355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Кирпиченко » Разведка: лица и личности » Текст книги (страница 27)
Разведка: лица и личности
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:27

Текст книги "Разведка: лица и личности"


Автор книги: Вадим Кирпиченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 27 страниц)

Разбирая архив…

Много накопилось разных бумаг… Сначала я сохранял их без какой-то определенной цели – просто жалко было выбрасывать интересные вырезки из газет и журналов, театральные афиши, проспекты, пригласительные билеты. Потом появился осознанный интерес к сохранению памяти о людях и событиях. С начала первой командировки в Египет стал вести картотеку на известных государственных и политических деятелей, писателей, журналистов, представителей мира искусства. Привык к этой работе, она оказалась очень полезной для служебных целей. Затем последовала арабская картотека, африканская и снова египетская. Потом я стал собирать письма родственников и друзей и теперь располагаю даже перепиской со старшим внуком Сережей и старшей внучкой Ксенией. Есть уже и письма шестилетнего Вадика, а самая маленькая, Лерашка, в свои пять лет выводит первые каракули, употребляя для написания слов, подобно арабам, только согласные буквы и упорно игнорируя гласные.

Есть в архивах и дневники, которые я пытался вести с четырнадцатилетнего возраста, и около сотни блокнотов, заполненных во время служебных командировок, кинопленки и видеопленки. Главное же мое богатство – фотоальбомы, их у меня тоже около сотни. Фотографировать я начал лет с десяти, когда крестная мать подарила мне восьмирублевый фотоаппарат, сделанный из картона, оклеенного дерматином. В аппарате, рассчитанном на фотопластинки размером 4,5 х 6 см, не было абсолютно никаких механизмов, и тем не менее он снимал! Для этого, правда, надо было проделывать сложные манипуляции: залезать в темный подвал, разрезать кремнем фотопластинку 6 х 9 см на две равные части, закладывать одну из них в фотоаппарат, выходить на свежий воздух, размещать аппарат на каком-либо устойчивом предмете, ставить перед ним людей, потом, сняв колпачок с объектива, произносить «айн, цвай, драй», закрывать объектив и снова спускаться в подвал, чтобы проявить пластинку. Самое удивительное, что, несмотря на войны, оккупации и эвакуации, несколько снимков, сделанных этой чудо-машиной, уцелело и хранится в моем первом фотоальбоме.

Самый древний документ в архиве – письмо моего деда по матери Петра Лукьяновича Слюсарева, датированное 1905 годом. Деда я никогда не видел, он умер от тифа в гражданскую войну. Был он в современном понимании хозяйственником и состоял в должности заведующего складом на сахарном заводе Боткина (из известной в России семьи промышленников, врачей, писателей и художников) в поселке Ново-Таволжанка Шебекинского района Белгородской губернии. За свои заслуги на хозяйственном поприще дед даже получил звание «потомственного почетного гражданина», но писал, судя по упомянутому письму, с грубыми ошибками. Вообще с грамотностью в наших краях дело обстояло слабовато. У меня, например, хранится выданная моей матери в 1930 году Курской контрольно-семенной станцией невразумительно составленная (но зато снабженная штампом и печатью) характеристика. В ней утверждается, что она владеет латинским языком, которым и пользуется в работе. В действительности же мать могла разбирать названия семян, написанных по-латыни.

В поселке Ново-Таволжапка родились и моя мать Екатерина Петровна, и ее младшие брат и сестра. Все прочие члены семьи умерли рано, а маму, единственную из рода, судьба-хранительница избрала в качестве долгожительницы. Скончалась она тихо и спокойно в возрасте девяноста пяти лет. А в девяностолетнем возрасте еще была бодрая и энергичная старушка. К этому ее юбилею я сделал подборку фотографий, начиная с младенческих лет и до глубокой старости, и теперь часто рассматриваю эти снимки. Вот девочка с куклой. Вот гимназистка. Вот высокая и стройная молодая женщина с милыми и мягкими чертами лица. А потом сразу – увядшая женщина. Войны, голодные годы, не очень счастливое и кратковременное замужество (отец умер в очередную, как говорилось в народе, голодовку 1931–1933 гг.), страх за единственного сына, которого надо чем-то накормить и хоть во что-нибудь одеть. А потом, после войны, мама как бы законсервировалась и десятилетиями уже мало менялась, да и жизнь наладилась, и ей уже не надо было думать, где и как добыть хлеб насущный.

