Текст книги "Мекин и"
Автор книги: Вадим Филиппов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Двери снова сомкнулись со скрежетом, Мекин втянул голову в плечи, а проповедник, на минуту прервавший проповедь, возобновил свое бормотание. Прислушавшись, Мекин понял, что тот просто начал с начала, и повторяет тот же однообразный текст, и даже мелодия, постоянно вмешивавшаяся, кажется той же самой.
Мекин снова огляделся. Мест на всех уже не хватало, и люди стояли в проходе. Лица стоявших были лишены той безмятежности и расслабленности, которые рисовались на лицах сидевших, зато отличались деловитостью, крайней суровостью и даже некоторой угрюмостью. Все, как один, смотрели прямо перед собой, плотно сжав челюсти, и никто не замечал стоявшего рядом. Почти никто не разговаривал, а если даже и пытался говорить, то приглушал голос до еле слышного шепота, так чтобы никто вокруг его не услышал. Вошедшие сразу передавали проповеднику какието деньги, и тот, не оборачиваясь, складывал их в коробочку, стоявшую рядом с ним.
Снова открылись двери, и в зале стало еще теснее. Люди стояли уже вплотную друг к другу, стало жарко и душно, окна запотели, и Мекину захотелось выйти. Ко всему прочему, проповедник, видимо, дошел до кульминации своей проповеди, и принялся что-то яростно выкрикивать. За хрюканьем и бульканьем Мекин не понял всего смысла сказанного, но до него дошло, что проповедник попрекает прихожан скупостью и жмотовством, и угрожает каким-то неясным наказанием. Как ему показалось, никто особенно и не испугался, по крайней мере, выражение лиц не изменилось, но двое или трое из вновь вошедших принялись судорожно шарить по карманам.
Над Мекиным нависла тяжелая густо накрашенная дама в шубе и золоте. Даже в своем люто диагональном положении она умудрялась сохранить на лице оттенок презрительного превосходства. Весь вид ее говорил о том, что здесь она абсолютно случайно, что жизнью всей ей предназначено быть совсем не здесь, и что никто не сможет переломить ее ледяного спокойствия.
Мекину стало страшно. В зале повисла истерия, накрытая шапкой проповеднического хрюканья и маломузыкального ритма. Впереди, у кафедры, уже давно ругались две бабки, одной из которых другая порвала колготки своей тележкой. Присмотревшись, Мекин узнал в порванной свою соседку, милейшую интеллигентную женщину, с которой встречался во дворе, когда выбивал ковры, и неоднократно имел продолжительную беседу о новостях культуры.
Мекин решил, что с него довольно, и ткнул локтем однокашника. Тот не проснулся. Мекин ткнул сильнее. Однокашник радостно засопел, откинул голову и блаженно закивал. Рассчитывать на него не приходилось.
Мекин встал и принялся пробираться к выходу. Сделать это оказалось гораздо труднее, чем на это решиться, более того, почти невозможно. Толпа в проходе свернулась и створожилась комками, и каждый из этих комков яростно сопротивлялся мекинскому продвижению. Мекин сжал челюсти, придал лицу выражение крайней суровости, и ринулся вперед. Под ноги попадались чьи-то конечности, слышался хруст капусты и звон битого стекла, Мекин чувствовал себя пожилым "запорожцем", вдруг попавшим в свеженькую импортную автомойку, ухватился за край полуоткрытой двери, подтянулся, и выпал наружу. Двери за его спиной со скрежетом захлопнулись.
Растерзанный, разорванный, взмокший напрочь Мекин огляделся. Он стоял на юру, у столба с покореженной желтой табличкой, прямо посреди толпы, которая глядела куда-то вдаль, за горизонт. Мекин понял, что не доехал до работы не то три, не то четыре остановки, матюгнулся сквозь зубы про себя, и остервенело полез в подошедший набухший автобус.
* * *
Великое дело – контроль!
Люблю я блаженство контроля!
Я выбрал сладчайшую роль
И имя ей будет – неволя.
