более подавленным, если не сказать впавшим в депрессию.
Неожиданно для самого себя я велел своим ученикам выучить этот прекрасный отрывок из романа Мишеля Лейриса «Возраст мужчины», который начинается следующими словами:
«Мне только что исполнилось тридцать четыре года, я прожил половину своей жизни».
Я часто спрашивал себя, не обращался ли Лейрис к статистике, чтобы определить возраст «равновесия», или же он опирался на глубоко личное знание собственного организма. Мне было тридцать два года, когда я начал спускаться с вершины.
Расставшись в тот вечер с Элоизой после ужина, я впал в мрачное настроение. Было ли это следствием кражи вкупе с тяжелыми думами о мерзких проектах нацистов, в которых Абуэло принимал участие? Или было связано с тем обстоятельством, что впервые за долгие годы по моей мужской гордости нанесли сильный удар и я с грустью расставался с женщиной, с которой провел несколько часов за деловым, как мне казалось, ужином?
Моя хандра приобрела неожиданный оттенок. Мне вдруг захотелось безмятежно наслаждаться жизнью, подобно людям, которые чудесным образом выжили после аварии и охвачены неистовством carpe diem, вызывающим головокружение.
Я решил буквально следовать призыву, украшавшему стену моей спальни, словно фронтиспис: не ворошить прошлое, оставить его далеко позади, убедить себя в том, что все происходившее в том поместье во время оккупации меня не касается, что я не несу ответственности за ошибки членов своей семьи.
Пасхальные каникулы подходили к концу. У меня накопилось множество работы, из-за которой я должен был бы остаться дома. И все же я отложил на потом подготовку к последнему предварительному экзамену, перестал думать о книге, для которой должен был кое-что написать, и решил уехать подальше от Парижа.
Этот отъезд я считал настолько срочным, что ночь после ужина с Элоизой показалась мне настоящей пыткой. Я долго не мог заснуть, задавая себе бесконечные вопросы, на которые у меня не было ответов. Наконец около четырех часов утра меня сморил сон, но только для того чтобы я погрузился в один из самых жутких кошмаров в своей жизни.
Я оказался в бывшей тюрьме, переоборудованной немцами в психиатрическую больницу, куда из лебенсборнов отправляли детей с различными дефектами. В допотопном зале, где проводились вскрытия, я увидел врача, похожего на Эбнера. На столе лежали тела новорожденных младенцев и маленьких детей, не старше двух лет. Рядом были разложены предметы, похожие скорее на орудия пыток, чем на инструменты судебно-медицинского эксперта.
– Что вы делаете? – с ужасом спросил я.
– Не будьте таким наивным, – ответил Эбнер, поправляя круглые очки. – Знайте, мы в совершенстве постигли науку о расах. И сейчас мы обязаны провести отбор. Не забывайте, о чем говорил Гиммлер: скоро нас, чистокровных нордических германцев, будет сто двадцать миллионов.
Эбнер схватил скальпель и занес его над телом одного из детей.
– Не трогайте его! – завопил я. – Вы и так причинили им много зла!
– Во имя науки, мсье Коше! Мы получили приказ вскрывать и анализировать тела, чтобы установить причину серьезных наследственных и врожденных болезней.
Дальнейшее я помню смутно. Я попытался покинуть тюрьму через лабиринт бесконечных коридоров и лестниц, до тех пор пока пробуждение не вырвало меня из этого ада.
В то же утро я набрал номер Жизель, который знал наизусть. Я часто ей звонил, когда не хотел обедать один в ресторане или когда меня не радовала перспектива провести выходные в унылом одиночестве.
Жизель работала на одного издателя с правого берега, который выпускал множество бестселлеров. Она, конечно, училась, но образованием и внутренней культурой не блистала. Жизель была наглядным примером феномена «воспроизводства элит», которым удавалось, в полном согласии с общепринятыми нормами, пристраивать своих членов на хорошо оплачиваемые теплые местечки, где не надо было надрываться. Я познакомился с Жизель, когда работал читчиком-корректором-негром на этого издателя, до того как перешел в лицей Феликса Фора и стал получать весьма неплохую зарплату преподавателя подготовительных курсов.