Я несколько раз заводил с матерью разговор о нашем национальном происхождении. Понятно, что я русский. Родился в России, мать и отец тоже русские. А почему фамилия на «о» – Кирпиченко? Из рассказов матери выяснилось, что по-украински кирпич – цегло, и если бы фамилия была украинская, то я должен был бы зваться Цегленко. Смутно припоминаю, что в каких-то древних документах отца видел и такое написание – Кирпиченковъ. Наверное, вместе с твердым знаком отскочило и где-то затерялось «в». Фамилия матери – Слюсарева – также заключала в себе некий парадокс: русская по форме, она образована от украинского слова «слюсарь» – «слесарь». Мать говорила, что в их местах все давно перемешалось – и семьи, и языки. Говорили по-русски, а пели по-украински. То, что в моих жилах течет русская и украинская кровь, дает мне моральное право заявить, что я одинаково ненавижу и русский великодержавный шовинизм, и воинствующий украинский национализм, особенно в эти дни, в дни развала нашего многонационального государства и разгула националистических страстей.

А ведь было у нас и интернациональное воспитание, и дружба народов, но что-то не получилось. Пример такой дружбы я нашел в моем альбоме периода учебы в Институте востоковедения – это фотография четырех девочек, живших вместе в комнате общежития в Алексеевском студенческом городке: русской Вали Андреевой, узбечки Дильбар, татарки Иры Мангутовой и испанки Терезы, изучавшей к тому же китайский язык. В нашем институте учились представители всех национальностей Советского Союза и даже привезенные в СССР дети испанских республиканцев. Кроме Терезы была еще одна испанка… Но лучше по порядку…

В 1982 году мне случилось присутствовать на приеме в советском посольстве в Мехико. Я стоял в компании сотрудников посольства. Вдруг в зале появилась красивая женщина с черными, пышными, ниже плеч волосами, с большими выразительными глазами. Не заметить ее было нельзя, так как она была на голову выше остальных представительниц женского пола, в основном невысоких мексиканок. Спрашиваю местных коллег: «Что это за яркая птица?» «А это, – отвечают, – местная поэтесса, испанка, поддерживающая тесные связи с советским культурным центром». Испанка же стремительно направляется к нам, обнимает меня и вопрошает: «Какими судьбами, Вадим?»

Первая мысль: «Опасность! Опознали! Кто это? Под какой я здесь фамилией?» Соображаю, что нахожусь здесь под своей фамилией и, следовательно, никакого конфуза быть не может. А испанка продолжает расспросы. Постепенно начинаю понимать, что это Кармен, подруга Терезы, учившаяся в институте на одном с нами курсе, на турецком отделении.

Попутно поясню, что выезды за границу под другой фамилией вызывались не какими-то супершпионскими обстоятельствами, а желанием спокойно получить въездную визу, ибо моя фамилия к тому времени приобрела уже нежелательную известность.

Жизнь Кармен – настоящий роман в духе папаши Дюма. Уже после окончания института она отыскала в Мексике своего отца и, оставив в Союзе семью (мужа и сына), уехала за океан, но не просто, а с приключениями.

Тем для расспросов оказалось множество. Через два дня я побывал у нее в гостях, куда она пригласила несколько близких ей людей. Признать в этой даме прежнюю Кармен было очень трудно. В институте она была самой тощенькой и казалась даже прозрачной от худобы, а тут предстала в облике яркой красавицы. Среди многочисленных воспоминаний о друзьях и знакомых, о жизни в общежитии и разных забавных случаях Кармен напомнила и то, о чем я уже забыл. «А помнишь, – говорила она, – как на первом курсе в самом начале учебного года твою будущую жену выгнали с лекции? „Девушка в красной кофточке, – сказал тогда заведующий кафедрой основ марксизма-ленинизма Романов, – немедленно покиньте аудиторию и идите болтать в коридор!"» Действительно, был такой случай.

Удивительные все же бывают встречи, учитывая громадность дистанции от Алексеевского студгородка до Мехико и в пространстве, и во времени (пролетело тридцать лет!).

