Текст книги "От Византии до Орды. История Руси и русского Слова"
Автор книги: Вадим Кожинов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
«Кто из наших писателей в 18 веке мог иметь на то довольно таланта?..» Они «не имели все вместе столько поэзии, сколько находится оной в плаче Ярославны, в описании битвы и бегства. Кому пришло бы в голову взять в предмет песни темный поход неизвестного князя?»
Об этом необходимо сказать сегодня, ибо в период «гласности» очередной раз начались попытки объявить «Слово» фальсификацией, сконструированной в конце XVIII века. В частности, опубликованы острые заметки самого активного «скептика» А. А. Зимина (вообще-то замечательного историка Руси XV – начала XVII веков), который очень, пожалуй, даже чрезмерно горячо стремился «развенчать» древность «Слова», посвятив этому делу в 1960-х – начале 1970-х годов более десятка публикаций. Но в высшей степени характерно его собственное объяснение владевших им побуждений, – объяснение, записанное в 1978 году:
«Выступление с пересмотром традиционных взглядов на время создания «Слова о полку Игореве» было борьбой за право ученого на свободу мысли. Речь шла не о том, прав я или нет…было тошно от казенного лжепатриотизма, расцветшего в 40– 50-е гг.» [189] .
Это по-своему поразительное признание, ибо А. А. Зимин явно не отдает себе отчета в том, что он оказывается, по сути дела, в той же самой позиции, как и вызывающие у него «тошноту» представители «казенного лжепатриотизма», ибо его – по его же словам – вдохновляло не стремление к беспристрастной истине, а борьба с «лжепатриотами»…
Говоря о поэме об Игоре, нельзя не подчеркнуть, что в отличие от предшествующих ей сочинений искусство слова явно предстает здесь в своей собственной сущности; это, пожалуй, первое действительно «чисто» художественноетворение, не отягощенное, подобно более ранним, мифологическими (элементы мифа выступают в поэме об Игоре, о чем уже шла речь выше, не в своем содержательном значении, но в качестве художественно-формальных, как средство образотворчества), богословскими, ритуально-обрядовыми (что присутствует, например, в былинах) и иными идеологическими и бытовыми компонентами. Кстати сказать, в значительной мере именно потому «Слово о полку Игореве» так легко и естественно было воспринято и оценено самыми широкими кругами людей в новейшее время, в XIX–XX веках.
И следует со всей решительностью утвердить, что поэма об Игоре являет собой отнюдь не «начало», но, напротив, завершение, конецопределенной эпохи, определенного «цикла» в развитии русского словесного искусства, – соответствующий концу истории Киевской Руси,которая сменяется историей Руси Владимирской и, далее, Московской. Разумеется, концом эпохи в прямом и резком смысле было монгольское нашествие, после которого культура и литература во многом начинают развиваться, так сказать, заново, с самого начала, что ясно видно, например, при сопоставлении изощреннейшего искусства того же «Слова о полку Игореве» и обнаженной простоты и безыскусности «Повести о разорении Рязани Батыем». Лишь позднее, в XIV веке, совершается «возрождение», воскрешение культуры домонгольской, Киевской Руси.
Но вернемся к вопросу об исторической основе «Слова о полку Игореве», то есть к проблеме «Русь и половцы». Поскольку дело идет о пронизанном лиризмом, властным голосом творца поэмы образе героя и его драматической судьбе, тема половцев, естественно, предстает здесь как тема безусловно чуждой, враждебной и грозной силы. И, повторяю, воплощение этой темы в художественном мире«Слова о полку Игореве» для многих и многих людей явилось и является основой общего представления о значении и роли половцев в реальной историиРуси.
Однако если обратиться к действительным взаимоотношениям хотя бы двух главных исторических личностей, чьи образы созданы в «Слове» – князя Игоря и хана Кончака, – все предстает в совершенно ином свете. Эти взаимоотношения рассмотрены, например, в недавней монографии С. А. Плетневой «Половцы» (М., 1990, с.157–168).