И все же Жизель обладала одним козырем, который у нее невозможно было отнять. Она отличалась поразительной, хотя и нетипичной красотой, которая, правда, нравилась далеко не всем мужчинам, и поэтому у Жизель было гораздо меньше воздыхателей, чем она того заслуживала.
Мне показалось, что Жизель была рада слышать мой голос. И она обрадовалась еще больше, когда я предложил ей съездить на несколько дней в Рим. Тем не менее она сделала вид, будто ей необходимо справиться со своим ежедневником, а потом лицемерно заявила, что, «несомненно», сумеет освободиться. Тогда я потратился на два билета «Эр-Франс» и забронировал номер в «Романико паласе», на улице Венето.
Мы провели три дня в Италии, три дня, в течение которых я каждую минуту старался убедить себя в том, что счастлив, и, как заправский гедонист, твердил, что просто обязан наслаждаться настоящим.
Мы завтракали на просторной террасе отеля. По утрам Жизель делала покупки в однотипных маленьких магазинчиках, которые без труда смогла бы найти и в Париже, недалеко от своего дома. Поскольку у меня не было никакого желания посещать бесчисленные музеи города, которые я знал как дважды два, я чаще всего сопровождал ее. На улице Кондотти: «Видишь эту сумку? Обрати внимание на отделку. – Да, Жизель». На улице Корсо: «Как ты думаешь, мне пойдет эта юбка от Армани? Все же немного коротковато! – Примерь, Жизель».
Я не предупредил Лоранс о своей поездке в Рим. Сначала я собирался воспользоваться случаем и провести некоторое время с Виктором, тем более что после смерти моего деда мы изменили наши первоначальные планы. Однако, приехав в Рим, я, сам не зная почему, даже не позвонил своему сыну. Более того, бродя по Риму под руку с Жизель, я боялся неожиданно встретить Лоранс и Виктора. Тогда мне как недостойному отцу пришлось бы оправдываться. Когда мы сидели в кафе у перекрестка Четырех фонтанов, я вдруг подумал, что неосознанно выбрал Рим для короткого отдыха, чтобы лучше осознать фиаско своей супружеской и семейной жизни.
У нас была короткая культурная программа. Поскольку Жизель никогда не видела ни Форума, ни Колизея, а во мне проснулся мой преподавательский инстинкт, я счел своим долгом показать ей их. Жизель нашла удручающим то, что ни один памятник архитектуры не сохранился целиком. Я возразил, что у руин есть своя прелесть. По правде говоря, моя роль чичероне утомляла не только ее, но и меня. Жизель нашла, что в Риме слишком много храмов и форумов. Я польстил ей, сказав, что как-то раз Шатобриан сделал аналогичное замечание и подчеркнул, что римские императоры из чувства тщеславия проводили все свое время, разрушая творения своих предшественников, чтобы на этом месте возвести новые сооружения, прославляющие их самих.
Я водил Жизель в маленькие ресторанчики, которые когда-то показала мне Лоранс, избегая trappole per turisti. Мы с Жизель много времени проводили в отеле, занимаясь любовью, на кровати, украшенной херувимами, словно сошедшими с картин Рафаэля. До ужина Жизель с удовольствием принимала ванну. «Ты должен присоединиться ко мне. Эта гидромассажная ванна – просто отпад! – Спасибо, Жизель. Я подожду тебя внизу, в баре отеля».
В последний вечер, когда на улице Мелория я увидел прелестную пиццерию, а Жизель рассказывала мне о неприятностях одного из своих авторов, вынужденного строчить по два романа в год, чтобы платить алименты бывшим женам, я вдруг подумал, что именно в этот момент я хотел бы оказаться в обществе Элоизы. Но потом я счел смешным мечтать о молодой женщине, которую видел всего два раза. Делая вид, будто интересуюсь рассказом Жизель, я старался понять, почему Элоиза не выходит у меня из головы, и пришел к выводу, что в моем влечении к ней нет ничего физического. Чувствуя себя подавленным после смерти Абуэло и открытий, которые я сделал о его прошлом, я распознал в Элоизе человека, способного меня понять, человека, которому я могу довериться, не боясь, что меня осудят.
В тот вечер мы поздно вернулись в отель. Жизель захотела снова принять ванну, чтобы еще раз насладиться гидромассажем.