Теперь в одном из моих фотоальбомов несколько страниц посвящено встрече с Кармен Кастальотте, а в домашней библиотеке имеются два томика ее стихов. При общении с Кармен мне показалось, что сердце ее находится не в Азербайджане, где, по всей видимости, живут ее первый муж и сын, и не в Польше, где она жила со вторым мужем, не в Испании, где она родилась, и даже не в Мексике, где она сейчас живет, а в далеких Сокольниках, где находился Институт востоковедения и прошла ее молодость.

Вот фотографии моей тетки Марии Петровны Анкировой, женщины одинокой, нервной, имевшей в молодости неистребимую тягу к перемене мест. В первую мировую войну, совсем еще юной девушкой, она убежала на фронт медсестрой. Эта тема нам хорошо знакома: и мои сверстницы, и подруги детства тоже убегали из дома на фронт в 1941–1945 годах. На одной из фотографий тетка, очень молоденькая и хорошенькая, снята в платье сестры милосердия, а на груди у нее следы двух выскобленных Георгиевских медалей. Медали на фотографиях тетка уничтожила в 1937 году в целях безопасности. Поистине безграничная наивность по отношению к НКВД!

После окончания войны Мария Петровна ездила в Туркмению и в Крым подрабатывать на сборе фруктов, работала медсестрой на Шпицбергене, подвизалась и в качестве актрисы в знаменитой тогда «Синей блузе», ставившей в 20-х годах революционные пантомимы и что-то из Маяковского. Это была своего рода «живая газета» в танцах, песнях и стихах на все актуальные темы внутренней и международной жизни. На двух фотографиях тетка стоит в первом ряду «синеблузников», самая маленькая и самая веселая, а средний в ряду – сам Лев Борисович Миров, ставший знаменитым конферансье.

Была тетка еще и заядлой физкультурницей, и когда в 1931 году учредили знак «Готов к труду и обороне СССР», она получила его одной из первых. Эта реликвия тоже каким-то чудом оказалась в моем архиве. Орденов тогда еще было мало, и спортивные значки изготавливали на Монетном дворе по той же технологии, что и правительственные награды, из серебра и под номерами. Теткин номер – 43, а 44-й должен был быть у всесоюзного старосты М.И.Калинина, который получил этот знак вслед за ней. Но Михаил Иванович, понятно, уже не прыгал и не бегал, и выдали ему сей знак из уважения к власти.

Когда я демобилизовался из армии в конце 1946 года, тетушкина микроскопическая комната на короткое время, до поступления в институт, стала и моим пристанищем. Находилось теткино жилище не где-нибудь, а в самом Сивцевом Вражке, переулке, который по частоте упоминания в отечественной литературе стоит на одном из первых мест. До сих пор целы этот четырехэтажный дом № 14 и небольшой сквер перед ним. Он совсем не похож на розовый домик с мезонином, описанный Ильфом и Петровым, но мне всегда казалось, что именно дом № 14 и послужил прототипом общежития имени монаха Бертольда Шварца. Во всяком случае, я уверял своих знакомых, что живу в том самом доме, где потрошились стулья из гарнитура тещи Кисы Воробьянинова.

Именно Мария Петровна приобщила меня к большому искусству. Первые оперы и балеты я слушал и смотрел не где-нибудь, а в Большом театре. Дело в том, что в доме № 14 жила некая дама – концертмейстер Большого театра, которой тетка регулярно красила волосы, получая в качестве платы за труд театральные билеты.

Да, каждый входит в храм искусства своим путем.

Среди всех изобретений, обогативших человечество и вооруживших его достоверной и разнообразной информацией, самым удивительным и ценным после изобретения письменности я считаю изобретение фотоаппарата. От него пошло уже все остальное – и кино, и телевидение, и прочее из этой области.

Наверное, по-разному можно рассматривать фотографии. Можно, глядя на них, просто вспоминать места и людей, которые оказались запечатленными на снимках, а можно и попытаться увидеть на них что-то новое, прежде ускользнувшее от внимания.

