Текст книги "Простая Душа"
Автор книги: Вадим Бабенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Потом все оказалось проще, чем он ожидал. Мужской голос в трубке был предупредительно-бархатист, у него не спросили лишнего, и вообще в разговоре не прозвучало ни одной вульгарной ноты. Манеры администратора вызывали в воображении концертный зал, контрамарки, публику в партере. К тому же, предложив Фрэнку девушку на вечер, он отрекомендовал ее скрипачкой, попавшей в черную полосу, музыканткой хорошей школы, приберегаемой для взыскательных клиентов.
«Я слышу в Вас интеллигентного человека, – журчал голос. – Вы останетесь довольны: москвичка, ангел, длинные нервные пальцы…» – и сердце Уайта Джуниора заколотилось вновь, а после он действительно не был разочарован, хоть «скрипачка» и оказалась украинкой из Донецка, признавшейся со смехом, что у нее напрочь отсутствует музыкальный слух. Они вместе повеселились над телефонной хитростью, и потом она была вполне мила, особенно когда раздевалась без стеснения и жеманства под его напряженным взглядом. Любовь ее оказалась несколько механистична, но автоматизм действий не оскорблял нарочитостью. Она сказала даже, что он ей чем-то приятен, и Фрэнк поверил в это, в свою очередь избавившись от стыдливой скованности. К тому же, «скрипачку» звали Наташа, имя отозвалось в душе сладкой болью и добавило содержания в предоплаченную страсть.
Уже перед прощанием, выйдя из душа, Фрэнк увидел, что гостья вертит в руках бумажник, который он беспечно бросил на журнальный стол. «Хотела глянуть на твою жену, – рассмеялась она, – вы ведь все таскаете с собой фото. А ты, я погляжу, даже и не женат…» Она смотрела на него бесстыжими глазами, желтыми, как у таежной рыси, и ухмылялась во весь рот, а потом они расцеловались, и в комнате остался лишь запах ее духов. Фрэнк налил себе коньяка из мини-бара и сосчитал деньги, приготовившись к худшему, но обнаружил вдруг, что не помнит, сколько у него оставалось наличных, и лишь посмеялся над собой.
В целом, следовало признать, что вечер удался, и он признал это, и опять напился пьян. Ночные феи в баре казались ему теперь хранительницами общей тайны, связавшей их и его, и еще наверное добрую половину сидящих тут, в прокуренном полумраке. С легкой грустью глядел он на их лица, сознавая, что его жизни не хватит на то, чтобы познать все тропы запретных кущ, и представлял, как можно прожить годы здесь, в городе греха, в разврате и алкогольных парах, ни разу не вспомнив ни об одном запрете. Утром он чувствовал себя больным и до полудня провалялся в постели, потом поехал в центральный парк и долго гулял, с наслаждением вдыхая полной грудью, а вечером все повторилось вновь – реклама в газете, звонок, вкрадчивый баритон. Продавщицы с официантками не интересовали его больше. Путь к истине был куда короче, и не стоило терять драгоценное время.
На этот раз ему прислали Ольгу, черноволосую и скуластую, с чуть восточным разрезом век. С нею он провел вечер, а потом и три следующих ночи. Сначала, впрочем, все вышло неловко – после двух часов любви и прощального поцелуя он, памятуя о вчерашнем, решил заглянуть в злосчастный бумажник и обнаружил, что карман брюк, свисающих с кресла, девственно пуст. Это было уже слишком, и Фрэнк переполошился не на шутку. Он сразу вдруг вспомнил, что находится в опасной стране, где свирепствует криминал и никому нельзя верить, дрожащими руками набрал номер коварной службы и наорал на диспетчера фальцетом, полным бессилия, сознавая, что спохватился слишком поздно. Диспетчер был искренне удивлен и обещал разобраться во всем немедля; с четверть часа Фрэнк метался из угла в угол, ругаясь сквозь зубы и кляня собственную глупость, а потом, по какому-то наитию, пнул ногой ненавистное кресло, отогнав его к стене, и сразу увидел свою пропажу, безобиднейшим образом выпавшую на пол.