В 1174 году двадцатитрехлетний князь Новгород-Северский Игорь Святославич впервые столкнулся с ханом Кончаком, грабившим окрестности Переславля-Русского, и прогнал его войско в степь. Однако через пять лет, в 1180-м, Игорь и Кончак вступили в самый дружественный союз и совместно пытались – ни много ни мало! – захватить Киев. В сражении за Киев в 1181 году Игорь и Кончак были наголову разбиты и как-то даже трогательно спаслись от возмездия, уплыв в одной «лодье» к Чернигову. И когда через два года (в 1183 году) Кончак собрался пограбить южнорусские земли, Игорь «отказался участвовать в отражении половецкого удара, за что переяславский князь Владимир Глебович в гневе разорил несколько северских (то есть Игоревых. – В. К.)городков» (указ. соч., с. 158).
Дружественные отношения Игоря с Кончаком сложились, в частности, и потому, что та «ветвь» русских князей, «Ольговичи» (как, впрочем, и некоторые другие «ветви»), к которой принадлежал Игорь, давно породнилась с династиями половецких ханов. Дед Игоря, Олег Святославич (получивший из-за своей изобилующей всякого рода нелегкими перипетиями судьбы прозвание «Гориславич») еще в 1090-х годах женился – после кончины своей первой жены, византийки Феофано Музалон, – на дочери знатного половецкого хана Селука (Осолука). А впоследствии Олег женил своего сына Святослава, то есть отца Игоря, на дочери другого известного хана – Аепы (Акаепиды).
В исследовании С. А. Плетневой говорится о том, как в 1146 году Святослав Ольгович (отец Игоря), полагая, что он имеет больше прав на киевский престол, нежели занявший его тогда Изяслав Мстиславич, «просил своих «уев» (половецких дядей по матери) помочь ему в борьбе против Изяслава… в летописи поясняется, что «уи» были дикими половцами Тюпраком и Камосой Осолуковичами» (с. 107–108).
Нельзя умолчать, что некоторые историки оспаривают «половецкое» происхождение Святослава Ольговича, считая его сыном первойжены Олега – то есть гречанки из Византии Феофано. Еще более решительно оспаривается положение о том, что половчанкой была не только бабушка, но и мать сына Святослава – героя «Слова» Игоря. И в самом деле, есть сообщение, что в 1136 году, то есть за пятнадцать лет до рождения Игоря, Святослав женился в Новгороде на русской женщине (первая его жена, дочь хана Аепы, как считается, к тому времени умерла). Однако летописное сообщение об этой свадьбе Святослава по меньшей мере странно, ибо, согласно ему, новгородский епископ Нифонт категорически не «утвердил» эту женитьбу [190] . И к тому же через десять лет (см. выше) Святослав выступает в тесном союзе со своими дядьями – братьями своей половецкой жены.
Наконец, есть сведения, что отец главных героев «Слова», Святослав, имел еще третью жену, которая и стала матерью Игоря (родившегося в 1131 году); она была дочерью Юрия Долгорукого, женатого на дочери половецкого хана Аепы [191] (иначе – Епиопы; не путать с другим Аепой – отцом жены отца Игоря, Святослава). В таком случае, у героя «Слова» половчанками были обе бабушки.
Существует весьма своеобразное «доказательство» половецких «корней» главных героев «Слова о полку Игореве». В свое время, еще в 1947 году, широко известный историк и археолог Б. А. Рыбаков обнаружил захоронение брата Игоря, Всеволода («Буй-Тура»), и прославленный скульптор-антрополог М. М. Герасимов восстановил на основе черепа его облик (аутентичность подобных реконструкций этого мастера была многократно доказана). И, глядя на эту скульптуру, нельзя усомниться, что перед нами лицо с явными «азийскими» чертами [192] . Поэтому изображения главных героев «Слова» в живописи (например, Ильи Глазунова), где они представлены в чисто «славянском» духе (белокурые, голубоглазые, с «европеоидным» складом лиц и т. д.) не соответствует реальности.
Возможно, именно после знакомства с герасимовской скульптурой Б. А. Рыбаков, который склонен усматривать в отношениях русских и половцев смертельную непримиримость, безоговорочно написал об отце Игоря, Святославе: «Его матерью была половчанка» (там же, с. 124). Вместе с тем историк все же стремится истолковать одно из «состязаний» между русскими и половцами – поход Игоря в 1185 году, ставший темой великого «Слова», – в качестве попытки спасения Руси чуть ли не от полной гибели. А ведь в «Слове» вполне ясно сказано, Игорь отправляется в поход (несмотря даже на мрачное предзнаменование), ибо «спала князю умь похоти… искусити Дону великого» (то есть, согласно переводу О. В. Творогова, «страсть князю ум охватила… изведать Дона великого»).