Живя в Египте, я особенно много фотографировал. Тут и техника была хорошая, и фотохимикалии, и бумага. В посольстве, правда, не было фотолаборатории и в нашей разведточке тоже. Тогда мы решили продолбить стену из той комнаты, где все работали, в соседнюю темную каморку и устроили в ней фотолабораторию, необходимую для служебных целей. Чтобы соблюсти конспирацию и замаскировать вход в лабораторию, мы заставили лаз обычным шкафом и ходили через него. Когда начиналось «хождение в шкаф», дверь кабинета закрывали на ключ. Однажды дверь забыли запереть, и в комнату вошел мой маленький сын (хорошо, что не взрослый чужой дядя). Увидел вход в другое помещение из шкафа, хитро улыбнулся и сказал: «А интересный у вас здесь шкафчик!» В дальнейшем этот вход у нас назывался «интересным шкафчиком», а все разговоры сына на эту тему мы уводили в сторону, пока он не позабыл о своем открытии. Стену, кстати сказать, мы тихо долбили и разбирали по ночам, и кирпичи также выносили с соблюдением секретности и незаметно выбрасывали их в великий Нил, который протекал рядом со зданием посольства.

Моя египетская, арабская и африканская картотека, которую я вел двадцать лет, вызывает у меня грустные чувства. Где все эти президенты, премьеры, министры, губернаторы, руководители партий, влиятельные чиновники и дипломаты? Как быстротечно оказалось время их государственной и общественной деятельности! Эта картотека кажется мне сейчас каким-то кладбищем потухших светил. Но вот что интересно. Долгожителями в картотеке остались в основном писатели и артисты Они уверенно пережили всех остальных, многие из них даже и сейчас продолжают свой творческий путь.

Есть в картотеке знаменитые и блиставшие в свое время исполнительницы «танца живота». Египетские знатоки отрицают гаремное и турецкое происхождение «танца живота» и утверждают, что он возник на народной почве. В доказательство приводится и арабское название танца – «ракс баладий», что означает «народный танец», а вовсе не «танец живота», как его называют на некоторых европейских языках. Возможно, в этом танце есть и турецкие заимствования, но одно несомненно: в настоящее время лучшими исполнительницами его являются египтянки.

А вот и самые старые материалы картотеки: два старика в тарбушах. Один из них – Ахмед Аббуд, монополист сахарной промышленности Египта. Его состояние в середине 50-х годов оценивалось в 15 миллионов египетских фунтов – баснословные в то время деньги. Другой – Мохаммед Фаргали. Этот – хлопковик. Миллионов у него было поменьше, но зато он давно торговал с нами и частенько ходил в посольство на приемы. В левом верхнем кармашке пиджака у него всегда красовался большой яркий цветок.

– Почему у вас постоянно цветок в кармашке? – однажды спросил я Фаргали.

– А чтобы меня было видно издали!

Есть у меня в картотеке и египетская Мата Хари – некая Хода. По специальности – туристический гид, бойкая, острая на язык женщина с отличным знанием английского языка и высокой профессиональной подготовкой. На глав наших делегаций, людей в возрасте, она всегда производила неотразимое впечатление. Однажды, несколько расслабившись, она призналась: «Вы не думайте, что я сотрудник Службы общей разведки – я просто ее агент!»

Несколько карточек заведено на Кваме Нкруму, одного из самых известных и популярных африканских лидеров, борца за свободу и независимость Ганы, в свое время свергнутого, несмотря на то что его безопасность организовали сотрудники КГБ. Деятельность Нкрумы я изучал, и меня поразил в его мемуарах («Автобиография») один факт: он с ужасом описывал, как в тюрьме вынужден был бриться одним лезвием вместе с другими заключенными и что ему, чистоплотному и брезгливому, было от этого плохо. Я вспомнил в связи с этим и трехъярусные нары в казарме, и холодные нужники на сорок посадочных мест, и вшей, которые во время войны практически не переводились. Вспомнил, как одним «бычком» из моршанской махорки затягивалось по очереди пять-шесть человек. А тут, видите ли, одно лезвие фирмы «Жиллетт» на несколько человек – целая трагедия.

В карточках на Нкруму есть еще запись о его браке с египтянкой Фатхией. Надо сказать, что египетское правительство во времена Насера очень активно поставляло жен политическим деятелям других стран. Считалось, что египтянки, женщины красивые, темпераментные и политически подкованные, должны были поощрять проегипетские симпатии мужей. Здесь же пометка, что от брака с Фатхией у Нкрумы родился сын, которого назвали Гамаль-Горький – в честь Гамаля Абдель Насера и Максима Горького. Это дитя давно уже должно было вырасти. Что с ним? Где оно? Как относится к тем людям, имена которых соединены в его собственном имени? Кстати, у египтян одно время было модой давать детям имена известных политических деятелей и просто знаменитых людей. Тут были и Неру, и Тито, и Хрущевы, и Булганины, и Гагарины.