Из внутреннего кармана куртки я достал кассету, которую дала мне Элоиза. После нашего с ней ужина я ни разу не брал кассету в руки. Была ли это простая забывчивость или сознательный акт? Так или иначе, сейчас у меня возникло непреодолимое желание прослушать ее. Нет, я не был счастлив. Нет, поход по дорогим магазинам с Жизель не принес мне реального облегчения, а лишь «отвлек» меня от ноющих внутренних ран. Я ненадолго забыл о постоянно подавляемых страданиях, причиненных мне смертью отца, поскольку теперь нисколько не сомневался в том, каким образом оборвалась его жизнь; о своей неспособности прийти на помощь сестре, погрузившейся в хроническую депрессию; наконец, об изумлении и стыде, от которого сгорал, узнав, что наш дед, этот безупречный образ из нашего детства, во время войны активно сотрудничал с немцами.
Я спросил администратора, могу ли я воспользоваться registratore a cassette.
– Sì, naturalmente, signore.
Я устроился за столиком, стоящим чуть в стороне, в самом углу террасы, и заказал стакан джина для храбрости. Едва я нажал на кнопку «пуск», как мной овладела ностальгия. Мне было тяжело слышать голос, раздававшийся словно из могилы.
– Можно начинать?
– …
– Когда именно вы приехали в лебенсборн Сернанкура?
– В то время не говорили «лебенсборн». Это заведение называлось общежитием или родильным домом.
– В общежитие, если вам так угодно.
– В феврале 1941 года.
– Вы знаете, когда оно было открыто?
– Я не могу назвать вам точную дату. Скажем, оно работало несколько месяцев…
– При каких обстоятельствах вас наняли на работу? Через посредничество мадам Гильермо?
– Да. Через мадам Гильермо. Я познакомился с ней в начале лета 1939 года в Аржелес-сюр-Мер во время Retirada. Тогда я, молодой врач, только что закончивший университет, хотел помогать испанским беженцам. Лагеря, наспех разбитые на побережье и окруженные колючей проволокой… Это был трудный, но незабываемый опыт. Вот в этом-то аду я и познакомился с мадам Гильермо.
– Что именно она делала в лагерях для испанских беженцев?
– Через одну из своих ассоциаций она оказывала гуманитарную помощь, которая в буквальном смысле спасла тысячи беженцев, которые могли умереть от голода и холода. Мадам Гильермо была ни на кого не похожей, никому не подчиняющейся женщиной.
– В каком смысле?
– Франция ничего не сделала, чтобы облегчить жизнь семей, бежавших из Испании, в которой правил Франко. И вдруг жена генерала, героя Великой войны, протянула им руку помощи… Тогда это считалось дурным тоном. После войны о ней говорили много плохого, в частности из-за ее ассоциации.
– «Жены и дети военнопленных»?
– Да. На самом деле она не вмешивалась в политику. Мадам Гильермо просто протягивала руку тем, кто нуждался в помощи.
– Вернемся к общежитию, если позволите. Почему вы согласились перейти на службу к немцам?
– Ничего подобного не было. Я не переходил на службу к немцам.
– Тем не менее с самого начала вы знали, что Сернанкур принимал женщин, забеременевших от эсэсовцев или нацистских полицаев.
– Мадам Гильермо объяснила мне, что немцы планировали забирать детей у некоторых матерей-француженок под тем предлогом, что их отцами были немцы. Она считала, что надо сделать все необходимое, чтобы защитить таких новорожденных, помешать их увозу из Франции. Поскольку немцы не могли найти гинеколога для своего родильного дома, она уговорила меня занять должность в Сернанкуре и создать впечатление, будто я сотрудничаю с ними.
– «Создать впечатление»? Вы хотите сказать, что вы вели с немцами двойную игру?
– Мадам Гильермо не имела ничего общего с мерзавцами из Виши. Она не скрывала, что ненавидит оккупантов. В то время она частично утратила свое прежнее влияние, однако немцы по-прежнему считали ее главной посредницей. Мадам Гильермо умела лавировать. Для немцев она как бы олицетворяла уклончивую позицию Франции в отношении своих детей, хотя на самом деле дети Виши совершенно не интересовали. Но немцы боялись, что их политика вызовет в обществе резкий протест.
– Расскажите об организации родильного дома. Кто возглавлял Сернанкур, когда вы туда приехали?
– Теоретически общежитием руководил главный врач штаба, доктор Дитрих.
– Почему вы говорите «теоретически»?
– Потому что мы его практически никогда не видели. Дитрих наслаждался жизнью в Большом Париже. Рестораны, ночные заведения, бордели… Он был большим любителем выпить. В Сернанкур Дитрих часто приезжал в сильном подпитии. Реальной власти у него не было. Да он вообще не знал, что происходит в общежитии.
– Кто же конкретно руководил родильным домом?
– Ну что ж, управляющий, член СС, и главная медсестра Ингрид Кирхберг. В их непосредственном подчинении находились акушерка и три медсестры.
– А вы?
– В той или иной степени. Мне всегда казалось, что я стою немного в стороне. Я находился там неотлучно только в момент родов.
– Значит, персонал не состоял полностью из немцев?
– Нет, разумеется. Акушерку нашли в Страсбурге, она работала в общежитии с момента его открытия. Две медсестры также были француженками, не говоря уже о работниках кухни, уборщицах, садовнике…
– Вы помните медсестру по имени Николь Браше? Она в то время работала в Сернанкуре.
– …Да, была такая медсестра.
– Вы сохранили с ней связь?
– Нет. После моего отъезда из общежития я никогда ни с кем не встречался. Я не знаю, что с ними стало.
– Вернемся к пациенткам… Сколько их было в момент вашего приезда в Сернанкур?
– Семь или восемь, кажется… Все они, разумеется, были беременны.
– Почему «разумеется»?
– Потому что я читал об этих общежитиях черт знает что. О так называемых «племенных быках», которые приезжали, чтобы оплодотворить молодых женщин, мечтавших подарить ребенка немцам… Вздор… Уверяю вас, мы ни разу не видели в этом родильном доме ни одного эсэсовца. За некоторыми исключениями, мужчинам было запрещено там находиться.
– Вы помните фамилии ваших пациенток?
– Я не знал их фамилий. Мы называли их только по имени. Немцы требовали, чтобы мы соблюдали анонимность и не допускали дискриминации из-за различия в социальном положении.
– «Не допускали дискриминации»? Дискриминация молодых женщин, прошедших тщательный отбор в соответствии с расовыми критериями, – это звучит немного иронично, не так ли?
– …
– Вы знали, где и как отбирали женщин?
– Не имею понятия. В самом общежитии отбор не проводился. Когда к нам приезжали молодые женщины, никто ни о чем их не расспрашивал. Мы обращались с ними так же, как и с другими беременными женщинами. Знаю только, что две женщины приехали к нам из Бельгии.
– Как вы думаете, речь может идти о лебенсборне Вежимона? Я полагала, что он начал функционировать в 1942 году…
– Мне ничего об этом не известно. Я не знаю этого общежития. Нам просто объяснили, что остальные родильные дома переполнены и что нам, возможно, придется принять и других пациенток.
– Вы можете мне сказать, какими были эти женщины? Физически, я имею в виду.
– Вас опять постигнет разочарование, мадемуазель. Пациентки не были сделаны на одну колодку, как вы, вероятно, полагаете. У нас были разные пациентки: блондинки и брюнетки, высокие и маленькие… Мы же находились во Франции, в Марне, а не в Норвегии…
– Какая обстановка царила в родильном доме?
– Вы хотите сказать, среди пациенток?
– И среди членов персонала.
– Обстановка была скорее напряженной. Главная медсестра, Ингрид Кирхберг, вела себя как настоящий тиран. По ее словам, салат всегда был плохо вымыт, комнаты никогда чисто не убирались, вещи в шкафах лежали в беспорядке. Она постоянно устанавливала новые, совершенно абсурдные правила. Она даже запретила женщинам запирать шкафы на ключ. Словно им было что прятать. Между собой мы насмешливо называли ее Бешеной.
– Между собой?
– Я говорю о французском персонале общежития. Однажды Кирхберг обвинила в воровстве девушку, работавшую на кухне. Она думала, что исчез кофе, настоящий кофе, порции которого были строго дозированы. Кирхберг немедленно уволила несчастную из Сернанкура, даже не пожелав узнать, что именно произошло.
– Были ли другие увольнения?
– Нет. По крайней мере, в тот период, когда я там работал. Но Бешеная не скупилась на угрозы. Она постоянно твердила: «Мы должны работать безукоризненно, мы должны брать пример с главного дома». Все свое свободное время она писала донесения и отправляла их в Германию. Хотя, возможно, она блефовала, чтобы держать нас в узде.
– А люди со стороны? Местное население? Что они думали о вашем заведении?
– Трудно сказать. Поместье Сернанкур находилось на отшибе. Полагаю, именно поэтому немцы и выбрали его. Туда никто не являлся просто так.
– Но до вас должны были доходить слухи о разговорах местного населения.
– Времена были тяжелые. Разумеется, люди немного завидовали тому, как обращались с беременными женщинами.
– В частности, из-за еды?
– Да, я ведь уже говорил о кофе… Мы ни в чем не испытывали недостатка. Даже в продуктах, которые тогда невозможно было достать.
– В феврале 1942 года в лебенсборне Сернанкур вспыхнул пожар. Вы еще работали там?
– Нет. Я покинул родильный дом в ноябре 1941 года.
– Почему?
– Мне надоели вечные придирки Кирхберг, все более настойчивые требования немцев… Даже мадам Гильермо уже не могла мириться с условиями, навязываемыми немцами. По ее мнению, больше не имело смысла тратить столько сил, чтобы удержать нескольких детей во Франции. К тому же из-за определенных обстоятельств сам факт работы у немцев стал для меня неприемлемым.
– Что вы хотите этим сказать?
– После заключения перемирия многие думали, будто Петен был наименьшим злом для Франции, и я разделял это мнение. Понимаете, я не знал никого, кто слышал бы призыв де Голля в 1940 году. Сегодня нас хотят заставить поверить в то, что миллионы французов тайком припадали к радиоприемникам. На самом деле события развивались гораздо медленнее. Сначала появились коллажи с лотарингским крестом, прокламации, листовки… В конце 1941 года я сблизился с отставным полковником-летчиком, владевшим рестораном в Шалон-сюр-Марн. Конечно, немецкие офицеры часто бывали в этом ресторане, но одновременно он служил укрытием для бойцов Сопротивления, которых разыскивало гестапо. Там состоялось первое собрание ВДО…
– «Всё для освобождения»?
– Да. Они хотели наладить подпольную работу в Марне, где Сопротивление имело слабые позиции. Добровольцы Французских свободных сил, некоторые организации сети Эктора… Потом были другие собрания, на которых я также присутствовал. На собрания приходили аббат, нотариусы, директора акционерных обществ… Одним словом, влиятельные люди, поддерживавшие, по мнению некоторых, тесные связи с Буске. Они рассчитывали использовать свое влияние в борьбе с немцами и коллаборационистами. Но это уже другая история… Став членом этой сети, я больше не мог работать у немцев.
– Вы говорили о двойной игре с немцами. Почему руководители организации «Всё для освобождения» не захотели, чтобы вы сохранили свою должность? Ведь вы занимали стратегический пост…
– Моя сеть не принимала наше общежитие всерьез. Они не понимали, почему немцы прилагают столько усилий, чтобы вывезти из Франции несколько десятков детей. К родильному дому они относились как к глупой шутке…
Я выключил магнитофон.
Мой дед вновь превратился в храброго члена Сопротивления, в двойного агента, работающего в лебенсборне… Я не знал, что и думать.
У меня в памяти всплыл образ Эбнера, посещающего Сернанкур. Как и говорила Элоиза, в рассказе моего деда многое не сходилось. Его так называемое неведение об истинных целях лебенсборна, хотя все молодые женщины были удивительно похожи друг на друга, поспешный отъезд из родильного дома, не подтвержденный ни одним документом… Его трусость и ложь разочаровали меня.
Несмотря на поздний час, я испытывал необходимость поговорить с Элоизой о записи, если только это не было простым желанием услышать ее голос, а не голос Жизель, оставшейся в номере. Меня проводили в маленький уютный салон.




