Все оказалось на месте – и карточки, и деньги. Отчаянию Фрэнка не было предела. Служба эскорта, как назло, долго откликалась короткими гудками, и он мычал от досады, сжимая ладонями виски, а дозвонившись, обрушил на обладателя баритона такой шквал эмоций, запутавшись от волнения в русском языке, что тот по-настоящему растерялся и стал оправдываться, не зная своей вины.
Вскоре все разрешилось. Фрэнка Уайта заверили с надлежащим тщанием, что подобное может случиться с каждым, и нет причин волноваться и переживать. Что же касается девушки, у которой, конечно, уже поинтересовались ее версией произошедшего, то она лишь обрадуется счастливой развязке и не станет держать на него зла. Фрэнк, однако, настаивал с горячностью, что хочет извиниться лично, на что вкрадчивый голос посоветовал сделать это в ближайший же вечер, в процессе получения романтических услуг, что, конечно, будет воспринято Ольгой с благосклонностью, как сочетание приятного с полезным. «Особенно если на всю ночь…» – осторожно уточнил голос, на чем они и порешили, распрощавшись друг с другом подчеркнуто-тепло.
На другой день она пришла к нему с бирюзовой лентой в волосах, была грустна и немногословна и призналась, вздохнув, что никто еще никогда не обвинял ее в краже. Фрэнк суетился вокруг, как новобрачный подле капризной дивы, он сказал много лишнего и не знал, куда девать глаза и руки. Потом они наскоро помирились и отправились ужинать в итальянский ресторан, а ночью почти не спали, делясь историями своих жизней вперемешку с любовными играми, обретшими неожиданное свойство. Ольга принесла элегантные наручники, чуть испугав его поначалу, но они блестели так призывно и казались столь невинны, что ему вновь стало стыдно за свою подозрительность. Впрочем, связанная с ними игра, оставаясь близкой безобидной шутке, выявила немало новшеств. Фрэнк был растерян – ему предлагали непривычную форму свободы. Ее было больше, чем представлялось на первый взгляд, он подумал мельком, что русские женщины в чем-то глубоко, искренне безумны и готовы поверить едва ли не любому, способному поделиться в ответ своей собственной безумной мыслью. Ему стало не по себе – от чужой покорности, зашедшей чересчур далеко, но тут же он увидел, что покорность – лишь средство, припасенное вовсе не для него, а для самой Ольги, черноволосой рабыни, ждущей своей очереди с воображаемым хлыстом. Потом и это стало казаться естественным и желанным, она шепнула ему: «Доверяй мне», – и он принял доверие как главную сущность действа, а после они шептали друг другу нежные слова, будто пережив вместе опасности и тревоги, которых хватило бы на несколько лет.
Наутро Ольга ушла, и Фрэнк Уайт понял, что почти уже потерял голову. Он бродил по московским улицам, невыспавшийся и хмурый, бормоча что-то, будто ведя с нею нескончаемый диалог. Ни одной женщине он не рассказывал о себе столько – полагая не без оснований, что его едва ли станут слушать – и это тоже было ново и принесло странное облегчение. Он осознал вдруг, что перерос себя – такого, каков был раньше – и гадал с усталой иронией, что еще случится ему разведать в себе самом, и сколько нужно таких ночей, чтобы привыкнуть к ним и не удивляться поутру. После обеда он провалился в тяжелый сон, а потом вновь была Ольга и торопливый шепот. Они теперь говорили не о прошлых жизнях, а друг о друге и тяготах одиночества, признаваясь осторожно во взаимной симпатии и тщательно подбирая слова, чтобы избежать патетики. Потому быть может многое осталось недоговоренным, отчего Фрэнк потом страдал, щуря глаза на дневном солнце, а когда ночь пришла опять, и Ольга пришла, имея в черных волосах не бирюзовое, а алое, как кровь, он и вовсе утратил контроль и наговорил всего, что только может наговорить мужчина, опешивший от соблазнительности приманки. Когда он добрался до обещаний увезти ее в Вашингтон, устроить на работу и, чем не шутит черт, связать когда-то их жизни вместе, проверив предварительно крепость чувств, Ольга сжала ему руку – не то от волнения, не то от чего-то другого. Фрэнк очнулся вдруг и стал целовать ее с благодарностью, а после, стоя под душем, ругал себя за длинный язык, понимая, что зашел слишком далеко. Вернувшись в комнату, он сказал ей, что уезжает по делам в другой город – продолжать еженощные свидания становилось уже страшновато, как бродить по чужой территории, где ждут замаскированные ловушки. Она всплакнула чуть-чуть и оставила номер своего телефона, а он с жаром обещал позвонить – немедленно по возвращении.
Словом, условности были соблюдены, но, оставшись в одиночестве, Фрэнк вздохнул с облегчением. Чего-то оказалось слишком много, ему явно нужна была передышка. К тому же, следовало наконец вспомнить и о делах – «другой город» не был ложью, а от Москвы он успел уже получить больше, чем намеревался.
Он проспал почти до середины дня, а теперь сидел в кафе с видом на брусчатку Столешникова и холил мрачноватый сплин, вновь переживая последнюю ночь и свои слова, которых наверное следовало стыдиться. Но стыдно ему не было ничуть, и еще – он впервые за много лет нравился сам себе. Конечно, кое-что случилось сболтнуть, не подумав, – признавал Фрэнк Уайт, отпивая принесенный коктейль. – Наверное, он разбил девушке сердце, она будет надеяться и ждать. Быть может, она даже оставит доходный бизнес – по крайней мере, на время своих надежд. Но нельзя же подстраивать жизнь под женские слезы – это хлопотно чересчур, да и последствия не ясны. А Ольга, к тому же, обладает не самым привлекательным прошлым, вдруг это будет его мучить?.. Он с интересом оглядел двух девиц, томно проплывших мимо, ощутил себя свободолюбивым самцом, полным сил и желаний, и махнул официанту, указав на свой пустой стакан. Жалко девушку, – подумал он вновь с притворной грустью, откидываясь на спинку кресла и потягиваясь всем телом. – Но и все же прав был Аксел: их много, а выбор так труден…
Притворная грусть, впрочем, была бы тут же им позабыта, узнай он мысли недавней своей возлюбленной, что сидела в это же время в пустом баре на юго-востоке Москвы. Она потягивала мартини, переглядываясь с барменом, довольно щурилась и предвкушала интенсивный шоппинг. Выгодный клиент подвернулся кстати – Ольга хвалила себя за умелую игру и жалела недотепу-американца, что оказался такой легкой добычей. Ее даже чуть-чуть мучила совесть, что случалось совсем уж редко и могло быть расценено как забавный казус. Она вспоминала, как Фрэнк совал ей деньги сегодня утром, выбираясь из ситуации, в которую сам же себя загнал, и как она подпустила притворных слез, желая усилить эффект.
«Чертова жизнь», – сказала она бармену, как сообщнику, который должен быть в курсе всего, и тот согласно наклонил голову. «Я – московская сука!» – добавила она с гордостью уже чуть заплетающимся языком, и бармен усмехнулся в ответ. А Фрэнк Уайт Джуниор, покинув кафе, брел в сторону Петровки, посылая ей мысленно прощальный поцелуй и готовясь забыть о ней прочно и навсегда.
Добравшись до отеля, он направился прямиком к консьержу и попросил заказать билет на самый комфортабельный поезд до Сиволдайска, а также гостиницу, желательно номер-люкс, подумав при этом, что потратил уже немало, но, право же, в этом городе просто невозможно не сорить деньгами. Вскоре миловидная горничная принесла ему в номер конверт со всем необходимым. Он поглядывал на ее ноги, подписывая счет, даже и не заметив браслет из жемчуга у нее на запястье, что мог бы сказать о многом, пусть в прописной сумме и не оказалось ни одной двойки. Жемчуг отсвечивал луной, а колени девушки вызывали самые нескромные мысли, но Фрэнк Уайт Джуниор решительно гнал их прочь, наказав себе ограничиться в этот вечер одним лишь одиноким пьянством.
Глава 11
Фирменный поезд Москва-Сиволдайск подали к первому пути за целый час до отхода. Павелецкий шумел, как пчелиный улей – наступал вечер последнего воскресенья июля, и вокзальная площадь была забита народом. Центром событий был именно первый путь – туда направлялись в это время самые состоятельные пассажиры. Предыдущий фирменный, на Волгоград, ушел два часа назад; следующий, на Воронеж, отправлялся ближе к полуночи; а прочие поезда, для публики попроще, не являли собой ничего значительного. К вагонам уже плыли степенные носильщики, подбирались мелким шагом карманники и попрошайки, брели охранники, похлопывая дубинками по толстым ляжкам – и там же вскоре должны были оказаться наши герои, все еще не подозревая о существовании друг друга.
Первым на вокзале появился Александр Фролов – осунувшийся, с темными кругами у глаз, но полный решимости и готовый к действию. Марго не подвела: тайный замысел Елизаветы Андреевны был-таки частично раскрыт. Как ловкий лазутчик, она выяснила точную дату отъезда, номер поезда и даже вагон и место, хоть сделать это было непросто – компаньонка вела себя все так же скрытно. Пришлось пойти на маленькую хитрость, которая подействовала безотказно – потому наверное, что Елизавета не ждала от Маши подвоха. За мужчину, что звал ее к себе, еще не нужно было вступать в борьбу, чуткий женский сенсор оставался в бездействии, и она легко поверила истории о каких-то страховках и подписях на бланках, до которых ей не было сейчас никакого дела.
«Раньше нужно на работу приходить, – не преминула заметить ехидная Маша, – но я за тебя договорилась, не бойся. В пятницу съезжу и все сделаю, ну а если без подписи никак, то подвезу уж тебе – домой или на вокзал. Подстрахую уж тебя, подруга…» – и Елизавета, рассеянно поблагодарив, сообщила ей и поезд, и дату, и место в вагоне, но когда та, ободренная успехом, попыталась выудить из нее что-то еще, вдруг сказала раздраженно: – «Ах, Машка, отстань, не знаю я и сама!»
Рождественская усмехнулась про себя на эту очевидную ложь и вскоре позвонила Александру, добавив, чтобы сгустить краски, что дело серьезное и может кончиться настоящей драмой, а замешан в нем человек, с которым Бестужева пережила уже немало в каком-то прошлом, давнем или не совсем.
«Маш-ша, Маш-ша… – грустно проговорил Фролов. – Ну спасибо тебе, ты прямо боевой товарищ».
Марго хихикнула довольно-таки двусмысленно, но он поспешил закончить разговор, не имея больше сил на слова. Все становилось хуже и хуже, мир не просто рушился, теряя форму, мир умирал, распадался на элементы. «Не можешь жить – займись чем-нибудь другим», – горько процитировал Фролов недавно подсмотренное где-то, потом прошептал, качая головой: – «Всех ожидает одна и та же ночь…» – и потом еще: – «Умереть – значит присоединиться к большинству». Что-то щелкнуло в голове, лицо застыло и превратилось в маску. Впервые за тридцать четыре года его посетила мысль о самоубийстве.
Чужие истины сразу вдруг показались ему смешны. Трудно было поверить, что еще недавно он старательно заносил их в разлинованную тетрадь, усматривая в этом немало прока. Александр застонал, обхватив голову руками, потом захихикал, вспомнив еще одну: – «Нравственность народов зависит от уважения к женщине», – встал, подошел к окну и вдруг заорал тонко и страшно: – «Сука! Сука! Блядь!..» Затем, помолчав, он сел на пол, привалился спиной к стене и всерьез задумался о том, чтобы покончить с собой.
Способ сведения счетов с жизнью Фролов выбрал быстро: самым надежным ему казалось прыгнуть с крыши высокого здания. Его дом на Солянке, восьмиэтажная «сталинка» с трехметровыми потолками, подходил для этой цели как нельзя лучше. Он наскоро прикинул, в какой части двора заведомо отсутствуют помехи в виде клумб и мусорных куч, рассудив, что тротуар между шестым и седьмым подъездами годится ему вполне. После этого решать стало нечего и медлить больше не стоило. Люк на крышу не запирался никогда, лазеек к отступлению не существовало, а пережив столько, сколько довелось пережить ему, было как-то уже неловко поворачивать назад.
«Мы должны верить в свободу воли – у нас просто нет выбора, – сказал он вслух. – И как там было дальше? – Каждой глупости – свое время? Все, все, кончено, хватит!»
Усмехнувшись, он подумал, что всю свою жизнь боялся смерти, порой до судорог и ночного бреда, следил за здоровьем и оберегал свое тело, едва ли не паникуя при любых сигналах, казавшихся проявлениями функциональных сбоев. Право, это было смешно: он вспоминал свои страхи по поводу мнимых венерических болезней, слишком яркого – «чахоточного» – румянца на щеках, лица, опухшего спросонья, что могло свидетельствовать о проблемах с почками, синяков под глазами, бывающих, как он вычитал где-то, при плохой работе сердца… Все это звучало теперь так глупо, что можно было бы посмеяться вволю, если найти еще для смеха хоть малую толику отваги.
Александр сжал кулаки и приготовился встать. «Все, хватит, пошел!» – прикрикнул он на себя. Но глаза его защипало, он почувствовал, как что-то стекает по щеке, понял, что это слезы, и отчаянно устыдился. Тут же вдруг жалость к себе самому нахлынула мутным потоком, и Фролов зарыдал, укрыв лицо руками и уткнувшись в колени, как когда-то в детстве. Рыдал он долго, со всхлипами и подвываниями, а обессилев и успокоившись поневоле, понял, что позыв к суициду иссяк вместе со слезами, а на его месте утвердилось желание действовать и мстить. Кому и за что, он пока не осознал до конца, и план действий был совсем еще невнятен, но ему стало ясно, что нельзя позволить Елизавете выбросить его из своей жизни, даже и не попытавшись ничего объяснить.
Нет, это было бы слишком просто – и для нее, и для соперника-счастливца. Что-то должно произойти с его, Фролова, непосредственным участием. Он знал, что готов на многое, а убить себя сейчас – ну уж нет, не дождетесь, это все-таки слишком поспешный выбор. Есть и иные, куда занятней: почему бы не расправиться с кем-то другим – то ли с соблазнителем, посягнувшим на чужое, то ли с коварной партнершей по так и не случившемуся союзу? Или, быть может, обойтись без крови – просто расстроить их наглый союз взамен, объявившись в нужный момент ко всеобщему изумлению? Если же и это не удастся, то, по крайней мере, стоит довести самоистязание до абсурда, до последней уже черты, оставшись тайным свидетелем и убедившись во всем воочию. А потом – потом будет видно: либо орган страдания отомрет внутри, не выдержав перегрузки, либо отчаяние заполонит настолько, что последнему прыжку не помешают никакие слезы.
Всю субботу Александр был почти спокоен. Он ел с аппетитом, изголодавшись за время своих терзаний, и пролежал на диване большую часть дня, выйдя из дома лишь для того, чтобы купить билет в плацкартный вагон, где легко укрыться, не привлекая внимания. На вокзал он прибыл очень рано – поезд только-только подползал к платформе – и занял место за киоском с шаурмой, изготовившись глядеть во все глаза. Ему хотелось удостовериться, что Бестужева и впрямь едет в Сиволдайск – события развивались столь гадко, что внезапные козни могли ждать где угодно, а он больше не желал, чтобы его водили за нос.
«Мы добьемся мира, даже если для этого нам придется воевать», – бормотал Фролов вполголоса, поправляя темные очки. К очкам прилагалась шапочка с длинным козырьком и мешковатая камуфляжная футболка. Положительно, его было не узнать, если не присматриваться вдумчиво и долго.
Вскоре на вокзальной площади показался и Фрэнк Уайт Джуниор – взволнованный и зорко глядящий по сторонам. Он тоже ожидал всевозможных каверз, опасаясь в частности: опоздать, заблудиться, сесть не в тот поезд, быть ограбленным и вдобавок избитым – и пр., и пр. Наличные деньги он сложил в нательный пояс, приобретенный еще в Штатах, а билет с паспортом сунул во внутренний карман джинсовки, закрывающийся на молнию, хоть ему в ней было очень жарко.
Путешествие и вся акция целиком вступали в очень серьезную фазу. Фрэнк понимал, что покидает обжитой город, который, пусть с натяжкой, можно назвать частью цивилизованного мира, и отправляется в место, о котором цивилизованный мир знает очень мало. Насколько правила тамошней жизни подходят для неподготовленного человека, ему предстояло выяснить самому. Он ощущал некоторую робость, но в целом был скорее горд – ответственностью, которая легла на его плечи и, пожалуй, имела право называться почетной.
Даже сами русские, напоминал себе Фрэнк Уайт, с опаской относятся к путешествиям в «глубинку» – вот и Нильва предупреждал об осторожности, и консьерж в отеле говорил что-то о повышенной бдительности и ночных разбойниках. Фрэнк приготовился быть бдительным как никогда и теперь бегло обшаривал зрачками каждого встречного, ни на секунду не ослабляя внимания. Вскоре в глазах у него стало рябить, и даже голова закружилась немного, так что он счел за лучшее остановиться у того самого ларька, за которым прятался Александр Фролов, и постоять несколько минут, свыкаясь с обстановкой.
Обстановка казалась вполне миролюбивой – разве что было грязно и сильно пахло горелым. Рыжий подросток с болезненным лицом покрутился около Фрэнка и исчез. Потом две юные девицы, голоногие и смазливые, глянули на него мельком, проходя мимо. Одна из них оглянулась и даже затянула хрипло: – «Дяденька, скока время-а?..» – но подруга дернула ее за руку, и они зашагали к пригородным кассам, громко смеясь на ходу. Никто другой не обращал на Уайта Джуниора никакого внимания. Он осмотрелся и увидел прямо над головой большое табло. Сиволдайский поезд был указан в верхней строке, и первый путь, обозначенный зеленой цифрой, находился тут же неподалеку, так что Фрэнк порадовался своему чутью, приведшему его прямиком в нужную точку. Он не спеша прошелся вдоль платформы, а убедившись, что посадка еще не началась, решил разыскать туалетную комнату, что оказалось неожиданно трудным делом и заняло чуть не четверть часа. Сам же туалет произвел на Фрэнка Уайта очень сильное впечатление – настолько, что даже о бдительности он позабыл на какое-то время и лишь у входа в вагон, предъявляя паспорт с билетом, вновь сделался напряжен и сосредоточен, украдкой глянув вокруг.
Взгляд его не выявил ничего интересного – перрон у вагона бизнес-класса был почти безлюден, хоть, осмотрись Фрэнк пятью минутами позже, на глаза ему мог бы попасться Николай Крамской, неторопливо шагающий к хвосту состава. Николай был хмур и, как обычно, погружен в собственные мысли. Все складывалось пусть неплохо, но все же весьма противоречиво. Он не мог понять, что это значит, и чего хотят в высших сферах, дергая за несколько нитей сразу.
В том, что там, в сферах, от него действительно ждут чего-то в связи с этой поездкой, случившейся столь внезапно, Крамской почти не сомневался. Все события вокруг командировки, совершенно обычной на первый взгляд, происходили чересчур своевольно. Стоило ему принять решение и настроиться на немедленный отъезд, как недавние совпадения стали отмежевываться одно за другим. У приятеля-литератора молчал телефон, и на электронное письмо от него так и не пришло ответа. В турагентстве, промучившись около часа, он добился-таки гостиничной брони, но билет ему предложили лишь купейный, а Крамской вообще не любил соседей, особенно если их целых три, а не один. Наконец, в субботу ему позвонила Жанна Чижик – пожелать легкой и счастливой дороги – они поболтали с полчаса, практически ни о чем, но что-то насторожило его и осталось сидеть занозой, испортив настроение на весь следующий день. После он понял: в рассказах о волжской юности, на которые сам же он ее и натолкнул, прозвучали вдруг неприятные нотки, какой-то нездешний неряшливый говорок. На него пахнуло заунывной тоской тех мест, их равнодушием ко всему на свете, и тайные мысли о сиволдайских женщинах тут же показались наивной блажью. Он посмеялся над собой и потом еще долго морщился с досадой, словно удивляясь мальчишеству, которое давно пора изжить.
Словом, знаки фортуны обретали все менее разборчивый вид. Лишь пугинский заказ оставался твердым делом – на этот фундамент можно было опереться, да к тому же Николай и сам вдруг увлекся пугачевской темой. Он продолжал рыскать в Сети и выискивать новые факты – уже из собственного любопытства.
Очень скоро ему стало ясно, что героический образ лукавит и не отбрасывает тени. Донской раскольник, возжелавший короны, хоть и замахивался на многое, был атаманом самой низкой черни, предводителем отрепья, утерявшего в своем большинстве подобие человеческого облика. Описания казней и бессмысленных зверств ужасали даже по истечении многих лет и не могли не напомнить о другом чумном нашествии, уже не черном, но красном, случившемся через полтора века и тоже высвободившем страшную силу – гиблую энергию простых масс. Сам же Пугачев, жестокий и хитрый, порой трусоватый и всегда по-крестьянски вероломный, был интересен прежде всего тем, что именно в нем воплотилась карающая длань, что обрушилась на знать, погрязшую в бессилии духа. Это был демон вселенского мщения, символ memento mori, которому не вняли до конца – и еще раз поплатились позднее.
При этом, Николай не мог не признать, что думает о разбойнике с живейшим сочувствием, всегда сопутствующим мятежу, обреченному на провал, и дерзкой решимости, за которую платят гибелью. Где-то тут же была и зависть к счастливцу, избранному высочайшей силой – ибо кого как не разбойника Емельяна вела чья-то ладонь, толкая в спину и заставляя творить безумства, сводя со смертью и укрывая от нее до поры, пока неведомая программа не будет выполнена до конца. Вся его жизнь и крутой ее поворот, и история бессмысленного бунта не могли не вызывать восхищения – как событие большого масштаба, задуманное кем-то, кому масштаб был по силам. Часть этого восхищения доставалась и самому атаману, как бы он на самом деле ни был низок или глуп, или необъяснимо жесток.
Право, замысел свыше способен объяснить многое – виселицы и трупы, и приступы страха, и неумение управлять вассалами, многие из которых, кстати, были умнее и решительнее вождя. Но демон вселился в него, а не в кого-то другого, и заставлял повиноваться блеску именно его страшных зрачков, пред которыми трепетал всякий, ибо поглядывало оттуда нечто не вполне человеческое. И даже теперь Крамской ощущал ту чужую дрожь, думая о мощи нездешней воли, нашедшей выражение в воле Емельяна Пугачева, заставившей его поверить в исключительность себя самого – с основанием на то, признанным всеми.
«А ныне ж я один из потерянных объявился и всю землю своими ногами исходил, и для дарования вас милосердием от Господа создан…»
«И если кто ныне познает сие милосердие, жалую тех землею, рыбными ловлями, лесом, бортями, бобровыми гонами и прочими угодьями, а также вольностию и свободами и вечно казаками…»
«А если кто не будет на сие милосердие смотреть, яко то: помещики и вотчинники, тех, как сущих преступников закона и общего покоя, лишать всех жизни то есть казнить смертию, а домы и все имение брать себе в награждение…»
«А если кто сверх сего милосердия останется в своем недоразумении, тот уже напоследок воспримет от меня великое истязание и ничем себя не защитит…»
«А хотя и восхощет обратиться к законному повиновению и будет стараться и споспешествовать и приносить услуги, но только ничего принято не будет. Тогда уж и воздохнет он из глубины сердца и воспомянет всемирное житие свое, да уже возвратить будет никак нельзя…»
Так диктовал самозваный император, не умевший ни читать, ни писать, верному своему секретарю, который записывал слово в слово, лишь порой подбавляя витиеватости на вольнолюбивый казацкий манер. Николай восхищался слогом и думал о судьбе этого человека, быть может полагая даже, подобно клиенту Пугину, что имеет с разбойником какую-то связь. Того тоже должны были вести знаки, он наверное искал их и мучился, гадая о потаенных смыслах. Николай теперь переживал то же самое вместе с ним, делая конечно скидку на лукавую природу донесений из прошлого, о которой всегда стоит помнить.
Размышляя о Пугачеве и вихрях его стихии, он порой ловил себя на мысли, что в последние годы связал себя слишком многим. Не иначе, дух свободолюбия, населявший разбойничьи указы, обладал нешуточной живучестью и не слишком растерял свои свойства. Крамскому стало грезиться даже какое-то заманчивое будущее – и сам он, изменившийся до неузнаваемости, отрекшийся от мелочных усилий, нашедший скрытый рычаг, ухватившись за который можно потягаться с мирозданием всерьез. Существуя пока лишь в грезах, эти картины могли обратиться явью – нужно было лишь отбросить лишнее, оторваться от чего-то, освободиться от пут, оков или, быть может, пальцев чьих-то цепких рук. Распознать их было непросто, все попадало под подозрение. Он понимал, что тут не обойтись одним поспешным выводом и не откупиться ни Жанной Чижик, ни «Геральдическим Изыском», бросив их малой жертвой на воображаемый алтарь. Дело было серьезней и глубже, даже сам организм-хозяин не имел априори ни алиби, ни индульгенций. Концепция высших сфер могла оказаться неоправданным сужением перспективы, а «предназначение», заготовленное для него кем-то – вовсе не искомой точкой, а самым что ни на есть воплощением оков и пут.
Конечно, забираясь в такие дебри и позволяя себе усомниться почти во всем, следовало не увлекаться чересчур и не сжигать раньше времени мосты над бездной. Грезы грезами, но путь к ним долог, а реалии – вот они, перед носом, и, имея с ними дело, нельзя терять трезвость взгляда. Крамской напоминал себе об этом каждый день до отъезда, упрощая формулировки и избегая ненужного пафоса. Тем не менее, уже подходя к поезду, он постановил, не без некоторой торжественности, считать короткое путешествие освобождением от чего-то, о чем он еще подумает на досуге – сейчас и потом, по возвращении в Москву.
В купе, к чрезвычайному своему неудовольствию, Николай обнаружил подвыпившую мужскую компанию. Он кисло поздоровался, предчувствуя тяжелую ночь, но вскоре выяснилось, что едет из всех лишь один, оказавшийся совсем трезвым, а остальные провожают его на «решающую», как выразился кто-то из них, «битву». Крамскому сообщили, что его попутчик – не кто иной, как директор ансамбля «Ромашка», а вся веселая группа как раз и представляет собой этот ансамбль, уже многие годы несущий в массы лучшие традиции русского фольклора. Тут же ему предложили и коньяка из бутылки с сомнительной этикеткой – не слишком впрочем навязчиво, ибо желающих «добавить» было в избытке.
«Третью открывай – помнишь, из Питера провожали, так вообще на ходу спрыгивали…» – гудел низким басом кто-то за спиной у Николая, ожесточенно пихавшего сумку под нижнюю полку. Но тут вдруг в дверях показались две пожилые женщины в одежде послушниц, оторопевшие от избытка жизнелюбивых мирян, и фольклористы сразу сникли, вытекли в коридор и стали пробираться к выходу, переговариваясь отчего-то вполголоса.