К чему, собственно, весь этот разговор о разборке архива? Есть ли в нем какой-нибудь смысл?

Смысл, по моему разумению, состоит в том, что, сохраняя личные архивы и передавая их по наследству, человек способствует воспитанию своих потомков, приучает их дорожить своей родословной, памятью предков. А люди, уважающие прошлое своей семьи, будут, наверное, уважать и историю своего государства.

Мне бы очень хотелось протянуть нить в далекое прошлое, но она оказалась оборванной. Я не только никогда не видел своих деда и бабку по линии отца, но даже не знаю, кем они были и как выглядели.

Личные архивы каждого – это материал по истории нашего государства для воспитания будущих поколений, когда уже не надо будет скрывать, были ли в твоем роду дворяне, священники, белые офицеры, красные командиры, партаппаратчики, чекисты.

Во мне всегда вызывают завистливое удивление надписи на этикетках пивных бутылок в Западной Европе, утверждающие, что данная фирма существует с тысяча четыреста такого-то года и наследует свое производство от отца к сыну. А что у нас сохранилось, передаваясь по наследству, с пятнадцатого века?

Войны, оккупации, революции, контрреволюции привели нас к тому, что мы стоим на грани превращения в людей без роду без племени. И не покаяние нам нужно, а всеобщее примирение и выработка взаимоприемлемых норм жизни и труда.

Вот такие мысли не раз возникали у меня, когда я разбирал свои архивы.

Признание в любви

В книге воспоминаний Ираклия Андроникова «Великая эстафета» мое внимание приковала фраза: «До сих пор для меня Ленинградская филармония – мера всего высокого и самого совершенного, любимое место на земле». И я подумал: а у меня какая мера самого высокого и есть ли самое любимое место на земле? Есть ли эти понятия в осознанном и конкретном виде у моих детей, будут ли они у внуков?

Мера самого высокого… Она у всех людей очень разная. У меня эта мера на пути моего становления означала степень добросовестного отношения к работе, доброго и справедливого отношения к окружающим, объективности оценок всего происходящего и категорическое неприятие подлых поступков. В этом, мне кажется, высший смысл собственного бытия.

Сейчас очень много говорится и пишется о том, что наша прежняя государственная система делала из нас рабов, роботов, толкала людей на подлые поступки и преступления. Я много и долго размышлял по этому поводу, вспоминал своих друзей, знакомых, коллег и пришел к выводу, что, несмотря на все сложности, тяготы и трагизм нашей жизни, человек и в тех условиях мог не опуститься до того, чтобы стать подлецом, мог отказаться от должности палача, не согласиться стать осведомителем органов госбезопасности, если это претило его убеждениям, или отказаться по этой же причине от кресла партаппаратчика.

А что касается любимого места на земле… Оно есть у каждого, и может быть, даже не одно…

Долгие годы и даже десятилетия моим любимым местом был родной дом в городе Курске, на улице Дружининской, 22, в четыре оконца по фасаду, с садом и двором. Как мучительно хотелось в этот дом, к матери в годы войны! Крепко сидели в памяти разные мелочи, связанные с детством, вспоминались детали прошлой жизни… Было время, когда по нашей улице возвращались с нижних лугов коровы и, лениво мыча, расходились по своим дворам, а иногда и дворовая собака встречала свою корову и сопровождала ее домой, выполняя свой собачий долг. Потом держать коров запретили, а на улице рядом с нами построили большой четырехэтажный (он казался громадным) дом для руководящего состава областного управления НКВД. Появились суровые люди в шинелях из коверкота с воротником-шалью и с чекистской эмблемой на рукаве. Напуганные курские обыватели начали избегать нашу улицу, обходили ее, чтобы ненароком не попасться на глаза какому-нибудь начальнику…

В нашем саду была яблоня – «белый налив». Весь ее ствол представлял из себя сплошное дупло, а яблоня все плодоносила и плодоносила и до войны, и после войны, и эта живучесть поражала мое воображение, хотя детскому возрасту вроде бы и несвойственно обращать внимание на такие мелочи.