Так дайте мне лица владык
И рук августейших мерцанье
И тысячегорловый крик
И хоругвей сонных лобзанье
Я счастлив в едином строю
Шагающих вверх неуклонно
Едино и стройно пою
Карабкаясь тернистым склоном
Немыслима здесь болтовня
Нужны здесь весомые речи
Я вздыбил в себе муравья
С восторгом касаясь предтечи
МЕКИН И БОГ
В тот вечер Мекин заявился ко мне без предупреждения и навеселе, что не совсем обычно и предполагает некие экстраординарные обстоятельства. Обычно Мекин, если собирается выпить, уговаривается об этом заранее, недели за две, предупреждает жену, друзей, закупает выпивку и закуску, в общем, готовится основательно и подробно. По крайней мере, мог бы позвонить и сказать, что явится через часчтобы я успел убрать грязные носки и навести в квартире хотя бы относительный порядок. Но в тот вечер я просто, не задумываясь, открыл дверь на долгий сумасшедший звонок и увидел Мекина: слегка покачиваясь, он уперся пальцем в кнопку звонка и, видимо, не собирался отпускать ее, пока ему не откроют. Коротко, рывком, кивнув, он сбросил ботинки и, как был, в куртке, потопал на кухню. Мы с ним обыкновенно сидим на кухне: так удобнее, все под рукой, если, к примеру, для разнообразия захочется чаю. Я несколько задержался в коридоре, пристраивая мекинские ботинки в угол, чтобы потом не запнуться о них, и услышал, как Мекин выругался, пытаясь обогнуть стол, и погружаясь в узкий проем между столом и холодильником, где только и умещалась-то маленькая табуретка, и где, полушутливо ссылаясь на свою мнимую агорафобию, любит сидеть Мекин, забившись к самой стене и боком к столу.
Я тяжело вздохнул и пошел вслед за ним. Не то чтобы Мекин мне чем-то помешал или испортил вечер: делать все равно было ровным счетом нечего. Просто я, человек по натуре искренне стремящийся к педантизму, и, в отличие от многих наших соотечественников, считающий его чертой безусловно положительной, недолюбливаю подобные, случающиеся вдруг, появления знакомых. Тем более в подпитии, и уж тем более, намеревающихся осесть именно у меня на кухне. Это, разумеется, если сам я еще трезв. С другой стороны, Мекин был наименьшим злом из всех возможных. Наши с ним беседы за стопочкой вдвоем доставляли искреннее удовольствие обоим, и никогда не превращались в банальное "как здорово, что все мы здесь...". Это было нам понятно самим, и без всяких явно изреченных утверждений.
Когда я появился в дверях кухни, Мекин уже сидел на своем обычном месте, и перед ним стояла початая бутылка водка и две наших излюбленных стопочки, ловко выуженных из шкафчика над столом-не вставая, только руку поднять. Стопочки уже были полные: садись и пей.
– Вот, – сказал Мекин без предисловий, словно продолжая однажды начатый разговор. – Садись. Поговорим.
– Проблемы? – осведомился я, гадая, что же такое срочное могло привести Мекина ко мне в столь достаточно поздний час.
– Как сказать, – туманно ответил Мекин, взял из угла гитару, но после нескольких аккордов, весьма неблагозвучных, плюнул и разочарованно повернулся ко мне.
– Сначала выпьем, – сказал он.
Я пожал плечами, но стопку поднял.
– За что пьем?
– Да ни за что, – вдруг заорал Мекин, наливаясь кровью-это тихий-то, спокойный, всепрощенческий какой-то Мекин!
– Уж и выпить то просто нельзя ни за что!
И он опрокинул стопку в рот, зажмурился и резко выдохнул.
Я пододвинул к нему случившееся на столе блюдце с одиноким соленым огурчиком. Мекин подозрительно покосился на него, но не взял, а уперся руками в колени и уставился прямо перед собой.
– Слушай, – тихо сказал он. – Почему так: выхожу я утром из дома, а на крыльце сидят трое алкашей и пьют? Я не про то, что пьют они – хрен с ними, а про то, что смотрю я на них, и страх берет: это же не лица, это рожи, это ж морды такие, что перекосит всего, а потом еще в автобус влезаешь, и там носом в затылок чейнибудь, мощный такой затылок, свинячий, и кругом глазами обведешь – а там... один хуже другого, почему так, а?