Что же касается взаимоотношений с половцами, то Б. А. Рыбаков не мог не упомянуть, что всего за четыре года до воспетого в «Слове» события, когда старший двоюродный брат Игоря, Святослав Всеволодич, отвоевывал (в 1181 году) свою власть в Киеве у другой княжеской «ветви», Ростиславичей, двинулась «армия на помощь Святославу – Игорь Святославич (герой «Слова»! – В. К.)…с половецкими дружинами Кончака и Кобяка… Половцы под командованием Игоря Святославича заняли позиции вдоль левого берега Днепра…» (там же, с. 134). Но Ростиславичи собрались с силами и «нанесли сокрушительный удар Игорю и его половцам… Убиты ханы: Козл Сотанович, Елтут Отракович, брат Кончака. Взяты в плен: двое сыновей Кончака… «Игорь же, видев половцы побеждены, и тако с Концаком въскочивша в лодью, бежа на Городець, к Чернигову»…» (с. 155). Эта битва Игоря совместно с Кончаком против Ростиславичей в 1181 году, пожалуй, не менее впечатляюща, чем состоявшееся через четыре года воинское соперничество Игоря и Кончака…
Но пойдем далее. В 1184 году, то есть всего за год до события, воссозданного в «Слове», Кончак попытался пограбить своих русских соседей, но несколько князей (Игоря среди них не было!), объединившись, разгромили его и забрали богатую добычу. И на следующий год Игорь (что было даже несколько неожиданно) решил, так сказать, добить и дограбить своего недавнего союзника, однако потерпел полное поражение, был ранен и оказался в плену.
Однако на этом история взаимоотношений Игоря и Кончака не завершается. С. А. Плетнева, основываясь на многолетних исследованиях, пишет, что «Кончак, узнав, что Игорь ранен, поручился за него перед взявшим Игоря в плен Чилбуком из орды Тарголове и отвез его в свое становище. Сына Игоря взял в плен Копти из Улашевичей. Тем не менее, как и отец, Владимир очень скоро оказался в ставке самого Кончака, где и встретился со своей будущей женой – Кончаковной… Пленный Игорь… свободно ездил на охоту, даже призвал к себе попа – в общем, вел вольную жизнь. Недаром ему так легко было бежать из плена… Представляется весьма вероятным, что побег этот не был неожиданным для Кончака… Кончак постарался женить юного Владимира Игоревича (ему было 15 лет. – В. К.)на своей дочери. Все эти действия направлены были на то, чтобы приобрести в лице Игоря и всей его обширной родни надежных союзников. В 1187 г. Кончак окончательно закрепил дружбу и союз, отпустив Владимира «ис половец с Кончаковною… и детятем»… после всех этих событий летописец не зафиксировал ни одного набега Игоря на владения Кончака» (с. 164, 165–166).
Следует добавить, что сын и преемник власти Кончака принял Православие и носил имя Юрий Кончакович. В 1206 году он, уважаемый на Руси человек, выдал свою дочь за будущего великого князя, сына Всеволода Большое Гнездо, Ярослава – отца Александра Невского (правда, последнего родила не половчанка, а вторая жена Ярослава).
Уже из этой истории семейных взаимоотношений русского князя и половецкого хана, явившихся прототипами главных героев «Слова о полку Игореве», ясна вся сложность и многозначность темы «русские и половцы». А ведь речь идет о людях, чьи художественные образы оказали, по-видимому, наибольшее воздействие на одностороннюю, прямолинейную трактовку этой самой темы – как темы непримиримого и жестокого противостояния…
Не исключено, что эти мои суждения будут восприняты как некое «принижение» столь чтимого всеми «Слова»… Но такое восприятие было бы совершенно неосновательным. Во-первых, «Слово», как уже сказано, – одно из величайших собственно художественныхтворений на Руси. А для величия художественного мира, в конце концов, не существенна «реальная» основа: этот мир может опираться и на точно воссозданные действительные события, и на события, которые в значительной степени или даже целиком являются плодом творческого вымысла художника. Так, одна из величайших (если не величайшая) из русских поэм – пушкинский «Медный всадник» – не могла бы возникнуть без очень существенной доли вымысла (к тому же ирреального, фантастического вымысла).
С другой стороны, «Слово», как и другие высшие творения русского искусства, живет не своей связью с определенным отдельным событием, а воплощенной в нем целостностью исторического бытия Руси вообще. Его породило не столько противоборство Игоря и Кончака, сколько глубокая память обо всех прежних битвахи жертвах Руси и, более того, вещее предчувствие, предсказание грядущих битв и жертв – в том числе, конечно, и столкновения с роковой мощью монгольского войска (об этом не раз говорилось в литературе), которое подошло к Руси менее чем через сорок лет после Игорева похода. И, говоря об определенном «несоответствии» действительных отношений Руси с половцами и той «картины» этих отношений, которая предстает в «Слове», я преследовал простую цель: показать, что художественный мир поэмы (из которого многие черпают свои основные представления об этих отношениях) и реальная история – существенно разные явления.
Нельзя не сказать, что я более или менее подробно остановился на проблеме взаимоотношений русских и половцев отнюдь не только для уяснения этих отношений как таковых. Перед нами одно из бесчисленного множества проявлений евразийскойсущности Руси – наиболее глубокой и наиболее масштабной основы ее исторического бытия, символом которой и стал с XV века ее герб – двуглавый орел(считается, что этот герб был попросту заимствован из Византии, также существовавшей на грани Европы и Азии, однако есть основания полагать, что в Византии этот символ не обладает столь же центральным, главенствующим значением, как на Руси). «Евразийская» политика Руси ясно выразилась уже в XII веке в матримониальных (то есть брачных) союзах ее великих князей (о них уже упоминалось) – союзах, которые всегда имели прямое государственное значение. Так, если в XI веке Ярослав Мудрый выдал своих сыновей и дочерей за представителей различных европейских правящих династий, то его внук Владимир Мономах, женатый на дочери английского короля, обручил своего сына Мстислава с дочерью шведского короля, дочь Евфимию – с венгерским королем, а сыновей Юрия (Долгорукого) и Андрея – с дочерью половецкого хана Аепы и внучкой Тугорхана и, наконец, сына Ярополка – с осетинской княжной. Эти государственные браки нельзя рассматривать в «бытовом» аспекте; они с очевидностью запечатлели двойственный, «евразийский» характер исторического бытия Руси.
А вся история взаимоотношений русских и половцев, пришедших в южнорусские степи в середине XI века из глубин Азии (из Прииртышья), ясно свидетельствует о способности русских установить – при всех имевших место противоречиях – равноправныеотношения с, казалось бы, совершенно не совместимым с ними, чуждым кочевым народом. Сама борьба русских князей с половецкими ханами – пусть нередко принимавшая острейшие формы – едва ли решительно отличалась от борьбы тех или иных враждующих русских князей между собой; многочисленные союзы князей с ханами во время борьбы с другими русскими же князьями говорят об этом со всей определенностью.
И современники, и позднейшие историки не раз безоговорочно осуждали подобные союзы. Но в таких приговорах едва ли выражалось понимание реального положения дел. И с особенной яркостью «недействительность» этих приговоров запечатлена в судьбе князя Игоря Святославича. В «Слове» он представлен как беззаветный герой противоборства с половцами, а в действительности он был, если угодно, другом Кончака до своего воспетого в «Слове» набега и стал его родственником после этого набега.
Итак, взаимоотношения русских и половцев никак нельзя трактовать в плане борьбы с некой непримиримо враждебной силой; половцы в конечном счете были частьюРуси. Поэтому русско-половецкое противостояние никак не могло стать «предметом» и стимулом для создания русского героического эпоса(то есть былин) – не могло в особенности потому, что у половцев не было и намека на мощную и хорошо организованную государственность,которая явилась бы той силой, которая могла реально подчинить себе Русь. Половцы совершали грабительские походы на Русь, приносившие нередко очень тяжкий урон, но они, так сказать, даже и не ставили перед собой задачу «порабощения» Руси; в конечном счете это ясно и из самого «Слова о полку Игореве».
И, вопреки мнению многих литературоведов, «Слово» не являет собой (в отличие от былин) героический эпос.Конечно, оно так или иначе связано с традицией героического эпоса; но эта традиция существенно изменена или, вернее, претворена в принципиально иной жанровый феномен и с точки зрения типа, способа воплощения (об этом говорилось выше; так, элементы мифа стали здесь «средством»создания образа, а не его содержанием), и с точки зрения самого совершающегося в произведении действа. Это претворение глубоко раскрыто в кратком рассуждении М. М. Бахтина, которое начинается так:
«Слово о полку Игореве» в истории эпопеи(имеется в виду именно героический жанр. – В. К.).Процесс разложения эпопеи и создания новых эпических жанров… «Слово о полку Игореве» – это не песнь о победе, а песнь о поражении (как и «Песнь о Роланде»). Поэтому сюда входят существенные элементы хулы и посрамления… Для «Слова» характерно не только то, что это эпопея о поражении, но особенно и то, что герой не погибает (радикальное отличие от Роланда) [193] . Игорь… ничего не сделал и не погиб». Но вместе с тем Игорь, испытав посрамление и тем самым как бы, по словам М. М. Бахтина, «претерпев временную смерть (плен, «рабство»), возрождается снова» [194] .
И эта сердцевинасодержания «Слова о полку Игореве» едва ли может быть понята в рамках героического эпоса. М. М. Бахтин (что необходимо подчеркнуть) определяет «Слово о полку Игореве» не только как результат «разложения» героического эпоса, но и как плод начавшегося «созидания»иного, нового жанра – жанра, который, по сути дела, предвосхищает – в очень отдаленной исторической перспективе – русский роман эпохи его расцвета – роман, для коего в высшей степени характерно именно «посрамление»героя, его «смерть» ради подлинного «воскресения».
Об этом глубочайшем мотиве русского романа, в частности, говорил Достоевский, оценивая толстовскую «Анну Каренину»:
«Явилась сцена смерти героини (потом она опять выздоровела) – и я понял всю существенную часть целей автора. В самом центре этой мелкой и наглой жизни появилась великая и вековечная жизненная правда и разом все озарила. Эти мелкие, ничтожные и лживые люди стали вдруг истинными и правдивыми людьми… Последние выросли в первых, а первые (Вронский) вдруг стали последними, потеряли весь ореол и унизились; но унизившись стали безмерно лучше, достойнее и истиннее, чем когда были первыми и высокими» [195] .
Суждение это вполне уместно отнести не только к романам Толстого, но и ко многим другим русским романам XIX века, включая, конечно, и романы самого Достоевского. Но художественная «тема», обрисованная здесь, так или иначе зарождалась в «Слове о полку Игореве», которое, помимо прочего, и по этой причине было столь родственно воспринято в XIX веке. И это, понятно, не «тема» героического эпоса,а прорыв в будущее, совершенный (что вполне естественно) на излете исторической эпохи – в последние десятилетия существования собственно Киевской Руси.
Чтобы глубже понять бахтинскую мысль о столь характерной для русского сознания (и, конечно, бытия) «временной смерти», после которой наступает возрождение, обратимся к одному очень выразительному человеческому документу – дневнику крупного историка Ю. В. Готье (1873–1943), который он вел во время революции.
20 июля 1917 года он записал: «Русский народ – народ-пораженец; оттого и возможно такое чудовищное явление, как наличность среди русских людей – людей, страстно желающих конечного поражения России». Речь идет, понятно, о поражении в войне с Германией; Ю. В. Готье стремится увидеть в тогдашнем пораженчестве глубокий и всеобщий смысл: «Поражение всегда более занимало русских, чем победа и торжество: русскому всегда кого-нибудь жалко– поэтому он предпочитает жалеть себя и любить свое горе, чем жалеть другого, причинив тому зло – эгоизм наизнанку. (Разрядка моя; естественно только поставить вопрос: действительно ли это «эгоизм» – пусть даже «изнаночный»? – В. К.).Наши летописи, «Слово о полку», песни про царя Ивана, сказания о Казани, о Смуте, – продолжает Ю. В. Готье, – воспевают и рассказывают преимущественно поражения… Доктрина непротивления злу – формулированная Толстым – есть тоже радость горя, унижения, неудачи и поражения. Отсюда и современная доктрина «пораженчества»… Ведь одними германскими шпионами дела не объяснить: их семя, как и в вопросе чистой измены, пало на добрую почву. Это наша психология – полная противоположность психологии германского народа с его доктриной «Deutscbland uber alles»[196] и культом силы и торжества; ceteris paribus[197] при столкновениях этих двух народов русский должен быть побежден» [198] .
И Ю. В. Готье делает следующий прогноз: «Участь России, околевшего игуанодона или мамонта, – обращение в слабое и бедное государство, стоящее в экономической зависимости от других стран, вероятнее всего от Германии… Вынуты душа и сердце, разбиты все идеалы. Будущего России нет; мы без настоящего и без будущего. Жить остается только для того, чтобы кормить и хранить семью – больше нет ничего. Окончательное падение России как великой и единой державы вследствие причин не внешних, а внутренних, не прямо от врагов, а от своих собственных недостатков и пороков и от полной атрофии чувства отечества, родины, общей солидарности, чувства union sacree [199] – эпизод, имеющий мало аналогий во всемирной истории. Переживая его, к величайшему горю, стыду и унижению, я, образованный человек, имевший несчастье избрать своей ученой специальностью историю родной страны, чувствую себя обязанным записывать свои впечатления…» (с. 155).
Ю. В. Готье – русский французского происхождения; его прадед поселился в Москве при Екатерине II. Вместе с тем ясно видно: он стремится оценить Россию как бы со стороны, объективно. Однако это ему не удается… Привкус своего рода любования «поражением» – любования, которое он вроде бы хочет с негодованием отвергнуть, – присутствует в его размышлениях. И это особенно подтверждает обоснованность его пафоса.
Правда, он, конечно же, абсолютизировал русское «пораженчество»; оно не характерно ни для героического эпоса, ни для многих и разнообразных позднейших явлений русской культуры. Да и «пророчество» Ю. В. Готье оказалось неверным – в частности, и в отношении его собственной, личной судьбы, в которой в конечном счете выражалась судьба России.
Жизнь его после революции поначалу явно шла к полному крушению. И в 1930 году он был арестован и осужден вместе с десятками виднейших своих собратьев – русских историков. Казалось бы, целиком сбылся его безысходный прогноз; рушилась не только отечественная история, но даже и наука о ней… Однако к 1934 году Ю. В. Готье, как и его соратники, кроме нескольких старших по возрасту, которые умерли в изгнании, вернулся к работе, издал целый ряд трудов и в 1939 году стал академиком… Ошибся Ю. В. Готье и в том, что в столкновении с Германией русский народ неизбежно «должен быть побежден…» Историк смог увидеть необоснованность своего прогноза: он скончался в Москве на семьдесят первом году жизни, 17 декабря 1943 года – уже после бесповоротной победы над германской армией на Курской дуге.
Словом, суждения Ю. В. Готье о всеопределяющем русском «пораженчестве», продиктованные катастрофой 1917 года, хотя они остро выявляют чрезвычайно существенное своеобразие отечественной истории и культуры, имеют все же односторонний и упрощающий реальность характер.
Истинную глубину и многогранность этой «темы» схватывает размышление Достоевского, опирающееся на сцену из толстовской «Анны Карениной». И необходимо увидеть в этом звено цепи, уходящей далеко в прошлое, – к «Слову о полку Игореве» и даже к еще более раннему творению русской литературы – «Сказанию, страсти и похвале святых мучеников Бориса и Глеба», – истолкование смысла которого дано Г. П. Федотовым [200] .
* * *
Но мы забежали далеко вперед; возвратимся в эпоху сложения русской государственности и героического эпоса.
Итак, речь шла о том, что в устном бытии эпоса имя главных врагов, хазар, заменилось впоследствии именем татар. Кстати сказать, «превращение» в татар половцев (а именно об этом говорится во многих работах о былинах) очень маловероятно и по, так сказать, фонетическим причинам; совсем иное дело – замена хазар на татар.
Нельзя еще обойти и того факта, что с X до второй трети XI века Руси приходилось отражать набеги печенегов, и подчас именно они, печенеги, рассматриваются как первоначальные «прототипы» былинных образов врага. Так, например, СМ. Соловьев утверждал, что «предмет» былин – «борьба богатырей с степными варварами, печенегами, которые после получили имя татар» [201] .
Но, во-первых, имя печенегов столь же трудно было превратить в имя татар, как и половцев. Далее, печенежские набеги еще в меньшей степени, чем половецкие, представляли крайнюю, «смертельную» опасность для Руси. Это был скорее разбой, чем настоящее противоборство. Наконец, печенеги, как и половцы, быстро и легко переходили от вражды к союзничеству и весьма часто выполняли для Руси роль наемного войска. Арабский географ и историк Ибн Хаукаль даже писал в конце X века о печенегах, что «они – шип (иной перевод – «острие». – В.К.)Русийев и их их сила» [202] .
Правда, было несколько острых столкновений печенегов с Русью. Они даже нападали на Киев – в 968 и 1036 годах. Но в высшей степени характерно, что и в том и в другом случае нападения произошли во время отсутствиякнязей с их дружинами. Святослав в 968 году находился в Болгарии, а Ярослав в 1036-м – в Новгороде. В первом случае среди осаждавших Киев печенегов распространился ложный слух о неожиданном возвращении Святослава, и они удалились (в 969-м князь действительно прибыл в Киев и окончательно «прогна» врагов в степь); во втором же Ярослав, возвратившись, наголову разбил печенегов.
Наконец, нельзя не сказать о том, что со временем, как пишет специалист по истории кочевых народов С. А. Плетнева, часть печенегов «подкочевала к самым границам Руси – на р. Рось – и пошла на службу к русским (киевским) князьям, образовав прекрасный военный заслон от половцев. Земли Поросья были отданы им под пастбища» [203] . Из этого ясно видно, что шаблонное представление о печенегах как «роковых» врагах Руси, по меньшей мере, односторонне.
Особенно важно иметь в виду, что печенеги делились на две группы – «тюркских печенегов», кочевавших в степях южнее Руси и находившихся с ней то в союзнических, то во враждебных отношениях, и, с другой стороны, «хазарских печенегов», которые являли собой одну из составных частей Хазарского каганата, подобно аланам, болгарам, гузам и т. д. И «хазарские печенеги», естественно, представали в глазах русских именно как военная сила этого каганата, то есть в конечном счете как «хазары» (точно так же, например, в Византии воспринимали поход 941 года на Константинополь как поход Руси, хотя в составе русского войска был большой отряд печенегов).
Правда, среди историков и археологов здесь есть разногласия. Так, С. А. Плетнева склонна считать всех вообще печенегов врагами хазар. Но М. И. Артамонов, основываясь на собственных археологических исследованиях, доказывал (прямо оспаривая точку зрения С. А. Плетневой), что именно печенеги составляли военный гарнизон одной из главных хазарских крепостей – Саркела [204] .
К тому же выводу пришел и другой видный историк и археолог Г. А. Федоров-Давыдов: «…хазарские печенеги… входили в состав Хазарского государства, кочевали на его территории и в ряде случаев использовались хазарской администрацией как военные отряды… в главной части Саркела, там, где располагался гарнизон, жили не сами хазарские воины, а отряд наемников, возможно, печенегов» [205] .
И следует подчеркнуть, что печенеги, входившие в состав Хазарского каганата, представляли собой (как, впрочем и другие подчиненные каганату племена) гораздо более существенную опасностьдля Руси, нежели кочевавшие сами по себе печенеги. Тот факт, что ни печенеги, ни, впоследствии, половцы не могли угрожать самому бытию Руси, имеет, как уже сказано, вполне определенное объяснение: эти этносы не обладали сколько-нибудь сложившейся государственностью, которая была бы способна организовать и направить всю силу этноса – или, как Хазарский каганат, целого ряда этносов…
* * *
Но обратимся непосредственно к теме «Русь и Хазарский каганат». Как уже говорилось, в «Повести временных лет», составленной через полтора столетия после гибели каганата, содержатся крайне скупые и разрозненные сведения по этой теме. А достаточно богатые иноязычные источники в связи с этим долго казались сомнительными, недостоверными.
Кроме того, скудость и неразработанность исторических источников породили вокруг «хазарской проблемы» немалое количество разнообразных произвольных концепций и заведомых «мифов» (так, хазар объявили неким «щитом», будто бы спасшим Русь от арабского завоевания, и т. п.), о которых нам не раз придется говорить. Споры о Хазарском каганате многократно заводили историков в своего рода безвыходный тупик.
Однако уже столетие назад начались археологические исследования, все более ясно показывавшие, что на юго-восточной границе Руси IX – первой половины X века находились мощные крепости и огромные поселения Хазарского каганата; эта археологическая культура получила название салтово-маяцкой (по двум ее крупным памятникам). Особенно плодотворны были археологические работы 1930—1980-х годов, которыми руководили выдающиеся ученые М. И. Артамонов, И. И. Ляпушкин и добившаяся наибольших результатов С. А. Плетнева (она продолжает свою деятельность и поныне).
В 1989 году вышла книга С. А. Плетневой «На славяно-хазарском пограничье», в которой в той или иной мере подведены итоги многолетних исследований: