Текст книги "Счастливый неудачник"
Автор книги: Вадим Шефнер
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Шефнер Вадим
Счастливый неудачник
Вадим Шефнер
СЧАСТЛИВЫЙ НЕУДАЧНИК
Полувероятная история
Уважаемые читатели!
Я Виктор Шумейкин. Вам, конечно, знакомо это имя – ведь вы читаете мои стихи. Но сегодня я решил поведать вам в прозе о том, как я вступил на путь поэзии. Почему я захотел об этом рассказать? – спросите вы. А вот почему. Есть люди, которые жалуются, что им не везет в жизни. Каждую мелкую неудачу они воспринимают как жестокий приговор судьбы, который не подлежит обжалованию. Они начинают считать себя неудачниками, падают духом. Вот я и хочу придать ил бодрости и по мере сил доказать, что неудачи часто ведут к удачам, ибо прав арабский мудрец, который сказал: "Из зерен печали вырастают колосья радости".
1. Падение равняется взлету Часто меня спрашивают, что послужило первым толчком к пробуждению моего творческого дара, почему это я вдруг начал писать стихи. Сейчас я отвечу. В детстве я любил слушать песни и читать стихи и сразу их запоминал, но сам их еще не писал. Очевидно, действительно тут нужен был толчок. И этот толчок я вскоре получил. Случилось это в конце мая. Я только что пришел из школы (учился я во втором классе) и тихо сидел дома за столом и ел гречневую кашу. Вдруг неслышно открылась дверь, и вошел мальчишка из нашей квартиры. Этого мальчишку на дворе прозвали Шерлохомцем: он читал всякие книжки про сыщиков и сам собирался стать сыщиком, новым Шерлоком Холмсом. Шерлохомец пронзительным взглядом оглядел комнату и таинственно прошептал: – Мои наблюдения говорят за то, что твоя тетя Аня отсутствует. Прав я или не прав? – Ты же сам знаешь, что она на работе, – ответил я. – Значит, я прав! – торжествующе прошептал Шерлохомец. – Мы, работники сыска, редко ошибаемся. – Ну, говори, зачем ты пришел. – Дело есть, – строго сказал Шерлохомец. – Ты знаешь Митьку Косого с третьего двора? Так вот, этот Митька Косой сегодня прошел по карнизу второго этажа. Мимо трех окон. Туда и обратно. А с нашего двора еще никто по карнизам не ходил. Надо сказать, что жили мы в большом домище на одной из линий Васильевского острова. Точного адреса вам не называю, потому что там до сих пор живут люди, которые помнят меня. Они могут уличить меня в неточностях – я всегда любил "добавлять от себя", и до сих пор у меня сохранилась эта черта. Так вот, короче говоря, в этом большущем доме было три двора. Второй двор был нейтральным, а первый и третий во всем соперничали между собой. Я жил в первом дворе. Поэтому известие, принесенное Шерлохомцем, было не из веселых. – Что же нам теперь делать? – спросил я. – Придется кому-нибудь тащиться по карнизу. Кто живет у нас во втором этаже? Костя Пикин, Женька Петров, кто еще? – Нет, это категорически отпадает, – сказал Шерлохомец. – Мы уже провели с ребятами совещание. Наш двор должен пройти по карнизу третьего этажа. Ну, ясно, не весь двор, а кто то один. И не мимо трех окон, а мимо шести окон. Дошло до тебя? – Доехало, – сказал я. – Кто же из ребят живет на третьем этаже? Коська Зимыкин, Димка Жгун... – А мы с тобой на каком этаже живем? – укоризненно спросил Шерлохомец. Может быть, на первом или, может быть, на шестом? Что подсказывают твои наблюдения? – Мы живем на третьем, – ответил я. – Ну так вот, это дело поручили нам, – торжественно сказал Шерлохомец. Или тебе, или мне. Нам нужно бросить жребий. Но если ты захочешь проявить сознательность, то можешь идти по карнизу добровольно, без всякого жребия. Ведь твое участие в этом деле строго желательно: у тебя есть тапочки на лосевой подошве, в них ноги не скользят. – Я тебе дам тапочки, – сказал я. – Уж чего-чего, а тапочек мне не жалко. – Ну, у меня совсем другой размер ног, – ответил Шерлохомец. – К тому же в чужой обуви ходят те, кто хочет сбить со следа угрозыск или Скотланд-Ярд. А мне в твоих дурацких тапочках ходить незачем, моя совесть чиста перед законом. Давай уж тогда метать жребий, раз ты такой несознательный. – Ну давай, – сказал я и вырвал лист из тетради. – Нет, тут нужен свидетель, чтобы все по закону было, – возразил Шерлохомец. – Пойдем к Лизе, больше не к кому. Не к взрослым же идти. – Ну, к Этой я в комнату не пойду, – решительно сказал я. – Ты же знаешь, я с Этой не разговариваю. Мы пошли в комнату Шерлохомца, и тот вызвал туда Лизу. Эта девчонка тоже жила в нашей квартире. Ей было столько же лет, сколько и мне, но училась она в третьем, а не во втором классе. Лиза была девчонка как девчонка, пока молчала, но стоило ей заговорить – и она превращалась в ядовитую змею. Мне она постоянно говорила разные колкости: и что я будто бы не моюсь, и что я недоразвитый, и что я хомяк; ничего хорошего я от нее ни разу не слышал. А совсем недавно она обозвала меня на кухне олухом господа бога – и откуда только брала она такие выражения! Шерлохомца же она уважала и считала его культурным мальчиком; это за то, что он много читал. Действительно, в комнате Шерлохомца была огромная полка с книгами. Там были книги медицинские – отец его был ветеринаром – и Шерлохомцевы книги: выпуски "Ника Картера", "Ната Пинкертона", "Женщины-сыщика мадам Тюрбо" и много других книг по сыскному делу. Шерлохомец покупал их на барахолке на те деньги, что отец давал ему на завтраки. Едва Лиза вошла в комнату, и едва Шерлохомец объяснил ей, в чем дело, она презрительно сказала: – Ну, где уж Этому ходить по карнизам! Из него от страха цикорий посыплется! Тем не менее она написала на одной бумажке "идти", а на другой "не идти". Потом она заложила руки за спину и долго их там держала с важным видом. Затем очень легким движением она выбросила руки вперед и сказала: "Выбирайте!" Мне показалось, что при этом слове она подмигнула Шерлохомцу правым глазом, и я подумал: "Нет, ты меня не проведешь, не на таковского нарвалась!" – Мне в правой! – крикнул я. Лиза разжала правую ладонь – и там оказалась записка с надписью "идти". – Ну вот, бог правду видит, – облегченно сказал Шерлохомец. – Ведь не зря у тебя есть лосевые тапочки. Я подошел к раскрытому окну. По двору ходил татарин-трапезон с большим мешком и привычно, задрав голову, кричал: "Бутыл-банок-костей-тряп укупаю! Ненужных вещь укупаю!" В другом конце двора кружком стояли девчонки и занудливо пели: "Вера-вера-старовера, много сахару поела, захотела табаку – переехала реку. Чур-чура, чур-чура, убирайся со двора!" Отраженные брандмауэром, голоса их звучали совсем близко. "И не так уж высоко, и не так уж страшно, – сказал я себе. – Врешь ты, зловредная Лиза, никакой цикорий из меня не посыплется! Назло тебе не испугаюсь!" Вдруг я услыхал за спиной тихий разговор, и затем меня окликнул Шерлохомец: – Слушай, у нас есть дополнительная идея. Лиза сейчас принесет маску. – Какую маску? – удивился я. – Такую маску, чтоб ты не глядел по сторонам и чтобы ты не глядел вниз. Тогда тебе не так страшно будет. Лиза вернулась из своей комнаты и действительно принесла маскарадную маску. Она была из картона, с резинкой сзади. Изображала она свиную голову. – Не обязан я идти в какой-то свиной маске, – сказал я. – Такого уговора не было. Это все Эта выдумывает. – Она добра тебе хочет, – наставительно изрек Шерлохомец. – Из этой маски ты будешь глядеть только в одну сторону, и у тебя не закружится голова. И потом подумай сам: этот несчастный Митька Косой шел совсем нормально и неинтересно, без ничего. А ты пойдешь в маске! Я даже завидую. Прямо как в книге про сыщиков: "Таинственный незнакомец в маске, неся на руках прелестную девушку и отстреливаясь от бандитов, отважно шел по карнизу шестого этажа". – Третьего этажа, – поправил я. – И никаких девушек я на себе таскать не обязан. Лучше уж кирпичи таскать. – Что ты с Этим разговариваешь, – сказала Лиза Шерлохомцу. – Разве Этот понимает что-нибудь в девушках или в девочках! Он только в компоте понимает. Это компотный сыч. – Да, он любит набивать живот, это в нем действует животный инстинкт, согласился с нею Шерлохомец. – Но сейчас ты не должна его дразнить, а то он еще откажется от своего жребия. Я пойду созову ребят со всех дворов, чтобы все видели, что и мы можем ходить по карнизам. Я пошел в свою комнату, снял ботинки и надел тапочки. Потом глянул вниз, в открытое окно. Там, во дворе, уже не было трапезона. Его сменили уличный певец и певица. Грустными голосами пели они песню на мотив модных тогда "Кирпичиков": "В нашем городе была парочка, он был парень рабочий, простой, а она была пролетарочка, всех пленяла своей красотой". Дальше сообщалось о том, как один нэпман отбил девушку у того парня и тот парень убил нэпмана и зазря попал в исправдом, а его возлюбленная "пошла на бульвар". О бульваре певцы пели особенно жалобно, находя что-то ужасное в том, что человеку после всех передряг захотелось пройтись на свежем воздухе. Но вот певцы замолчали и начали глядеть вверх. Во двор упало несколько бумажек с завернутыми в них медяками. Наступал решительный момент. Сейчас они уйдут, и мне будет можно – вернее, нужно – идти по карнизу. Но певцы посовещались между собой и решили дать мне отсрочку. Певица с надрывом завела соло: "Эх, ты помнишь те ласки, эх, цыганские пляски, эх, и тройки лихие, эх, и пьяный угар, эх, все кануло в бездну, эх, как в призрачной сказке, эх, осталась одна я, эх, без ласки и чар!" Только один медяк упал во двор после этого романса, но для меня это был как бы звон набатного колокола. Со двора раздался условный свист Шерлохомца, я надел свиную маску и вылез на карниз. А где-то в другом конце двора девчонки жалобными голосами пели: "На заборе сидит утка, у нее катар желудка, на заборе сидит кот, он до вечера помрет". Хоть кот этот ко мне никакого отношения не имел, но мне вдруг показалось, что я живу очень высоко. Мне захотелось жить где-нибудь в первом этаже или даже в подвале. Но надо было действовать! Я пошел по карнизу лицом к стене. Карниз был довольно широкий, шириной в ступню. А на уровне головы тянулся еще один карниз – за него я держался руками. Прорези для глаз в маске были узенькими, и я не мог смотреть вниз, во двор. Я видел перед собой только серую стену, и идти было не так уж и страшно. Я осторожно пробовал ногой прочность карниза, потом делал уже твердый шаг – и так подвигался вперед. Там, где были окна, я нагибался и держался за подоконник. Солнце светило за моей спиной и освещало комнаты, мимо которых я проходил. Первое окно было закрыто. Здесь жила старушка пенсионерка Кудейникова. Ее сейчас не было дома, очевидно она на рынке – торгует своими шапочками. Она вязала детские шапочки из хлопчатобумажных ниток и сама продавала их на рынке. Сквозь чистые стекла виден был стоящий на подоконнике фарфоровый слон, а дальше – край комода с бахромчатой скатертью. В этом комоде старушка Кудейникова хранит свои похоронные принадлежности – на случай, если когда-нибудь вдруг умрет. Однажды мы с Шерлохомпем забрались в этот комод и примерили покойницкие туфли. "Липовая работа, – сказал Шсрлохомец. – Гляди, подошвы картонные". За этим нас застукала тетя Нюта, Лизина мать, и нам крепко попало. А Лиза потом долго звала меня ослом-любопытчиком. Чего в этом остроумного! Второе окно тоже закрыто. Стекла пыльные. На подоконнике лежит выгоревшая "Красная газета". В глубине комнаты виден стол без всякой скатерти. Здесь живет слесарь-инструментальщик Дальников. Он уже больше года безработный и состоит на учете Биржи труда. Зимой он иногда работал на уборке снега, а сейчас все где-то пропадает – верно, ищет какой-нибудь работы. Третье окно закрыто и завешено тяжелой шторой. Здесь живет самый настоящий нэпман, Петр Яковлевич Зубровин. У него есть свой магазин – самый настоящий. Он называется так: "Бакалея и колониальные товары. Зубровин". Сам Зубровин совсем не похож на тех нэпманов, которых рисуют на плакатах. Это довольно добродушный и веселый человек, и одевается он как все люди, а не как-то особенно. Он живет здесь один – он ушел от семьи. Но и здесь он редко бывает дома. Жильцы им, в общем, довольны. "Только пусть не вздумает приводить сюда женщин", – сказала однажды моя тетя Аня тете Нюте. Она это так сказала, будто женщины – не люди, а тигры. Я спросил потом тетю Аню, почему она, женщина, а сама против женщин. Но она просто выругала меня за подслушивание разговоров старших. Между третьим и четвертым окном была водосточная труба. Я ее благополучно миновал. Четвертое окно было Лизино. Оно было открыто. Лиза сидела в глубине комнаты за столом и читала книгу. Когда она увидела меня, она на минуту подняла глаза, и я успел заметить в них слезы. Должно быть, книга была грустная. Лиза сразу отвернулась от меня, а я поскорее прошел мимо. Пятое окно было уже не в нашей квартире. На его подоконнике сидела большая рыжая кошка. Кошка равнодушно поглядела на меня, будто она давно привыкла, что мимо ее окна ходят люди – это на уровне-то третьего этажа! Шестое окно было открыто, и на его подоконнике стоял ящик с землей и желтыми цветами. Ящик закрывал собой подоконник, и мне пришлось здесь держаться за нижние закраины оконного выступа. Ногам моим стало скользко: при поливке цветов вода просочилась на карниз. Но теперь-то дело было на мази. "Скоро мне поворачивать обратно", – с радостью подумал я. Я очень-очень медленно шел мимо этого окна. Комната за окном была пуста, но вдруг показалась женщина с кувшином. Она торопливо и задумчиво подошла к подоконнику и опять начала лить воду на цветы. – Ай да цветочки! – сказал я. Женщина взглянула на меня и вдруг закричала не своим голосом. Она отпрянула от окна, потом снова кинулась к нему и ткнула меня в лоб своим кувшином. Толчок был, в общем-то, слабый, но я все-таки сорвался с карниза и упал. Мне повезло. Если б я упал у предыдущих окон, я разбился бы о булыжник, которым был вымощен двор. Но здесь начинался маленький газон с травой, и я упал на мягкую землю. Тем не менее на несколько секунд я потерял сознание. Меня отнесли домой, в комнату, и вызвали врача. Врач сказал, что переломов нет, и назначил на несколько дней постельный режим. Кто-то позвонил по телефону тете Ане, и она приехала из конторы порта – там она работала. Она стала плакать и допытываться, с чего это я вздумал ходить по карнизам. Неужели я сам додумался до такой глупости! Я отвечал, что сам додумался. Просто захотелось пройтись по карнизу. Но больше я этого делать не буду. – И до маски ты сам додумался? Ведь это болезненная идея – ходить по карнизу в маске! – Это не болезненная идея, а дополнительная, – объяснил я. – Но в маске я ходить тоже больше не буду. – Если б были живы твои родители, – сказала тетя Аня, – все было бы по-иному. Отец порол бы тебя все время ремнем, мать таскала б за вихры, а бабушка отнимала бы у тебя компот. И тогда бы ты стал человеком. Я же пороть тебя не могу, и это-то и губит тебя. Но ты сам себя наказал: я думала послезавтра поехать с тобой на "Буревестнике" в Петергоф, а теперь это целиком отпадает. Хоть доктор и сказал, что ничего опасного нет, но тетя Аня все же созвала общеквартирный консилиум. Первым высказался отец Шерлохомца – ведь он был ветеринар. Он сказал, что при падении с пятого или с шестого этажа был бы возможен летальный исход, а также помянул добром собак. "Собаки, – заметил он, – во многом умнее людей. По карнизам, например, они не ходят". Тетя Нюта, Лизина мать, подала конкретную идею: меня надо поить молоком на случай выявления сотрясения мозга. С этим все согласились, и тетя Аня немедленно приступила к действию. Вернее, к действиям пришлось приступить мне – молоком-то меня стали пичкать. Вечером, когда тетя Аня вышла на кухню, в комнату ко мне проскользнул Шерлохомец. – Хорошо, что ты не сказал на нас, – прошептал Шерлохомец. – Лиза плачет вовсю, а тетя Нюта думает, что она заболела. А она по тебе плачет. Она просила тебе передать, что не будет больше обзывать тебя недоразвитым и компотным сычом. – А олухом господа бога тоже не будет обзывать? – Про это она ничего не сказала. А врать я не хочу. Работники сыска никогда не врут без надобности. – Тогда скажи мне, что это твой папаша говорил про летальный исход. – Летальный исход – это значит, что кто-то, вот, например, ты, летит к ангелам, то есть помирает. Но ты, может быть, и не помрешь. Тебе только сильно угрожает потрясение мозгов. Это значит, что ты будешь сумасшедшим идиотом. Тебя не тошнит еще от молока? – Нет. Может быть, я еще не сойду с ума, – с надеждой сказал я. – А вот я тебе сейчас проверку дам, – молвил Шерлохомец. – Шестью девять сколько это? Я начал считать в уме, но Шерлохомец прервал мои вычисления. – Вот видишь, забыл. Первый признак психоумопомешательства. – Я плохо знаю таблицу, – признался я. – Я и до того, как упал, плохо знал. Мне задание на лето по арифметике дают. – Ну, а сколько у человека пальцев? – Десять. – Опять роковая ошибка, – сказал Шерлохомец. – У человека двадцать пальцев. Шерлохомец ушел, а я остался лежать и ждать, когда начнется тошнота и когда я начну сходить с ума и делаться идиотом. Мне этого совсем не хотелось, и из-за этого я всю ночь не спал, а только притворялся, что сплю, – чтобы не огорчать тетю Аню. Утром, когда она ушла на работу (предварительно напоив меня молоком), мне стало совсем грустно. Я лежал и думал о том, что вот всю жизнь я хотел прокатиться на "Буревестнике", а когда это стало близко к осуществлению, мне так не повезло. На "Буревестнике" в Петергоф завтра поедут другие, а меня отвезут на "скорой помощи" к Николаю Чудотворцу на Пряжку. Потом я вздремнул, и мне приснилось, что я сижу за решеткой у этого Николая Чудотворца, а сумасшедшие бьют меня по голове подушками и дразнят олухом господа бога. А за окном по заливу идет белый пароход. Когда я проснулся, мне стало еще грустнее. Мне захотелось не то заплакать, не то убежать на край света. Потом внезапно в голове моей словно что-то беззвучно застучало, и я стал складывать строчки. Получилось вот что: Упал я с карниза, Плохие дела! Зачем ты мне, Лиза, Ту маску дала!
Возможен, возможен Летальный исход, А может быть, стану Совсем идиот.
"Да ведь это же я стихи придумал!" – удивился я и сразу вскочил с постели и, взяв тетрадь, записал эти строчки. Странно, стихи получились грустные, но, когда я записал их, мне как-то полегчало, стало веселей. Потом я крепко уснул. Разбудил меня Шерлохомец. Он вернулся из школы и зашел справиться о моем здоровье. Я ответил ему, что чувствую себя лучше, даже стихи написал. – Стихи? – испугался Шерлохомец. – Какие такие стихи? Зачем это ты? – Так. Взял – и написал. Вот прочти. Шерлохомец прочел и покачал головой. – Плохо твое дело. Иногда э т о с этого и начинается. Можно показать их Лизе? – Конечно, можно, – с готовностью ответил я. – Ведь тут и про нее. Вскоре Шерлохомец вернулся. – Лиза вовсю плачет. Вчера она плакала по-нормальному, а сегодня, как прочла это, прямо ненормально плачет. Она говорит, что это она виновата, что ты идиотом стал. – Там не так у меня написано, – поправил я Шерлохомца. – Там у меня написано: "А может быть, стану". – Не может быть, а так и есть, – грустно сказал Шерлохомец. – Но мы тебя будем навещать. Мы туда, к Чудотворцу, и компот тебе будем иногда носить, раз ты его так любишь. Однако ничего страшного со мной так и не произошло. На следующий день я уже ходил. В этот день вечером в нашу комнату зашел ветеринар и сказал тете Ане, что хоть бога, конечно, нет, но пути его неисповедимы. Он развернул свежую "Вечернюю Красную газету" н прочел о гибели "Буревестника". Капитан был пьян и налетел в Морском канале на немецкий пароход "Грейда". На "Буревестнике" почти все погибли. Старые ленинградцы, быть может, даже помнят песню об этом. Ее долго пели певцы на рынках и во дворах, и там были такие слова: "В узком проливе Морского канала тянется лентой изгиб, место зловещее помнится гражданам, где "Буревестник" погиб..." Конечно, эта песня была сочинена более зрелым мастером пера, чем я. Но и мои строчки о летальном исходе казались мне тогда неплохими, и я их помню до сих пор. Ведь это мои первые строчки. И я не написал бы их, если бы не упал с третьего этажа. Мне просто повезло. Если б я упал со второго этажа, этого было бы слишком мало, чтобы получить творческий толчок. Если бы, с другой стороны, я упал с четвертого пли с пятою стажа – это было бы слишком много, это был бы перебор. Третий же этаж – это было то, что требовалось.
2. Красивая Муся Это теперь летом в Ленинграде почти не остается ребят: все разъезжаются. А в те годы мало кто ездил на дачи. Из нашей квартиры только Шерлохомец проводил каникулы за городом, а я и Лиза никуда не выезжали. И вот тетя Аня вообразила вдруг, что я наконец подружусь с этой Лизой и таким образом не подпаду под чье-нибудь дурное влияние. Тетя Аня так прямо это мне и сказала. Я ответил так: – Если бы ты знала, тетя Аня, сколько я вытерпел от Этой, ты бы не стала мне о ней говорить. Она для меня хуже Николая Второго. – Боже, как ты глуп! – возмутилась тетя Аня. – Лиза – добрая, милая, скромная девочка. – Для кого – милая девочка, а для кого – вредная гадыня! – возразил я. – Уши вянут от твоих речей, – грустно сказала тетя Аня. – А вся беда в том, что я не мужчина и не могу тебя пороть. Окончив этот разговор, она откинулась в кресле и уткнулась в книгу. Тетя Аня любила романы про любовь и все свободное время посвящала чтению книг Оливии Уэдсли и Уильяма Локка – это тогда были очень даже модные писатели. С Лизой я не думал дружить, а подружился с одним мальчишкой, по прозвищу Лунатик. Это был лунатик-самоучка, на самом деле никаким лунатиком он не был. Но он очень не любил учиться и, чтобы родители не били его за неуспеваемость, иногда вылезал ночью из окна мансарды на шестом этаже и ходил по крыше, будто во сне. После каждого такого выхода на крышу родители некоторое время относились к нему мягче и не гнали в школу, чтобы ребенок мог укрепить свои нервы. В этом году он остался на третий год, и его должны были перевести в школу переростков, а пока ему была предоставлена полная свобода. С этим Лунатиком мы бродили по Васильевскому острову. Часто выходили мы на набережную и по ней шли в сторону Горного института – прямо по поросшей травой мостовой. У спуска, что против Тринадцатой линии, лежало в Неве наполовину погруженное в воду огромное госпитальное судно "Народоволец". Оно лежало уже несколько лет, и никто толком не знал, как оно погибло. Ходили слухи, что причиной тут была какая-то любовная история. Здесь, на спуске, недалеко от воды, валялся разный такелаж, снятый с палубы погибшего судна: шлюпбалки, кнехты, стрелы, вентиляционные трубы; такие трубы с раструбами на конце стоят на палубе каждого порядочного судна. Теперь, ржавые, потемневшие, лежали они на земле среди лопухов и сорной ромашки. Они походили не то на курительные трубки каких-то великанов, не то на те фарфоровые трубочки, которые заделывают в стену, чтобы пропустить электропроводку,– только они были огромные. Мы влезали по двое в их ржавые раструбы и раскачивали их, изображая морскую качку. Когда нам это надоедало, мы бежали купаться к памятнику Крузенштерну – там хорошо нырять, глубина начинается сразу. А то направлялись к сфинксам. Купаться в Ленинграде тогда можно было где угодно. Выкупавшись, мы шли толкаться на Андреевский рынок. Здесь было шумно и весело. "Раковые шейки по одной копейке!" – кричали беспатентные торговки конфетами. "Кошачье мясо! Кошачье мясо!" – выкрикивали другие торговки. Это было, конечно, не мясо кошек, а мясо для кошек – разная требуха. В той части рынка, где не было навеса, часто выступали певцы. Они пели разные новейшие чувствительные песни, а потом продавали текст, отпечатанный на машинке. Иногда они пели и то, что всем тогда было известно: "Вот поп с кадилою идет, и он такую речь ведет: "Товарищи, я тоже за Совет", – а пролетарии ему в ответ: "Алеша-ша! Возьми полтона ниже, брось кадило раздувать! Эх, не подсаживайся ближе – Петрограда не видать!" Но на рынке нам быстро надоедало. Денег у нас не было, ирисок и раковых шеек купить мы не могли, все песни и частушки мы давно сами знали наизусть, и мы шли куда-нибудь в другое место, например в Цыганский дом. По пути мы заходили в какой-нибудь двор и утаскивали по полену-другому дров. Цыганский дом – это был большой красивый дом на Четвертой линии. Он строился перед самой империалистической войной и даже в войну, а после революции хозяин его сбежал за границу, так и не достроив. В неотделанных квартирах самостийно поселились цыгане. Они, конечно, никакой квартплаты не платили, управдома в этом доме не было. И даже милиция туда боялась заходить, потому что в нижнем этаже цыгане держали четырех медведей. Днем они с этими медведями ходили по улицам и дворам и давали представления, а вечером приводили их домой. Медведи были дрессированные, но понимали только по-цыгански, на русском языке им ничего нельзя было втолковать, – с ними лучше было не связываться. Но мы с Лунатиком посещали Цыганский дом в такое время, когда медведи были на работе. Мы проходили через двор, где на асфальте виднелись следы костров – печей цыгане не топили, – и, миновав несколько пустых кибиток, подымались на четвертый этаж. Тут жили цыганские ребята, хорошие знакомые Лунатика – они его почему-то очень уважали. Из принесенных нами дров и из тех дров, что всегда имелись у цыганских ребят, мы разжигали па лестничной площадке костер. Мы все сидели на ступеньках, а у наших ног горел костер, и дым красиво уходил в окно. А иногда мы направлялись на другой конец Васина острова, на большой завод. Он в те дни не работал, был законсервирован. От забора в одном месте были отодраны доски, и мы легко проникали на заводскую территорию. Мы пробирались в огромный цех, где стояли огромные непонятные машины, подернутые желтыми струйками ржавчины. Крыша у цеха была стеклянная, и там, где выпали квадратики стекла, синели квадратики неба, и это небо казалось синим необыкновенно, не таким, каким оно выглядит с улицы или из окна дома. Но большая часть стекол была цела, и сквозь них солнце проглядывало тускло, как при затмении. Поэтому в цеху всегда было сумрачно. В этом сумраке, в тишине проходили мы по цементному полу, и шаги наши звучали гулко, мощно, будто рядом с нами шагали два невидимых великана. Но вот мы останавливались у какой-нибудь машины – в нас еще теснее обступала тишина. Нам начинало казаться, что настал конец света, и все на земле умерло и умолкло, и осталось на всей планете только два человека: я да Лунатик. А в наследство нам достался этот гигантский цех с непонятными машинами и весь мир – и мы не знаем, что же нам делать со всем этим. Мы начинали топать и насвистывать "Мы красные буденовцы..." пли еще что-нибудь, и тогда из деревянной конторки, притаившейся в углу цеха, выходил усатый, не старый еще сторож и беззлобно гнал нас вон. – Ишь ты, расшумелись! – негромко говорил он. – Здесь вам не что, здесь вам завод! Идите-ка, ребята, по домам. Мы выбегали на заводской двор. Возле заколоченной котельной на давно остывших отвалах шлака росли ушастые лопухи и сорная ромашка, которую еще называют аптечной. Она любит расти на свалках, на пустырях, на обочинах одним словом, в таких местах, где другие цветы расти стесняются. Мы срывали головки этой ромашки, растирали их между ладонями и потом нюхали ладони – они пахли яблоками. Но однажды, когда мы подошли к заводскому забору, мы увидали, что проход (вернее – пролаз) в нем заделан свежими досками. Из-за забора слышался металлический шум, какое-то глухое ритмичное громыханье. Из трубы над котельной валил дым. – Теперь сюда не походишь, – сказал Лунатик. – Айда под Тучков мост рыбу удить! Мы вернулись домой, взяли самодельные удочки, накопали на заднем дворе у помойки червяков и пошли под Тучков мост. Он тогда был деревянным, и с бревен его крайнего устоя очень удобно было удить рыбу. Но в тот день ничего мы не поймали, а вдобавок Лунатик поскользнулся и упал в воду. Я его еле вытащил. Это происшествие породило в голове Лунатика одну идею. – Нам нужно спасательные пояса себе сделать, – сказал Лунатик. – Нужно достать пробок, а потом сшить из простыни пояса и набить их этими пробками. А пробки мы будем собирать в "Олене". "Олень" – это был летний сад-ресторан на углу Седьмой линии и Большого проспекта. Сейчас Большой – чуть ли не самая широкая улица в Ленинграде, а тогда он был узким, потому что бульваров на нем не было, а перед каждым домом был свой отдельный сад. Вот в таком саду и обитал "Олень". Мы стали днем ходить туда и собирать пивные пробки; бутылки тогда укупоривались не железными, а обыкновенными пробками. Однако сбор пробок шел у нас медленно, так как официанты шали нас из сада. Чтобы не огорчать тетю Аню, я не говорил ей о том, что купаюсь в Неве, толкаюсь по рынку, хожу в "Олень". Я сообщал ей, что гулял в Соловьевском саду, или ходил к Ростральным колоннам, пли еще в какое-нибудь дозволенное место. Я рассуждал так: это вовсе не ложь. Ведь я не говорю, что был на Луне или в Африке. Ведь Соловьевский сад – совсем близко, и я хоть завтра могу побывать там. Ложь – это если человек говорит то, чего не может быть, а я только передвигаю факты. Завтра я пойду в этот самый Соловьевский сад – и то, что сказал сегодня, окажется стопроцентной правдой. А чтобы эта перестановка фактов звучала правдивое, я добавлял от себя разные подробности. Так, рассказывая о Соловьевском саде, в котором (я знал это) играл духовой оркестр, я сообщал, что сегодня оркестр играл что-то грустное, и какая-то тетенька в синем платье с белыми цветами, сидевшая на скамье, вдруг заплакала и быстрой походкой ушла из сада. Или, рассказывая о том, что я был на Стрелке у Ростральных колонн, я добавлял, что в это время под Дворцовым мостом должен был пройти буксир "Бурун" и должен был опустить трубу перед мостом, но что-то заело, и труба не опускалась, и тогда один здоровенный на вид матрос повис на трубе, и она опустилась. А матрос от радости, что он такой сильный, взял и прошелся на руках по палубе. – Это уж нехорошо, – вставляла словечко тетя Аня. – На вахте так нельзя себя вести. – Он, видно, любит потрепаться, – подытоживал я свой рассказ. – Господи, где ты подцепляешь эти вульгарные выражения, – сокрушенно вздыхала тетя Аня и, покачав головой, принималась за чтение Оливии Уэдсли. Странно: всех этих людей я выдумывал мгновенно, но стоило мне о них сказать, и они уже как бы начинали существовать, будто это и не я их выдумал. Мне становилось жалко женщину в синем платье, и я удивлялся причуде матроса с "Буруна", который любил ходить на руках. Оставшись один в комнате, я сам пробовал ходить на руках, учась у этого матроса, но у меня плохо получалось. Так как сбор пробок в "Олене" шея медленно, мы решили пойти в большую пивную, которая среди местного населения называлась "Поддувало" очевидно, из-за того, что она помещалась в подвале под рестораном "Золотой якорь". Когда мы с Лунатиком спустились в эту пивную, то вначале прямо оглохли от шума и ослепли от табачного дыма, но потом пришли в себя и стали шнырять между столиками, собирая пробки. Сбор шел хорошо, никто к нам не придирался. И все-таки мы нарвались на неприятность. Дело в том, что в углу этой пивной, в стороне от столиков, за которыми пили пиво, стоял длинный четырехугольный стол, накрытый чистой скатертью. Па краю этого стола лежала пачка синеньких книжечек под названием "Как я бросил пить", а над столом висела дощечка: "Форпост легкой кавалерии по борьбе с алкоголизмом. Под этой табличкой был и стишок: "Тот, кто борец за трезвый быт, за этот стол сесть норовит!" За столом сидели два парня и девушка со смущенными лицами и пили лимонад. Но больше всего нам с Лунатиком понравился большой самодельный плакат, который тоже висел над столом. Там был изображен человек, который попался змею. Об этом было написано стихами: "Алкоголизма змей проклятый тебя в объятьях сжал всерьез. Домой вернувшись без зарплаты, ты причинишь немало слез. Морально плюнь на круглый столик, простись с бутылкою навек! Забудь, что был ты алкоголик, и стань нормальный человек!" Мы залюбовались этим плакатом. Змей там был ярко-зеленый, как гусеница, толстый и довольно добродушный на вид, а человечек маленький, плюгавенький, и выражение лица у него было задумчивое. Вдруг один из сидевших за этим столом парней подошел к нам и спросил, что это мы делаем в пивной. Не дожидаясь нашего ответа, он сказал девушке, чтобы она отвела нас домой. Девушка сразу же ухватилась за это поручение видно, не сладко ей было сидеть в пивнухе. Она вызвала нас на улицу и спросила, где мы живем. Поначалу мы не хотели ей отвечать, но она пригрозила, что сведет нас в Пятнадцатое отделение, а мы совсем не хотели попасть в милицию, в особенности Лунатик: у него уже было несколько приводов. И мы сказали ей, где мы живем и она отвела нас домой. Тетя Аня была очень огорчена моим поведением. – Ты становишься лжецом и уличным мальчишкой, – объявила она. – И что это за товарища ты себе сыскал – этого Лешу Корзикова! Ведь его весь дом знает, его скоро в колонию для несовершеннолетних преступников отправят! – Нет, его только переводят в школу для переростков, – возразил я. – Он лунатик-доброволец. Он умный, только не любит учиться. Он говорит, что раз все учатся, то кто-то один может не учиться. Но тетя Аня потребовала, чтобы я навсегда прекратил знакомство с этим лунатиком-симулянтом, иначе мне придется плохо. Через день, в воскресенье, к нам явилась пожилая женщина. Тетя Аня через одну свою сослуживицу договорилась с этой женщиной, что та за скромную плату возьмет меня на лето за город, где у нее свой дом. Я же, в свою очередь, буду ей помогать по огороду. Эту пожилую женщину звали так: Татьяна Робинзоновна Эрколи-Баскунчак. Я сразу же спросил, кем ей приходится Робинзон Крузо, и она сердито ответила, что никем и что не я первый задаю такой глупый вопрос. Тетя Аня шикнула на меня и сказала Робинзоновне, что я со странностями и что со мной надо быть построже. Затем она упаковала в саквояж мое белье и проводила нас до шестерки. Мы ехали в полупустом вагоне, улицы в этот час были малолюдны, да и вообще тогда народу в Ленинграде было не так уж много, но Татьяне Робинзоновне казалось, что город ужасно шумный и людный. Она его называла по-старинному: Петербург, хоть он уже успел и Петроградом поназываться, а недавно был переименован в Ленинград. – И как люди живут в этом Петербурге, – сердито говорила она, – какая-то казнь египетская! Скоро ли наконец вокзал будет! – Татьяна Робинзоновна, – сказал я, чтобы как-то занять ее, – а вы знаете, шестой номер не самый длинный. Самый длинный маршрут – это четвертый. Вы знаете, как про него поют? "Долго шел четвертый номер, на площадке кто-то помер, не доехал до конца, ламца-дрица гоп-цаца!" – Странные романсы теперь поют, – неодобрительно сказала Робинзоновна. – В наше время другие романсы были. – И она вдруг громко запела: "В последний час осеннего заката стояли мы на берегу Невы. Вы руку жали мне, промчался без возврата тот сладкий миг, его забыли вы". Пассажиры оживились, стали переглядываться, прислушиваться и, по-видимому, ожидали не то окончания романса, не то начала скандала. Но их надежды не оправдались, потому что мы уже подъехали к вокзалу. Затем мы сели в поезд и до обидного быстро приехали в маленький городок. Дом Татьяны Робинзоновны находился на самой окраине городка. Дом был длинный, деревянный, одноэтажный, полуразвалившийся. В нем, кроме хозяйки, проживала жиличка, и у нее была дочка Муся, девочка чуть помладше меня. Эта Муся встретила нас на крыльце. Я сразу заметил, что она очень красивая. В доме пустовало много комнат, и в одной из них Татьяна Робипзоновна поселила меня. Кроме дивана, никакой мебели в этой комнате не было. Зато на стене висела пришпиленная кнопками цветная картинка из какого-то журнала. Называлась она "Гибель "Лузитании"". Под картинкой было напечатано, что это судно торпедировано немецкой подводной лодкой. Я рассмотрел картинку, потом открыл свой саквояж, постелил на диван простыню и одеяло – и вскоре Татьяна Робинзоновна позвала меня на кухню обедать. Обедом я был разочарован. Татьяна Робинзоновна накормила меня вареной картошкой с укропом. Я съел все, что было в тарелке, но не уходил из-за стола – отчасти из вежливости, а отчасти и потому, что ждал еще чего-нибудь. Тогда Робпнзоновна положила мне еще порцию картошки. – Имей в виду, – строго сказала она, – я вегетарианка и придерживаюсь безубойного питания. Никаких мяс не жди в моем доме. – И компота тоже не будет? – робко спросил я. – Какие компоты могут быть в наши дни, – с укором ответила Татьяна Робинзоновна. – Компот – излишняя роскошь. Я поспешил в отведенную мне комнату: там в саквояже лежали два бутерброда с колбасой и мешочек с урюком. Но и здесь меня ждало разочарование. Саквояж я оставил открытым, и вот, входя в комнату, увидел, что из него выскочило несколько мышей – все они почему-то были белого цвета. Мыши не придерживались безубойного питания – они успели пообгрызть колбасу. Не чуждались они и роскоши, потому что прогрызли мешочек с урюком. Они продырявили даже коробку с зубным порошком, что меня немного утешило: теперь я на законном основании мог не чистить зубы. Тут в комнату вошла красивая Муся. – Ты сюда к Робинзонихе надолго приехал? – спросила она. – На все лето. – Всего лета здесь ты не выживешь. В том году три мальчишки жили, и все сбежали. Здесь от мышей житья людям нет. Я бы с мамой давно отсюда съехала, но у нас денег мало, мы живем на алименты. – Но зачем тебе съезжать отсюда? – удивился я. – Здесь такой большой дом, здесь в казаки-разбойники играть можно. – Но я же тебе не кто-нибудь, а девочка, мне в казаки-разбойники неинтересно, – ответила Муся. – И мыши здесь прямо одолевают... А это что у тебя? Никак, сушеный компот? Я его люблю. Мы съели весь урюк, чтобы он не достался мышам, и пошли в сад. – Ты, значит, тоже любишь компот? – спросил я Мусю. – Еще как люблю! А почему ты спрашиваешь? У тебя еще есть? – Нет, больше нет. Там, в Ленинграде, меня одна девчонка дразнит, что я компот люблю. А разве это плохо? Что же мне еще любить? – Я тебя никогда не буду дразнить, – сказала красивая Муся.