Я ничего не ответил, но сразу налил еще. Мекин сгреб стопку, и снова проглотил налитое, не закусывая.
– Куда делись нормальные люди? – возгласил он, шмыгнул носом, и добавил: – если были?
– А я? – попробовал я возмутиться.
Мекин пристально посмотрел на меня. На его лице не отразилось ничего, и то слава Богу. И вслух он тоже ничего не сказал. Просто продолжал, отвернувшись от меня и уставясь в какую-то невидимую мне точку.
– Еду вчера в автобусе. Влез первым, чуть с ног не сбили, но сел. Сижу. Еду. Смотрю, влезает старуха. Ну так, не то чтобы прямо старуха, но в другое время я бы ей место уступил. А тут еду с работы, народу полно, над головой сумка как дирижабли. Не встаю. Сижу. И в голову мне приходит такая мысль: была бы у меня совесть, встал бы и уступил ей место. А раз не встаю, да еще и притворяюсь, что сплю, значит, нет у меня совести. И тут же другое лезет: не было бы у меня совести, я б и не думал, есть она у меня или нет. И не знал бы вообще, что такое совесть.
– Ты об этом поговорить хотел? – спросил я, и полез в холодильник, потому что огурец кончился, и надо было найти что-нибудь еще.
– Ну... об этом тоже. Ты лучше вот что скажи: ты в Бога веришь?
Вопрос застал меня врасплох. Я неопределенно хмыкнул.
– В какого?
– В любого! – зарычал Мекин. – Хоть в Посейдона!
– Нет, в Посейдона не верю, – твердо ответил я. Это я мог утверждать с полной ответственностью.
– И я не верю, – потерянно сказал Мекин. Не понравилась мне его интонация. Даже когда мы с ним выпивали очень крепко, и разговор доходил до дел Божеских (а такое случалось), Мекин к этой теме относился гораздо легкомысленнее.
– Да что случилось-то? – не выдержал я.
– Ничего. Ничего не случилось. И не случалось, и не случится, – деревянно ответил Мекин. Он разлил по стопка остатки водки, и, не дожидаясь меня, сразу выпил. Вдруг он прищурился, и хитро искоса взглянул на меня.
– Хочешь анекдотец? Вчера рассказали. Только он английский.
– Ну попробуй, – ответил я.
– Так вот. Заходит как-то Декарт в бар.
– Кто?
– Декарт. Ты Декарта знаешь?
– Ну...,– начал я.
– Вот! Заходит он в бар, а бармен ему: "Уиски, сер?". А он и говорит: "I think not". И исчезает. Начисто и навсегда.
Моего знания английского хватило на то, чтобы понять, что при таком повороте дел создателю чеканно бессмертного "Cogito ergo sum" действительно ничего хорошего ждать уже не приходится. Впрочем, всем создателям чеканно бессмертных фраз следовало бы задуматься о возможных неожиданных, и весьма бесповоротных, последствиях своих выкладок.
Я вежливо улыбнулся. Мекин помрачнел.
– Вот и я говорю, – тихо сказал он.
– Что именно?
– Книжку мне дали почитать. Борхеса. Давно хотел, да как-то руки не доходили. Так я ее прочитал, и сразу отдал. Но засело одно – и из головы никак не выходит. Есть у него рассказик про красильщика – я и названия не помню, но только там есть один абзац... ну вроде пересказа, что он верил, что Бог есть.
Я не сдержался и хмыкнул. Мекин уставился на меня бешеными глазами.
– Дальше слушай, – сквозь зубы сказал он. – Я всего точно не запомнил, и, похоже, сам уже здорово досочинил, но, в общем, есть только Бог, а больше ничего нет. И вот он вдруг берет и творит бесчисленное множество себе подобных... архангелов, скажем. Делать ему больше нечего, и вот поэтому он их и творит. А больше ничего он творить не может, потому что ничего, кроме себя самого, не знает, и нету больше кроме него самого, ничего. Они для него – ну, вроде как ощущалища... как там – "по образу и подобию своему"?
– В Библии так, – ответил я, полез в холодильник и вытащил давно заначенную бутылочку. Мекина явно несло, он становился нехорош, а я знал единственный пригодный в данном случае способ остановить его – упоить и уложить спать.
– И все бы было ничего! – победно возгласил Мекин, и сполз с табуретки задом, упираясь стеной в стену.
– Все бы было ничего, но только в этих... которых он создал, все такое же как у него, но чуть хуже. Ну как перезапись, понимаешь? Чуть-чуть чего-то до Бога не хватает. Но они же, по сути своей, все равно боги, так?
Я промолчал, и притворился, что занят откупориванием бутылки.
– А раз каждый из них... из всего этого бесконечного множества... Бог! ...то он, каждый... или оно, неважно: творит себе бесчисленное множество таких же... архангелов. А эти тоже...
Мекин безнадежно махнул рукой, схватил налитую мной стопку и опрокинул ее в рот. Его передернуло. Но не от водки – водка была хорошая.
– ... каждый из них творит себе огромный мир... ми-и-р, представляешь, МИР!
Мекин резко взмахнул в воздухе стопкой, чтобы показать, насколько именно огромен МИР, созданный каждым из этих... архангелов. Я выхватил у него стопку и поставил на стол. Он не заметил.
– ...и каждый из них в себе несет от Бога все меньше и меньше... а все больше грязи какой-то, ущербности.
– И что? – тихо спросил я.
– Так вот, – шепотом, и почему-то оглянувшись через плечо, отвечал Мекин. – Я все понял: наш мир – это творенье ущербного Бога. Бога-отражения. В каком-нибудь бесчисленном колене произошедшем от того. И мы все – тоже его отражения.
– Еще выпей, – предложил я. – И спать пойдем.
– Нет, погоди, – взревел Мекин. – У меня мысль пошла! Значит, если он, сволочь такая, нас с тобой сотворил, такими, как мы есть, а другими, лучше, из-за ущербности своей не смог... то что же получается? А, вот: дошло. Первое: до главного Бога мы не доберемся никогда вообще. Правильно?
Я неопределенно кивнул.
– А второе, – как-то потерянно продолжал Мекин, – что я тоже, значит, отражение, а все, что я вижу – это только то, что я сам тут натворил...
Он уставился в одну точку чуть выше моей головы.
– Это что получается? Это получается, что все вот это... эта морда, эта рожа, ХАРЯ эта вселенская – это я сам придумал?
– Пей, Мекин, – сказал я. – Поможет.
– Стоп, вдруг абсолютно трезво сказал Мекин. – Не хочу.
– Чего не хочешь? – спросил я.
– Чего он в меня отразился, сволочь такая? – заорал Мекин, и вдруг скис. – А впрочем, все х...я, – добавил он, и осел на табурете, как весенний сугроб.
– Ну хватит, пошли спать, – сказал я, и поднялся. И увидел, что Мекин бросил голову на стол, и уже спит. В мутном свете темной кухонной лампочки мне показалось, что на губах его появилась тихая светлая улыбка. Что-то вроде нежности к Мекину зашевелилось у меня в душе, и я нагнулся, чтобы поднять его и дотащить до постели. Но я ошибся: оказалось, что Мекин даже во сне, стиснув зубы, едва слышно шепчет грязным матом в адрес того незадачливого Бога, тенью которого ему довелось стать. И я понял, что не дай Бог, Мекин встретит этого своего творца – кто бы он ни был, ему не поздоровится.
И тогда я решил ни в чем Мекину не признаваться.
Испугался.
Ибо грешен...
...ущербен...
* * *
Я в город вхожу, ощущая прохладу и запах веков в его храмах и стенах и людях
Я чувствую сзади дыханье идущих, их споры, усталость и боль своего отреченья
От жизни во имя идеи, пока еще в общем, бесплотной, за что их никто не осудит
Но вера в свою осужденность живет в них всегда, неизбывна, как это мгновенье
Наш странен союз. Непонятна их вера – слепая, как червь, безотрадная, словно законы
Пугает меня их стремленье придать моим притчам зажатую в книгах глухую и затхлую косность
Пугают меня отголоски в их голосе нежного, мягкого, белого, странного звона
Назойливость их поклоненья, надсадность и даже – несносность
МЕКИН И УНИТАЗ
По словам Мекина, первая художественная инсталляция имела место в Нижнем Новгороде, тогда еще Горьком, уже зимой 1984 года, и была начисто проигнорирована прессой и прочими СМИ.
Тогда Мекин, движимый внезапным порывом к порушению привычного, к тому времени устоявшемуся укладу, ушел жить из благоустроенного студенческого общежития на квартиру. К чести Мекина, надо отметить, что он никогда не говорил, что его "сманили" на квартиру. Я же, бывавший там и видевший, что она из себя представляла, никак не мог взять в толк, каким образом Мекин, от рождения стремившийся к комфорту и минимально устроенному быту, смог не только жить там, но и прожить чуть ли не год. "Квартира" была засыпушкой-флигельком, пристройкой к частному дому в черте города, дому, в общем, зажиточному и крепкому. Во флигельке с почти отдельным входом только и умещались три кровати да большой стол у стены. Все это хозяйство зимой согревалось так называемым подтопком, крашеным белой, изрядно закопченной, краской. Окно комнаты выходило прямо в загон для свиней, и по утрам – я однажды ночевал у Мекина после особенно бурного вечера, причем спать нам с ним пришлось на одной кровати, и утром мы смотрели друг на друга злобно, как два давно не кормленных шакала в старом Московском зоопарке – в стекло тыкались огромные слюнявые пятаки любопытных тварей, которых держал хозяин, Иваныч.
Первое, что сделал Мекин, перетащив на квартиру свои пожитки – преимущественно книги, а также гитару – повесил на окно занавески, что еще раз доказывает, что даже в условиях, приближенных к полевым, его не оставляла тяга к прекрасному. Второе – провел из-под щелей в низком потолке над книжной полкой фитильки, чтобы вода, просачиваюшаяся сквозь щели, капала в подставленные банки, а не на книги, которыми Мекин, в общем-то, дорожил. И, наконец, третье – подвигнул соседей на художественную роспись подтопка, покрасить который Мекину в голову не пришло, а пришло ему в голову нанести на него под потолком фриз из славянской вязи и по ребрам навести как бы витые колонны в псевдо-русском стиле.
Соседи Мекина заслуживают особого описания, по крайней мере один, знакомство с которым, собственно, и привело Мекина в это подполье. Одного звали Михаил, он же Майкл, другого – Коля, и больше никак. Майкл был ровесником Мекина, учились они на одном курсе, а Коля учился на два курса позже. Майкл был невысок, так широк в кости, что иногда казалось, что он просто толст, так медлителен, что требовался не один месяц, чтобы привыкнуть к его крайне неторопливой манере, и при этом обладал незаурядным чувством юмора, а также неодолимой любовью ко сну. Коля был родом с Севера, неплохо рисовал, а во всем остальном был просто молод.
Мекин познакомился с Майклом в институте, некоторое время у него ушло на то, чтобы привыкнуть к нему, а потом он стал захаживать на эту самую квартиру, где Майкл жил уже третий год, и так ему пришлись по душе неторопливые беседы ввечеру, что он, наконец, и переехал совсем туда, когда прежний третий сосед не выдержал более такой жизни, и съехал безвозвратно. Теперь и у Мекина жизнь стала размеренной и бессобытийной, если не считать редких вылазок в институт, преимущественно за стипендией, пока он ее еще получал. Разговоры говорили до двух, до трех ночи, причем говорили беспредметно, и, что крайне нехарактерно, почти без выпивки. Шел длинный, сладко-тягучий, приятный треп, скатывающийся и не оставляющий следов, с привлечением цитат из литературы и кино, треп, достигший того уровня, когда слово, произнесенное с правильной интонацией, уже безошибочно понимается собеседником как ссылка именно на те строки, которые обоюдно известны и безотказно вызывают ожидаемую реакцию; где-то Мекин читал, что то ли китайская, то ли японская литература была, по сути, искусством цитирования, где господствовала радость узнавания знакомых строк: так вот, эти беседы намного обошли японо-китайцев, поскольку иногда весь разговор был похож на огромную цитату из Беккета, и внешнему наблюдателю показался бы полной бессмыслицей. При этом сами собеседники укладывались спать, полностью удовлетворенные друг другом и содержательным обменом мнениями.
Ближе к зиме жизнь замедлилась еще больше. Похолодало, и появилась необходимость топить. Мекин просыпался раньше всех, высовывал нос из-под теплого одеяла, радостно садился в постели – и рухал, закапываясь, обратно. В комнате стоял холод, а за дровами, естественно, надо было идти во двор – двумя возможными путями. Один, короткий, пролегал через свиной загон, другой – по тропинке вокруг всего дома со всевозможными пристройками и вдоль по саду за домом. Коротким путем Мекин не ходил почти никогда – он не доверял свиньям, и свиньи ему тоже не доверяли. Они смотрели на него злобно и угрожающе. Они провожали его до самой двери, которая потом долго содрогалась под ударами их тяжких крепких тел.
А в середине длинного пути стояло замечательное сооружение, без которого не обходится почти ни один частный дом, в черте ли города он расположен или нет. Нет, конечно, в хозяйском доме был теплый туалет, но для постояльцев предназначалась крашеная суриком будочка на задворках. О чем думал Мекин, танцуя до дощатой двери, в полной мере не известно никому. Определенное впечатление, впрочем, можно составить, прочитав дальнейшее повествование.
Итак, в холодное утро вставать не хотелось никому. Не хотелось долго, потом ктонибудь не выдерживал – но совсем не по причине холода, а по другой, не менее, а может быть, более весомой причине, вскакивал, притаскивал охапку дров, и затапливал подтопок. Часам к двенадцати становилось чуть теплее, поднимались все, неторопливо завтракали: можно было и идти в институт. Как раз начиналась четвертая, последняя пара, на которую, по здравом размышлении, чаще всего решалось не ходить.
И так шел день за днем, день за днем, утра становились все холоднее, ночные беседы все длиннее, все пронзительнее ныл ветер в щелях дощатой будочки...
А потом, исподволь, началась весна. И однажды февральской ночью Мекин, Майкл и Коля выползли из подполья в тихую ночь, под лунный свет, на улицу, покурить. Было почти тепло. Мекин машинально слепил снежок и запустил им в ствол липы неподалеку. Снежок влип в ствол, сплющился, залип, и отек, как странный гриб. Было решено соорудить снежную бабу – благо снега кругом было много, и по причине теплой ночи он приобрел пластичность почти сверхъестественную. Быстро скатали три огромных шара, и тут вдруг Мекину пришла в голову другая идея. Он уселся перед своим шаром, и принялся, словно скульптор, отсекать лишнее. Через четверть часа он оглянулся и увидел, что двое его соседей тоже увлеченно вгрызаются в шары. Коля пытался вылепить Венеру Милосскую. Майкл делал нечто абстрактное, выпятив нижнюю губу и периодически дыша на застывшие пальцы. Мекин встал, посмотрел, что же получается у него, склонил голову к правому плечу, и понял, что перед ним – недоделанный, но ясно уже проступающий – сияюще-белый, залитый лунным светом унитаз. В натуральную величину. Сзади подошел Коля, потом Майкл. Мекин молча указал на свое творение. Коля, не сказав ни слова, присел, и принялся оглаживать белые бока санитарно-гигиенического устройства. Мекин беспрекословно уступил дальнейшую отделку Коле, понимая, что у него не хватит умения завершить грандиозный замысел. Через полчаса посреди полусельской улицы высился идеально ровный, словно только что с завода, девственно чистый, неправдоподобно похожий на настоящий унитаз. При этом то, что он был сделан из снега, было тоже очевидно, и картина эта настолько выбила всех из равновесия, что все они радостно захлопали друг друга по спинам и отправились спать.
История на этом не кончается. Нет, сразу унитаз не сломал никто, хотя могли бы. Просто ночью еще потеплело. Вы вправе ожидать, что унитаз просто растаял – но нет. Фаянс мог разбиться, замерзшая вода могла отмерзнуть и утечь прочь – но унитаз стоял. Но чаша его – круглая, тяжелая, словно голова, чаша – оказалась слишком тяжелой для тонкой, любовно вылепленный шейки, и склонилась набок, словно увядший цветок. Посреди улицы, под ярким полуденным солнцем, стоял увядший унитаз. Выбравшийся из своей конуры Мекин долго смотрел на него, чему-то удивленно и умиротворенно улыбаясь. Тут вниз по улице с визгом пронеслась толпа школьников, и унитаз погиб безвозратно. Мекин судорожно дернулся вслед, сдержался, с ненавистью сплюнул, а на следующее утро угрюмо собрал свои вещи и вернулся в общежитие.
БАЛЛАДА ПРЕДСКАЗАНИЙ
Мы знаем все наперечет Определенностью измучен Летит наклонно синий плод Огромной муравьиной кучей Основа мифа – анекдот Основа анекдота – случай Достойно ль сделать выбор лучший Ничто не ясно наперед
Но за спиной чернеют ямы И голосит минутный сброд Орудие жестокой дамы Берет живущих в оборот Песок как крот больной ползет Невозвратимо и упрямо В распятие оконной рамы Ничто не ясно наперед
Смеется над прогнозом случай Как над пророком идиот Дар предсказанья прост и скучен Как хорошо известный брод Его уже никто не ждет В тени медлительных излучин Поток изогнут смят и скручен Ничто не ясно наперед
Друзья, не воздвигайте свод Во избежанье новой драмы Мы строим куры, планы, храмы... Ничто не ясно наперед
МЕКИН И ДИРИЖАБЛЬ
Мекин не любил дирижаблей в частности и воздухоплавания вообще. И на то у него были свои причины. В далеко ушедшем детстве, в результате случайной ошибки, его мечтой долго было построить огромный дирижабль, назвать его, естественно, "Нобиле", и получить за это Нобилевскую премию. Построить воздухоплавательное судно, естественно, невозможно без солидной теоретической подготовки, и Мекин, даже маленький, это прекрасно понимал. Поэтому он взялся за научные книжки сначала полегче, типа "Занимательной физики" Перельмана. Дальше, впрочем, он уже не пошел, и объяснял это так.
Первая (впрочем, и последняя) модель дирижабля была сооружена Мекиным из соломинок и папиросной бумаги. Он долго промазывал бумагу клеем, чтобы она лучше держала теплый воздух, и, наконец, остался доволен получившимся колбасообразным чудовищем. Теперь оставалось осторожно наполнить уродца теплым воздухом. И тут Мекин вспомнил картинку из Перельмана, на которой изображалась папироса, дым из которой с одного конца поднимался кверху, а с другого опускался снизу. Это должно было объяснять, что дым при прохождении через папиросу охлаждается и становится тяжелее воздуха. Мекин, впрочем, понял картинку не совсем верно, и почему-то решил, что холодным дым становится только если затягиваться. Значит, если просто выдыхать папиросный дым, то он останется теплым и дирижабль поднимется.
Итак, в один прекрасный день, точнее, вечером в сумерках, Мекин уединился во дворе за сараями, пристроил осторожно свою конструкцию на перевернутом дощатом ящике, чиркнул спичкой и осторожно втянул в себя дым. На вкус дым был отвратителен, но Мекин геройски набрал полный рот и принялся выдувать в соломинку, воткнутую в тело дирижабля. Оторвавшись от соломинки, Мекин уставился на огонек папиросы. Летние сумерки сгустились полностью и вдруг, и Мекин внезапно перестал видеть все вокруг – даже собственных рук он больше не видел, а в теплой темноте существовала только огненная горошина, неровно дышащая, медленно покрывающаяся черной коростой, в разломах которых все еще было видно пламенеющее нутро, словно новая планета остывала в судорогах материков. Мекин зачарованно сидел, сжимая догорающую сигарету обеими руками, когда на него из-за ящиков налетела разъяренная дворничиха, учуявшая запах дыма из дальнего угла двора, громко и бессвязно ругаясь, выдернула папиросу из мекинских пальцев, сшибла толстенным задом дирижабль с ящика и тут же наступила на него, продавив середину. Мекин на ощупь нашел обломки, скомкал их в один большой ком, запустил его в темноту, и, шмыгая, побрел домой.
Больше Мекин никогда не курил и не строил дирижаблей.
* * *
В час когда над миром набухали Завязи событий и чудес В час когда мазком густой эмали Месяц кверху медленно полез
В час когда звезда крутила солнце Вязла в тренажере проводов В час когда последних патагонцев Накрывала пелена веков
В час когда по яблоку скользила Тень перекрывая города В час когда сорвалась и разбила Локоть в кровь усталая звезда
В час когда в тени настольных свечек Все читали Гессе и Дюма В час когда, ветрами изувечен, Вечер клал под голову дома
Время мчалось с необычной прытью Мир застыл и ждал и трепетал Назревали жуткие событья Я не видел этого. Я спал.
ПЕРВАЯ СКАЗКА
Хорошо было в Далеком Королевстве! Посреди него стоял Королевский Дворец, окруженный прекрасным садом, в котором круглый год цвели розы и спели яблоки. И какие яблоки! А вокруг Королевского Сада текла широкая Река, по берегам которой склонялись над водой столетние ивы, умиленно глядя на скользящих по речной глади прекрасных лебедей – священных птиц отца богов Одвина.
Река начиналась из магического источника в тронном зале Королевского Дворца, и сразу текла бурно и полноводно, питая все Далекое Королевство сладкой и чистой водой. Жители Королевства верили, что источник забил из цельной скалы, когда отец богов Одвин, измученный жаждой, вонзил посох глубоко в камень. Говорили, что те, кто с детства пьет воду Реки, становится в полтора раза здоровее и в два раза сильнее, чем жители окрестных королевств. Благодаря магической воде дети не болели, домашние твари плодились на удивление, а земля давала урожай такой, что с полей окрестных королевств давно уже исчезли крестьяне, уразумевшие, что не смогут продавать хлеб дешевле, чем "эти счастливчики".
Поэтому, конечно, не один соседний король пытался хотя бы раз за свое царствование попробовать захватить магический источник. Но мудрый Король Далекого Королевства издавна дружил с могущественным Волшебником, который, хотя и учился мастерству в неведомых заморских академиях, но, до этого, родился и до десяти лет рос в городке совсем рядом с Королевским Дворцом, и, став прославленным магом, вернулся на родину и стал ее надежным защитником. Все атаки соседей магическим образом оказывались неудачными, и чаще всего царствование неудавшихся интервентов на этом и заканчивалось.
Слухи о Далеком Королевстве, о великолепном Королевском Дворце, о магическом источнике и Реке шли по всей земле, как идут круги от брошенного в воду яблока. И наконец, они дошли до Крайних Пределов, где жил тогда страшный и жадный Колдун. Он, как и Волшебник, учился мастерству в академиях, но, по слухам, был изгнан за крайнюю жадность, и за то, что постоянно воровал сладости из тумбочек соседей по комнате. После изгнания Колдун плюнул на порог магической школы и поклялся отомстить, хотя никто так и не понял, почему он обиделся на такое, достаточно мягкое, решение школьного совета. Он уехал в Крайние Пределы, и там, в полуразвалившемся замке посреди выжженной солнцем пустыни, продолжал изучать магию сам. Путешественники, вернувшиеся из Пределов, сообщали о таинственно появлявшихся и пропадавших безлюдных городах, о бьющих в небо фонтанах черного песка, но никто – до срока – не догадывался, что то было дело рук Колдуна.
И конечно же, известия о Далеком Королевстве не могли не заронить зерна зависти в душу Колдуна, если у него вообще была душа. И он решил завладеть магическим источником. Как на грех, именно в это время Волшебнику прислал письмо его старый Учитель, письмо, в котором просил срочно приехать в связи со многими неотложными делами. На самом деле это письмо послал Колдун, причем по крайней скупости не наклеил марки, и доставку пришлось оплатить Волшебнику. Но замысел Колдуна удался, и Волшебник, быстро собрав саквояж с магическими принадлежностями, отбыл к учителю.