Вспоминались и теплые майские вечера, когда мы, подростки, сидя на лавочке и на бревнах у громадных кустов сирени, пели песни Дунаевского и Блантера на слова, естественно, Лебедева-Кумача и Исаковского, а вокруг нас летали стаи майских жуков, и их золотистые крылья волшебно сияли.

А какая в Курске была земля! Когда я подростком копал грядки в саду, я просто не знал, к какой земле прикасаюсь, и только много лет спустя, изрядно повозившись с грунтом в разных местах, понял, что такое курский чернозем. Мать, занимаясь огородом в Подмосковье, все время ворчала: «Разве это земля? Вот у нас была земля так земля – черная, жирная, ее можно было на хлеб намазывать вместо масла!»

В мой первый после долгой разлуки приезд в Курск в конце войны родной дом показался маленьким, потолки низкими, мать стала тоже ниже ростом, почему-то изменился и ее голос. Он стал тише и глуше. Изменилось все…

Сейчас в этом доме живут незнакомые люди, в саду и во дворе все переменилось, появились какие-то новые строения, и этот дом, когда я его увидел много-много лет спустя, перестал быть для меня тем любимым местом, каким был раньше. А в памяти навсегда остался прежний дом, прежний двор, прежний сад, и все, кто жил в этом дворе, навсегда остались со мной.

Изменились и другие дома, и сами улицы. На оживленной ранее улице Пионерской не было видно ни души, а гостеприимный дом подруги юности Жени Старосельской был разрушен. От дома остался обвалившийся остов, и узнать уже ничего было нельзя, но на заборе кто-то написал мелом его старый номер 31.

С юных лет мне хотелось какой-то частицей остаться там, где я жил, учился, работал… Мне всегда казалось это очень необходимым. Если человек покидает какое-либо место и там от него ничего не остается, значит, и само наше существование является чем-то призрачным и несерьезным. А как остаться? Что-то сделать материальное, чтобы можно было сказать: это сделал я? Остаться в письмах, фотографиях? Но главное, конечно, сохраниться в памяти людей, которые продолжают жить там, откуда ты уехал. А люди уезжают из прежних мест, что-то забывают, что-то теряют по дороге жизни, а потом и сами уходят, исчезает их след, и ничего от них не остается в памяти. Хотелось мне, чтобы остался я в памяти нашего класса «А» 4-й курской средней школы, бывшей железнодорожной. Годы шли, и мне казалось, что собираются вместе время от времени ровесники, вспоминают своих однокашников, интересуются их жизнью.

И вот после двадцатипятилетнего перерыва я приехал в Курск со старыми фотографиями, чтобы разыскать свой класс и напомнить о себе. Тщетно. Нет класса. Есть давняя и близкая знакомая Тамара Анненкова, которая когда-то была Тамарой Комаровой, жила во дворе школы № 4 и знала ее учеников. Остался одноклассник Юра Ендржиевский, утомленный жизнью человек. Мы рассматривали с ним дорогие фотографии, на которых были изображены девочки и мальчики, снятые после окончания 4-го и 7-го классов. Юра рассказывал о том, кто где, а мой летописец – внучка Ксения, у которой с самого раннего детства легкая на писание рука и, наверное, есть литературный дар, записывала с его слов: «…Танкист, погиб на фронте… Летчик, погиб на фронте… Умерла… Умерла… Неизвестно где… Живет в Курске… Появлялся на короткое время в капитанских погонах… Зарезан в драке… Обе умерли… Погиб на фронте…» И все в таком же духе. Наконец, «Кирпиченко Вадим. Жив» – так внучка и записала. Против имени Юры Ендржиевского такая же отметка. Ну и еще малая горстка живых. А так большинство рассеялись, погибли на фронтах, просто умерли, ушли в неизвестном направлении. Нет нашего класса 4-й курской средней школы, а в здании самой школы теперь размещается детский театр.

Опуская другие остановки на жизненном пути, упомяну, что очень хотелось остаться в памяти тех, кто служил со мной в родной 103-й Гвардейской воздушно-десантной дивизии. В годы учебы в Московском институте востоковедения из этой дивизии вначале приезжали ко мне сослуживцы, тем более что путь многих лежал через Москву, а потом все окончательно разъехались по собственным маршрутам…

Один знакомый генштабист иногда говорил мне, что 103-я дивизия все стоит, мол, на том же месте, близ Полоцка, в белорусских лесах.

И вот… в декабре 1979 года на кабульском аэродроме я встретился с бравым генерал-майором, командиром воздушно-десантной дивизии, которая первой высадилась на афганской земле для «выполнения интернационального долга». И это была моя дивизия – 103-я Гвардейская Краснознаменная ордена Кутузова II степени, а потом уже и других орденов воздушно-десантная дивизия.

Хотелось мне душой и памятью вернуться и в Московский институт востоковедения в Ростокинском проезде, где я учился с 1947 по 1952 год, и в студенческое общежитие Алексеевского студгородка, где в эти годы жил. Но два года спустя после окончания нами института его вообще расформировали. Остались, правда, друзья – арабисты и неарабисты, но нет уже дома, куда можно было бы приходить и вспоминать о том, что было здесь раньше, дышать тем, прежним, воздухом…

Или посольства, под крышей которых текла наша бурная жизнь. И это уходит. Крыша есть, а люди уже другие.

Хотя в стойких своими традициями семьях арабистов дети часто наследуют профессию родителей и можно, приехав через много лет в тот же Каир, увидеть там вместо отцов их детей – и это приятно, вроде бы реальное продолжение нашей жизни.

В посольствах люди живут тесной семьей. Рождаются легенды, предания, анекдоты, пишутся пьесы и стихи, работают драмкружки и «клубы веселых и находчивых». Но живет это всего несколько лет, а потом начинает угасать и забываться. Нет надежных нитей преемственности, нет летописей. Остаются лишь казенные слова в виде телеграмм и почтовой информации. Встретится какая-нибудь старая фамилия, а кому она принадлежит, уже не помнишь.

И, наконец, разведка. Это последний рубеж. Здесь я бросил свой якорь. В этом доме постепенно проходила моя жизнь. Отсюда мы ездим на кладбища и в крематории прощаться со своими товарищами. Сколько же здесь было ночных бдений, сколько переживаний за неудачи и провалы. Были, правда, и редкие радостные и торжественные моменты.

И все же, и все же… своими записями я делаю отчаянную попытку подольше остаться жильцом этого дома.

В конечном счете главным побудительным мотивом написания книги является любовь к разведке, к ее сотрудникам, к профессии, к самим ее зданиям и ее территории, любовь и чувство благодарности судьбе за ее щедрость ко мне. На страницах книги мне хотелось упомянуть как можно больше своих товарищей, рассказать о совместной работе, но и в этом желании, конечно, нужно было соблюсти разумную меру. Особенно хотелось написать о тех, с кем я одновременно пришел в разведку. Впечатление такое, что из этого поколения я один остался в строю. Свое намерение я выполнил лишь в очень незначительной степени. Из тех, кто пришел тогда в нашу службу, больше всего мне дороги фронтовики, солдаты Великой Отечественной войны. Эти люди когда-то составляли сердцевину разведки, были ее движущей силой. Между нами всегда было особое взаимопонимание, поскольку и жизнь мы воспринимали по-особому – самую ее суть, без ненужных мелочей. И в руководстве разведки в разное время было немало фронтовиков. Это заместители начальника разведки генералы Юрий Иванович Дроздов, Анатолий Иванович Лазарев, Яков Прокофьевич Медяник, Юрий Иванович Попов, Борис Александрович Соломатин, Владимир Александрович Чухров, Евгений Изотович Шишкин.

Ну что ж, признание в любви я сделал. Была ли эта любовь взаимной? И насколько возможна такая постановка вопроса вообще? Может ли разведка любить своих отдельных представителей? Нельзя сказать: «Его любила разведка», равно как нельзя сказать: «Его любила родина». Любовь к разведке, как и любовь к родине, может быть только односторонней. И я счастлив тем, что мне суждено было долгое время работать в разведке и искренне любить ее.

Закончу свое повествование полюбившимися мне стихами поэта-фронтовика Александра Гитовича:

 
Жизнь проходит —
Разве в этом дело?
Разве, в неоглядности своей,
Молодость когда-нибудь хотела,
Чтобы детство возвратили ей?
Так и нам печалиться не надо,
Только бы – разумна и добра
Длилась, как последняя награда,
Деятельной старости пора.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю