Текст книги "Предначертание"
Автор книги: Вадим Давыдов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Прощай, Полюшка. Спи, голубка моя.
Он осторожно разрезал ремешок ножен на шее женщины, – не успела вытащить свой кинжал волшебный, подумал Гурьев. Или не захотела? Он повёл головой из стороны в сторону, положил нож в планшет, медленно застегнул пуговицу на клапане и поднялся. Вышел, медленно спустился по ступенькам. Заглянув ему в лицо, Котельников жалобно ахнул и отшатнулся, заслоняясь руками. А Гурьев, улыбнувшись, спросил:
– Кто донёс?
Не прошло и пяти минут, как притащили казачишку, что привёл в Покровку красных. Тот завыл, пополз к ногам Гурьева, поднимая пыль:
– Не губи, батюшка! Не губи-и-и! Детушек пожалей! Не со зла…
Гурьев, посмотрев на ползающего в пыли, как червяк, человека, – человека ли? – прикрыл устало глаза, проговорил в полной тишине, – кажется, даже ветер утих:
– Что вы за люди?! Скольких детей она у вас приняла, сколько выходила. – Гурьев обвёл взглядом толпу и снова посмотрел на мужичка. Усмехнулся: – Мараться об тебя? Живи. Детям – расскажут. Сам расскажешь, что натворил. Как жить с этим станешь, меня не касается. Может, и хорошо. Кто тебя знает.
Он стоял, смотрел, как подгоняют к крыльцу подводу, как казаки выносят – осторожно, словно боясь потревожить – тело Пелагеи. Смерть есть, подумал Гурьев. Конечно, смерть есть. Я это знаю. Я всегда это знал. И сегодня как раз отличный день для смерти.
– Здесь хоронить будем? – тихо спросил, подойдя ближе, Котельников.
– Много чести этому месту, – дёрнул верхней губой Гурьев. – В Тынше. Там её дом. Там её жизнь текла. Пусть там и закончится. Доложи обстановку, есаул. Потери?
– Четверо легко раненых. Убитых нет.
– В живых кто остался из этих?
– Яков Кириллыч…
– Есаул. Я задал вопрос.
– Так точно. Этот. Который Пелагею Захаровну… Толстопятов. Я его давно знаю, с гражданской. Ещё восемь раненых. И комиссар, или кто там…
– Толстопятова и комиссара сюда, остальных к стенке. Что?
– Яков Кириллыч. Дозволь, Христа ради! Этого…
– Я сам.
– Может…
– С-сюда, я сказал.
– Есть, – козырнул Котельников. И развернулся к казакам: – Борова сюда. И пархатого тоже.
Толстопятова и Жемчугова приволокли, поставили перед Гурьевым. Жемчугов, кажется, находился в состоянии некоей прострации – его взяли в самый тихий час, когда он умудрился заснуть. Он до сих пор ещё не понимал до конца, где он и что с ним. Гурьев жестом приказал подвести его ближе:
– Кто такой?
Жемчугов тупо смотрел на Гурьева. И вдруг громко, так, что стало слышно всем вокруг, пустил ветер, – длинно, переливчато и с присвистом. Казаки загоготали.
– Исчерпывающе, – усмехнулся Гурьев. – А знаешь что, дорогой товарищ?
Он улыбнулся стеклянно и вдруг, резко шагнув к оперуполномоченному, хлопнул его с размаху обеими руками по рёбрам. Со стороны это выглядело так, будто он комиссара приобнял. Люди охнули. Гепеушник, хрипя и кашляя, повалился на землю, скорчился у ног Гурьева.
– Знаешь, что такое скоротечная чахотка? – по-прежнему стеклянно скалясь, проговорил Гурьев. Его сейчас меньше всего заботили легенды, могущие возникнуть вслед за этим спектаклем. Совсем иное его сейчас занимало. Он ещё не всех убил, кого хотел и обязан был. – Весь ливер свой выхаркаешь за месяц, тварь. Сам себя казнишь, ни я, ни люди мои пальцем тебя не тронем. Пойдёшь за речку и всё расскажешь. И своим товарищам передашь, чтобы больше бандитов не присылали. А кто придёт, живым не выйдет. Ты – последний. – Он поднял взгляд на казаков: – Убрать!!!
Жемчугова утащили куда-то за спины станичников, и Гурьев посмотрел, наконец, на мычащего, в кровоподтёках и ссадинах, здоровенного мужика, с туловищем, похожим на бочку, одетого во всё красное – даже сапоги были красными, – вздохнул:
– Каков молодец. Что, победитель вдов и сирот? Не хочешь сам такую смерть попробовать?
– От тебя, что ль?! – прохрипел Толстопятов. – Дай шашку, посмотрим, кто первый попробует!
– Ша-а-а-шку?! – удивился Гурьев. – Ах, шашку тебе. Знаешь, что, красавец? Я не буду с тобой в благородство играть. Ты безоружных и беззащитных убивал, поэтому никакого благородства не заслуживаешь. Дерутся в поединке с равными. А бешеных собак убивают там, где застанут. Вот я тебя и застал, – никто не понял, как диковинная сабля, только что висевшая у Гурьева за спиной, вдруг очутилась в его руках. – На колени поставьте его.
Толстопятов забился в руках у казаков.
– Не хочешь на колени, – кивнул Гурьев. – А ведь встанешь. Отойдите все.
Он крутанул меч в воздухе. Раздался жуткий, утробный гул. Станичники отпрянули.
Крепка, как смерть, любовь, а месть – ещё крепче, подумал Гурьев. Крепка, чиста и сладостна, как поцелуй девственницы в сумерках украдкой. А не сложить ли мне вторую Песнь Песней? Сколько лет было Давиду, когда он сочинял свои псалмы? А Соломону? Месть – это здорово. Нет. Не месть, но возмездие, – здесь и сейчас. Это правильно. Потому что вы умеете воевать только одним способом – хватая заложников, расстреливая и пытая невиновных, подпирая звереющих от безысходности палачей заградотрядами из наёмников. Недаром марковцы и дроздовцы заставляли вас бежать без оглядки, несмотря на ваше двадцатикратное превосходство в живой силе. Только так. С женщинами и детьми воюете вы уже больше десяти лет. С целым народом. Но теперь – хватит. Хватит убивать моих женщин. Сначала мама, потом Полюшка. Всё. Больше – никогда.
Никто даже не понял, как это случилось – им лишь показалось, что солнце сошло с небес и задрожало на самом кончике гурьевского клинка. Удара – ни первого, ни второго – никто не проследил. Просто увидели, как Толстопятов сначала как-то косо съехал, взвыв, на обрубки ног до колена, а секунду спустя, дрогнув, вдруг медленно, словно на киноплёнке, картинно развалился надвое. Его останки упали наземь, взметнув облачка мелкой сероватой пыли.
Стояло такое сухое, тёплое, роскошное бабье лето, – хоть волком вой.
– Вот и перекрестил, – выдохнул кто-то из казаков и осенил себя крёстным знамением.
Казачишка-доносчик, до этого лежавший, казалось, без чувств, вдруг опамятовался и завыл пуще прежнего, неистово заколотил головой в землю:
– Батюшка… Прости… Прости! Батюшка, государь, прости, прости-и-и-и…
Что-то случилось с людьми. Или слова эти были восприняты, как команда, или ещё что-то? Станичники, истово крестясь, опускались один за другим на колени. Гурьев, не понимая, что происходит, смотрел на них, продолжая сжимать меч, с которого в пыль медленно стекала кровь. И только минутой, наверное, позже, осознал, что за слова доносятся до него отовсюду. «Батюшка… Прости, батюшка-царь… Прости, государь наш… Прости грешных… Государь… Батюшка…»
– Государь?! – Гурьев взялся рукой за горло. – Государь?! Вот как вы… Ах, вы…
Перед глазами его встали знакомые с детства строки. И, не в силах сдержать бешеной злой улыбки, Гурьев с расстановкой заговорил – переводил наизусть, так, как запомнил:
– И воззвал народ к Самуилу, и говорил: поставь царя над нами, чтобы судил нас, и вёл нас в бою! И отвечал пророк: Вот, что будет делать царь, который станет царствовать над вами. Он заберёт ваших сыновей и заставит служить себе. Царь заберёт себе ваших дочерей и заставит их готовить для него благовония и яства. Царь заберёт у вас лучшие поля и сады и отдаст их своим слугам. Он отнимет ваш скот, крупный и мелкий, и сами вы станете его рабами. Вы будете рыдать к Господу от царя, которого избрали, но Господь не ответит вам!
Гурьев вздохнул, стряхнул остатки крови с клинка ритуальным движением, бросившим Котельникова в холодный пот, задвинул меч в ножны. Голос Гурьева прозвучал теперь хмуро и буднично:
– Не заслужили вы царя. А даже если и заслужите, – даже если вы и в самом деле хотите, – где же найти того, кто согласится на такое тягло, на муку такую?! Эх, вы. Люди.
Он снова обвёл взглядом толпу и тихо проговорил:
– Расходитесь, люди добрые. Хватит.
Это была не просто команда. Через минуту майдан опустел. Гурьев снова достал меч – Котельников поёжился, потому что движения командира ему проследить, как и прежде, не удалось, – подошёл к останкам Толстопятова и методично принялся рубить их на куски поменьше. Казаки, глядя на эту мясницкую работу, крестились и шептали вполголоса молитвы. Такого им ещё видеть не приходилось.
Гурьев велел принести одеяло и завернуть то, во что превратился труп. Посмотрев в лицо Котельникова, снизошёл до объяснений:
– Положено так, Прохор Петрович. Гореть будет живей. Керосин раздобудьте, и побыстрее. Сжечь, а пепел в речку спустить.
– Так точно, Яков Кириллыч, – едва справившись со связками, произнёс Котельников. – Разрешите?
– Приступайте, есаул, – кивнул Гурьев.
Он шагнул к вестовому, полумёртвому от ужаса развернувшегося перед ним зрелища, который держал под уздцы Серко, одним движением вбросил себя в седло:
– Есаул. Как закончите с этим, командуйте, домой трогаемся.
Всю дорогу до Тынши Гурьев не произнёс больше ни слова. Котельников несколько раз подъезжал к нему, – хотел, вероятно, начать какой-то разговор. Но, видя лицо Гурьева, так и не решился.
Всё, что произошло вслед за боем в Покровке, настолько выбило Гурьева из колеи, что он был не в состоянии даже толком сосредоточиться. Он, как в тумане, присутствовал на похоронах Пелагеи, краем сознания отмечая, как смотрят на него люди, как перешёптываются и качают головами. Едва дождавшись, пока батюшка закончит молитву, подозвал Котельникова:
– Уведи всех, Прохор Петрович. Я хочу побыть один. Пожалуйста.
– Слушаюсь, Яков Кириллыч.
– Да оставь ты это, – почти простонал Гурьев. – Что же это такое?!
Он просидел на могиле до позднего вечера. Вытащил образок-амулет, тот самый, что не снимал с тех пор, как уезжал в Харбин, сдавил в кулаке. Камень был странно тёплым, почти горячим, но об этом совершенно не думалось сейчас. А ведь это я тебя убил, голубка моя, подумал Гурьев. Какой я защитник?! Если бы не я, жить бы тебе, Полюшка, лет до ста. Знахарки все – долгожительницы. Прости, Полюшка моя. Прости. Видишь, и в землю тебя положили, как водится, Полюшка. Хоть и не верю я в это. Ребе говорил, что есть у человека косточка в черепе, которая никогда землёй не становится. Хоть век минует, хоть сто. По этой косточке и воскресит всех Предвечный после Судного Дня. Конечно, я в это не верю. А маму тоже велел в землю положить. Совсем как тебя, Полюшка. Прости, если сможешь. Прости, голубка моя.
Лишь когда стемнело, он вернулся в станицу. Тризну начали без него. Он вошёл тихонько, сел между мгновенно подвинувшимися Шлыковым и Котельниковым, взял услужливо протянутый кем-то стакан с самогоном и кусок хлеба. Чуть пригубил, но пить не стал.
– Ты выпей, Яков Кириллыч, выпей, – тихо проговорил Шлыков, беря его за плечо и встряхивая. – Выпей, Яков Кириллыч, друг ты мой любезный, голубчик дорогой, выпей, – оно и полегчает.
– Не хочу, – глядя в одну точку, сказал Гурьев. – Спасибо, Иван Ефремыч, я знаю. Я не хочу, чтобы мне полегчало. Сейчас – не хочу.
Шлыков посмотрел Гурьеву в глаза, вздохнул – и не возразил ничего.
Утром, вернувшись с кладбища, он велел вестовому собрать командиров и позвать Тешкова вместе со станичным атаманом. Сел на лавку у стола, не обращая внимания на привставшего на своём ложе и с тревогой и участием глядящего на него Шлыкова, снял фуражку, утвердил локти на столе и спрятал лицо в ладони.
– Ну? – хмуро проговорил Гурьев, отняв ладони от лица и обведя взглядом собравшихся. – И чья же это идея?
– Какая?
– Какая?! – взревел Гурьев, но голос его сорвался. – Какая?! Про царя. Какая же ещё?!
– Ничья, – проворчал, не глядя на него, Тешков. – Народная.
– Народная, – повторил Гурьев и оскалился. – Народная. И кто из вас с этой народной идеей согласен?
– Все, – буркнул кузнец и посмотрел на Шлыкова. – Так, Иван Ефремыч?
– Ох, да что же это такое, – Гурьев потряс головой. – Как вам это вообще в ум взбрело?!
– А знамя?! – вскинулся Котельников.
– Знамя?! – переспросил Гурьев. – Ах, знамя.
Со знаменем действительно конфуз вышел, подумал он в смятении. Но я же не мог предвидеть, что вы истолкуете это непременно именно так?! Не в знамени дело, понял Гурьев. Это свет. Всего лишь отражение того самого света на мне. Отблеск. А они увидели. И приняли меня… Господи Боже, ну, как же мне им об этом сказать?!
– Чтобы я больше этого никогда не слышал. Никогда, понятно? Знали бы вы, – Гурьев махнул рукой. – Пр-роклятье. Ну, так слушайте же. Слушайте, дорогие мои. Никто из них не спасся. Никто. Я сам с человеком говорил, который их тела прятал. Редкостная, доложу вам, мразь, просто диву даёшься, – как такое могло уродиться и почему до сих пор землю топчет. Неважно. Убили всех, а тела сожгли. Царевича и младшую царевну сожгли вообще дотла. И пепел в грязь втоптали. А если бы даже кто и спасся… Не по нему эта ноша была. Потому так легко он её и сбросил. И всё это чушь, про всеобщее предательство. Несчастный он был человек. И царствие его несчастливо сложилось. С чего началось оно, помните? Хотел явить твёрдость, а вышло – кровь и непотребство. Пожелал свободы для подданных – повернулось смутой, развратом, казнокрадством и падением нравов. Стремился к миру, был честен с теми, кого считал друзьями – вверг державу в войну, одну да другую, к которым она не была готова, и тем её погубил. Тянулся к вере, жизни по Евангелию – взошло мракобесие, суеверие, поповская дурь захлестнула страну. Желал от непомерной власти отстраниться – отозвалось чехардой министров, своеволием чиновников, недоверием и озлоблением народа. Любил жену пуще жизни – прослыл подкаблучником и тряпкой. Почитал наивысшей ценностью семью – собственных детей на голгофу возвёл. Мечтал о покое – даже праха его вовек не сыскать. Жил Государем – погиб мучеником. Только что это за доблесть такая, скажите мне?! Погибать надо так, чтобы о твоей гибели враги вспоминали, трясясь и заикаясь от ужаса. Чтобы их детей, внуков и правнуков при звуке твоего имени цыганский пот прошибал. Вот – смерть, достойная Государя. Не имел права отрекаться. Помазанники не отрекаются. Отречением своим семью собственную сгубил и всю Россию в революцию швырнул, как в омут. А мой отец – погиб, но не сдался. Вот это, – видели?! – Гурьев вытянул вперёд руку с браслетом. – Написано – «погибаю, но не сдаюсь». Так и сделал. И запомните – те из вас, кто игру эту затеял, или по недомыслию в неё вступил, совершили глупость. Ошибку. Это игра не моя, и я в неё не играю. И вам не советую. Что же касается монархии… Если суждено нам дожить до Земского Собора, тогда и выберут на нём Государя…
Гурьев вдруг оборвал свой монолог на полуслове и яростно потёр лоб ладонью. И понял со всей ясностью – что бы ни говорил он сейчас, будет только хуже. Только крепче уверятся люди в том, что он… Не разговаривают так – и так не воюют. Объяснять?! Невозможно. Но ведь этого не может быть!!! Ох, да что же это творится с нами такое?! А я, кажется, превращаюсь в мишень, подумал он. Да такую, что только держись. Надо с этим как-то заканчивать. И быстро, пока на меня не начали охотиться все, кому не лень. Но я не могу. Я не могу сейчас взять и всё бросить. Потому что это неправильно. Надо… А что же на самом-то деле надо?!
Мужчины молчали. Молчали долго. И вдруг Шлыков произнёс безо всякого намёка на шутку:
– Яков Кириллыч. А знаешь? Если доживём… На Соборе на этом… Я за тебя проголосую. Вот тебе истинный крест, – Шлыков поднялся в рост и подкрепил крестным знамением сказанное. – И к тому – моё офицерское слово.
Казаки согласно закивали, переглядываясь. А Гурьев ничего не ответил на это, только глаза прикрыл ладонью, будто от солнца.
Тынша. Сентябрь 1929
Через неделю после того, как всё Трёхречье загудело, будто улей, обсуждая операцию по уничтожению красных партизан Фефёлова, а потом и Толстопятовского отряда, в Тыншу направилась «инспекция». Ехали они хоть и по своей земле, но сторожко. А всё равно шлыковский секрет под командованием вахмистра Нагорнова перехватил их верстах в пяти от станицы.
Шлыковцы тихо и мгновенно окружили четверых всадников – только кони завертелись на месте.
– Кто такие, с чем пожаловали? – хмуро спросил вахмистр, придерживая карабин на сгибе локтя. Очень ему этот приём, Гурьевым продемонстрированный, понравился. Да и выстрелить из такого положения было легче лёгкого, – проверено.
– Ты что, Фрол Игнатьич?! Своих не узнаёшь? – подал голос один из казаков.
– Чего ж не узнать, – согласился Нагорнов. – Узнать-то я тя узнал, Иван Капитоныч. А свой ты или нет, это попозжей выясним… С чем пожаловали, спрашиваю?
– Ротмистр Шерстовский, – отрекомендовался офицер в полевой форме и фуражке с кокардой вместо привычной папахи. – Имею поручение к полковнику Шлыкову.
– Ясно, – кивнул Нагорный. – Полковник наш ранен, выздоравливает потихоньку.
– Кто командует отрядом? – напористо спросил Шерстовский. – Котельников?
– Осади, ваше благородие, – усмехнулся Нагорнов. – Забирай выше.
Ротмистр с сопровождавшими переглянулись. Нагорнов это отметил, снова кивнул:
– Поезжайте, коли так. Тока смотри, не балуй, – они этого не любят.
– Кто – «они»?!
– Узнаете, – загадочно усмехнулся вахмистр. – Зыков! Проводи гостей к атаману.
– Есть! – совсем юный казак молодцевато вскинул руку к папахе, явно рисуясь перед приезжими.
И Шерстовский, и казаки, бывшие с ним, с нарастающим удивлением смотрели на шлыковцев. Форма подогнана, погоны немятые, кони лоснятся, у самих – морды гладкие, выбритые, усы закручены залихватски, и замашки, как у индейцев Фенимора Купера. А взяли их как! Захоти пострелять – ахнуть бы не успели. А ведь и они не зелень необстрелянная. Что за чертовщина?!
Надеждам на то, что удастся дорогой разговорить сопровождающего, не суждено было сбыться. Зыков на вопросы отвечал либо «не могу знать», либо «не положено», вежливо и с достоинством, но твёрдо, хотя и было видно, что парня так и распирает от желания похвастаться. Тынша при въезде поразила «инспекторов» ещё сильнее: никакой суеты и суматохи, хотя отряд в две сотни сабель – напряжение серьёзное.
– Сейчас на постой вас определим, гости дорогие, – вдруг сказал Зыков. – Утром к атаману, а теперь – самое время вечерять-то. Вон, вторая хата, справа, за Шнеерсоном сразу.
– За… кем?!? – едва не выпал из седла Шерстовский.
Казак указал нагайкой на вывеску, освещённую двумя керосиновыми фонарями:
– Так портной наш. Уж на всё Трёхречье молва идёт. Неужто не слыхали?
– По… По… Портно-о-ой?!
– А то как же, – Зыков приосанился в седле. – Мы – Русская Армия, нам форма положена, и офицерам, и казакам рядовым. А как же! Вот Яков Кириллыч и велели. Специалиста, – по слогам выговорил казак недавно выученное слово. – Сами за ним в Харбин ездили-от, – солидно добавил парень. И такое благоговение звенело в его голосе, что у Шерстовского неприятно засосало под ложечкой.
Всё ещё не веря собственным глазам, Шерстовский вылупился на вывеску. «З.Р. Шнеерсонъ. Пошивъ военной формы, дамской и мужской одежды». Не может быть, простучала, будто подковами по брусчатке – от виска к виску – у ротмистра мысль. А Зыков, как ни в чём не бывало, продолжал:
– Так это что! У нас и сапожник теперь есть свой, получше вашего из Драгоценки будет. Да из Хайлара к нам теперь ездят! Ахмет Сагдеевич. Его обувка-от.
– Его… тоже – Яков Кириллович?!
– А то как же! – гордо и важно кивнул Зыков. – Кому ж ещё-то?
И в самом деле, криво усмехнулся Шерстовский. И в самом деле. Кому же ещё. Он повернулся и окинул взглядом свой небольшой конвой. Казаки, начисто забыв о существовании офицера, таращились по сторонам, словно ирокезы в Париже.
– А… вывеска зачем?
– Как же без вывески? – пожал плечами Зыков. – К нам народ разный заезжает, чтоб не шлялись без толку по станице. У нас тут военные объекты есть, для чужих глаз не предназначены.
Шерстовский опять дёрнулся. Да что же это делается-то, Господи?! Куда это я попал?! Откуда это всё?! Неужели?!
– Это что, – постепенно разохотился Зыков. – У нас и школа-от есть, и церковь выстроили, сейчас вот в Харбине решают, когда батюшка приедет.
– А почему жида-то?! Что, русского портного не нашлось?!
– Видать, и не нашлось. Россия наша велика, ни конца, ни краю у ней нету, – наставительно произнёс Зыков, и этот тон у молодого, много моложе его самого, парня, – нет, не обидел, не оскорбил Шерстовского, но сотряс до самых глубин души. – И людей в ней всяких полным-полно. Завсегда вместе жили, не цапались. А как почали рядиться, кто кого лучшей, так и сами поглядите, вашбродь, куды закатились, – ажник под самое море японское. Много ли толку? А Рувимыч человек правильный, дело знает, да и трезвый завсегда. Не шинкарь какой – ремесло у его в руках знатное. А детей мне с ним не крестить. Видали, вашбродь, какую форму-от нам спроворил? Небось пальцы-от исколол все. Бабам, опять же, подобается. Обходительный. Журналы у его модные, с самого Парижу. Обновки у нас теперь справить – не хитрость.
– Вот как, – буркнул Шерстовский, всё ещё косясь на вывеску. – И атаман станичный не возражает?
– А чего, – повторил Зыков. – Атаман свой шесток знает-от. Егойное дело – за порядком следить. А Яков Кириллыч – у их ум светлый, оне глядят, как чего сделать, чтоб народу со всех сторон способнее было. Вот, к примеру-от, – Зыков указал нагайкой куда-то в сторону. – Кабы золото это окаянное кто другой нашёл – что было б?! Вот. А Яков Кириллыч – оне его к делу-от враз приспособили. Таперича и детишкам в школе грамоту докладывают, и електричество имеется, и доктор у нас живёт, что заместо Пелагеюшки, царствие ей, голубке, небесное, бабам, значит. С самого, говорят, Питер-граду, профессор, Илья Иваныч-от. Топоркова велели перевезти тож. Таперича нам хайларский шорник-от без надобности.
– Топоркова? – удивился один из спутников Шерстовского. – А он-то?! Пьяница горький Топорков. Я его давно знаю. А после того, как краснюки-то… Совсем спился, поди!
– Да он и смотреть на самогонку таперича не смотрит, – засмеялся Зыков. – Как Яков Кириллыч повелели его к нам сюдой, так и всё. Оне Топоркова иголкой кольнули, в глаза глянули и говорят: не пей. Зелье, говорят, тебе енто не на пользу.
– И?!?
– А как отрезало! И как, грит, я её пил-от – а таперича и смотреть на её не могу, окаянную!
– Колдун, что ли?!
– Да не, какое колдовство, – Зыков чуть привстал в стременах, высматривая что-то, ему одному известное. – Колдовство – енто супротив. А Яков Кириллыч не ворожат – оне человека так встрясывают, что всякая шелуха враз-от и слазит. Ну, вот. Прибыли, слава Богу.
Слушая всё это, Шерстовский чувствовал, как у него шевелятся волосы на затылке.
– Прямо Святой Лазарь какой-то, этот ваш Яков Кириллович!
– Ну, про святого, вашбродь, не заикались бы, коли б видели, как оне краснюков-от шашкой ихней пластали, – Зыков вздохнул и перекрестился. – И шашка-от у них не простая, старые казаки сказывают, ни камень, ни железо ей нипочём, а уж человек-от – и вовсе. Ну, отдыхайте, до завтрева, мне в дозор-от ещё возвращаться.
Курень, служивший им постоялым двором, был чисто выметен, в горнице – занавески на окнах и скатерть на столе. Поев, улеглись. Шерстовскому, впрочем, несмотря на усталость, не спалось. За ночь ротмистр едва дырку в лавке не провертел. Несколько раз выходил на крыльцо, дымил папиросой. Едва рассвело, снова появился Зыков:
– Ну, гости-от дорогие, ждёт атаман. Пошли, что ли?
У штаба, которым сделалась теперь изба Пелагеи, стоял караул, а над крыльцом висел флаг. Штандарт Императора. Только вместо чёрного двуглавого орла были вышитые буквы: дугой поверху – «О.К.О.», дугой понизу – «М.К.В.». Ой, мама дорогая, совершенно с одесским акцентом подумал Шерстовский. Караул тоже был поразительный – не прохаживался и не лузгал семечки, а стоял. Как полагается. И вестовой только тогда поднялся в курень, когда бумаги приезжих караул счёл заслуживающими доверия. Ну и ну, подумал Шерстовский. Всё это было так не похоже на основательно пододичавших за последние годы казаков, вынужденных огрызаться то на набеги красных, то на хунхузов, то ещё непонятно на что.
Гурьев только что закончил процедуры со Шлыковым, когда на пороге горницы возник вестовой:
– К вам посетители, Яков Кириллыч. Что вчера ввечеру прибыли, – по уговору с вахмистрами и урядниками, казакам было велено вне строя обращаться к Гурьеву по имени-отчеству.
Выслушав подробный доклад, Гурьев кивнул и поднялся:
– Иду.
Он надел китель со свежим подворотничком, натянул все ремни и портупеи и вышел на крыльцо. Оглядев гостей, – троих казаков и офицера явно гвардейского вида, – улыбнулся дежурно:
– Доброе утро, господа. Как отдохнули?
– Лейб-гвардии ротмистр Шерстовский, – поднёс руку к козырьку фуражки офицер, пристально ощупывая Гурьева взглядом. – Отдохнули прекрасно. Благодарю за гостеприимство.
Мундир на Гурьеве сидел так, что ротмистр едва удержался от завистливого вздоха. Сам он отвык и от такого сукна, и от такой подгонки по фигуре. Что же это такое, с суеверным ужасом опять подумал ротмистр. А погоны ему кто позволил?!
– Чем могу служить? – голос Гурьева вернул Шерстовского на землю.
– Прибыл лично убедиться в том, что вы, господин Гурьев, не тот, за кого себя выдаёте.
При этих словах караул напрягся. Гурьев посмотрел на своих казаков, продолжая улыбаться, каким-то неуловимым жестом успокоил их и снова упёр взгляд в «инспекторов»:
– Ну, убедились? – после этих слов улыбка исчезла с его лица так мгновенно, что Шерстовский невольно передёрнул плечами. – Отлично. Честь имею, господа.
Он развернулся и направился назад.
– Погодите! – окликнул его Шерстовский. – Но…
– Хотите поговорить – проходите в дом, – снова повернулся Гурьев. – Не вижу, однако, никаких поводов для разговоров. Я не являюсь ни автором, ни вдохновителем диких россказней, послуживших причиной вашего визита. Посему полагаю излишним и унизительным оправдываться. Вас, вероятно, прислали потому, что вы несли службу при Дворе и могли видеть Наследника.
– Так точно. В Гатчинском полку.
– Ну, разумеется. При всём моём искреннем сочувствии к судьбам бывшего, – он намеренно сделал ударение на этом слове, – Государя и его несчастной Семьи, заявляю вам абсолютно ответственно, что не только не принадлежу к упомянутой Семье, но даже в самом отдалённом родстве не состою с бывшей, – опять подчеркнул он, – Императорской Фамилией. Во всяком случае, не более, чем любой из дворян государства Российского. И это на самом деле всё. Прошу извинить, дел по горло, – Гурьев провёл по кадыку ребром ладони и скрылся в избе.
Шерстовский несколько растерянно посмотрел на сопровождавших его казаков. Один из них нетерпеливо дёрнул подбородком:
– Ну?! Не он?
– Разумеется, нет, – раздражённо пожал плечами Шерстовский. – По возрасту – вероятно, но… Нет, нет. Конечно, нет. Однако!
– Что?!
– А сами не видите?! – гаркнул Шерстовский. – Ждите!
Он шагнул на крыльцо, стукнул в дверь, вошёл, остановился на пороге. Гурьев посмотрел на офицера, вздохнул и кивнул:
– Ну, проходите, раз уж приехали. Присаживайтесь. Угощать мне вас нечем, – была хозяйка, да вся вышла.
– Примите мои…
– Перестаньте, – махнул Гурьев рукой.
– Нет, нет, – запротестовал Шерстовский, шагнув вперёд. – Я действительно сожалею. Поверьте. Нам всем сейчас… нелегко. А где полковник Шлыков?
– Полковник Шлыков пока не в состоянии воевать. Приходится делать это за него. Уж как прорезалось.
– Но вы не можете вести самостоятельные боевые действия, без координации. Обстановка…
– Я знаю обстановку не хуже вашего, – перебил ротмистра Гурьев. – Отряд не ведёт активных операций. Мы, по мере сил, предотвращаем проникновение красных бандитов в район.
– Послушайте, господин… Гурьев. Невозможно сколько-нибудь эффективно обороняться…
– Я и без подсказки понимаю, любезнейший Виктор Никитич, что наилучшая оборона – это поход на Москву. С какими силами, позвольте спросить? Или вы думаете, что японский Генштаб после двух с половиной петушиных наскоков на советское пограничье десятимиллионную армию в ваше полное распоряжение предоставит? А воевать с Совдепией за то, чтобы русская дорога стала китайской, – поищите дураков в другом месте.
– Вот как вы это видите, – усмехнулся Шерстовский. – Интересно.
– А вы видите это иначе? – прищурился Гурьев.
– То, что я вижу – моя частная точка зрения, – повысил голос Шерстовский. – Есть атаман генерал-лейтенант Семёнов, который…
– Вы людей моих видели? – тихо спросил Гурьев.
Шерстовский смешался:
– Видел. Что вы хотите этим сказать?
– Вам известно, сколько я положил сил, чтобы они такими стали? Воинами, а не разбойничьей ватагой. Вы думаете, я их пошлю после этого умирать за нанкинские [12]12
Нанкин – город в Китае, столица одного из «лоскутных» государств, на которые распался к середине 20-х гг. ХХ века континентальный Китай.
[Закрыть]и токийские амбиции? Чёрта с два, господин ротмистр. Зарубите себе это на носу.
– Да как вы смеете!!!
– Так и смею, – Гурьев расправил плечи. – Армия без идеи – дерьмо свинячье. Командир, швыряющий в первую же мясорубку лучших воинов, как поступил бывший император и как постоянно действует атаман Семёнов – безумец. Людей не отдам. Всё.
– Ну, ты полегче, Яков Кириллыч, – осунувшийся, но вполне сносно уже выглядящий Шлыков появился из-за занавески, перегораживающей комнату, застёгивая на ходу верхнюю пуговицу полевого кителя. – Здорово, Виктор Никитич.
Ротмистр поднялся:
– Господин полковник, – голос офицера звенел от обиды. – Потрудитесь объяснить, что здесь происходит? Кто этот… господин, которому подчиняются ваши люди?!
– А ты думаешь, я знаю?! – улыбнулся Шлыков и посмотрел на Гурьева. – Что Яков Кириллыч мне посчитал нужным рассказать, могу доложить. А что не посчитал – то нам с тобой, ротмистр, знать вроде как и не по чину.
– Иван Ефремович, – поморщился Гурьев. – Я тебя просил, кажется.
– Просил, не просил, – Шлыков вздохнул. – Ты присядь, Виктор Никитич. Раз приехал – разговор некороткий нам предстоит. Станицу-то нашу видал?
– Видал.
– Ну, это хорошо.
Он кивнул вестовому:
– Малышкин, распорядись. Чего на пороге маячить.
– Слушаюсь! – казак козырнул и выскочил на двор.
Шлыков, морщась, присел на лавку, снова взглянул на Шерстовского:
– Ты мне скажи, Виктор Никитич. Ты ругаться приехал или по делу?
– Ругаться за сто вёрст – вот ещё дело, – вздохнул Шерстовский и посмотрел на Гурьева. – Прошу извинить за резкость. Всё как-то неожиданно, знаете. Я, собственно, имею от Григория Михайловича поручение справиться о ваших планах и установить, как это возможно, контакт и… – Ротмистр замялся.
– Неплохое начало, – улыбнулся Гурьев. – Извинения приняты. Позиция моя вам известна. Что дальше?
– Я хотел бы прояснить вопрос о том, кто вы, собственно говоря, такой. Надеюсь, вы понимаете, что расходящиеся, словно круги по воде, слухи о вас как о Наследнике…
– По этому поводу я тоже высказался.