Текст книги "Желябов"
Автор книги: Вадим Прокофьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Андрей снова в Одессе. И пыльный воздух, и прохлада моря, и крикливые улицы, и выжженные солнцем степи за городом показались такими родными, близкими.
Одесса быстро стерла в памяти деревню, и только чувство неудовлетворенности, неосознанное желание как-то ускорить ход событий, активно вмешаться в жизнь, растормошить, поломать эту мертвечину, вышвырнуть гниль, плесень с каждым днем становилось сильнее и сильнее.
Желябов жадно расспрашивал Семенюту о событиях. Семенюте не терпелось самому послушать Андрея. Разговор получился бестолковый, сумбурный, но именно в процессе обмена впечатлениями Андрей вдруг ясно сформулировал свои желания и надежды.
– Ты был прав. История движется ужасно тихо, надо ее подталкивать. Иначе вырождение нации наступит раньше, чем опомнятся либералы и возьмутся за дело.
Андрей произнес это задумчиво, с растяжкой, как бы вслушиваясь в каждое слово. Семенюта с интересом посмотрел на друга. «Ну и ну, укатала-таки деревня и этого пропагандиста!»
– А как насчет конституции?
Желябов на минуту задумался. Конституция – это дело либералов, хотя…
– И конституция пригодится.
– Что же ты предпочитаешь: веровать в конституцию или подталкивать историю?
Семенюта явно подсмеивался, да и было над чем. Социалист – и вдруг «конституция пригодится», пропагандист – и «надо подталкивать историю» – это ниспровержение всех устоев правоверного народничества.
– Не язви. Теперь больше возлагается надежд на «подталкивание».
Андрей говорил не только за себя, хотя он и оторвался от товарищей. Эти мысли приходили на ум всем, кто ходил в народ, потом пытался селиться в деревне. Все чаще и чаще раздавались возгласы, что надоело «биться о лед, о народ». Многие считали, что действительно историю нужно подталкивать, а некоторые уже стали на этот путь. Это был путь борьбы политической, и, хотя народники открещивались от политики на словах, на деле они все чаще и чаще сталкивались с необходимостью бороться не за социальное равенство и экономическое переустройство русского общества, а за право говорить вслух, собираться вместе. Это были права политические, права, узурпированные правительством.
И, прежде всего южане. Капитализм на юге делал огромные успехи, выкорчевывая феодальные пни со своей дороги. Буржуа уже громко заявлял о надеждах на конституцию. И пока пропагандисты тужились, разъясняя крестьянам смысл социального и экономического равенства, капиталисты «сгущали конституционную атмосферу». Бакунизм терпел крах, столкнувшись с «истинным социалистом» и под напором новых успехов капиталистического развития. Ныне уж нельзя пренебрегать борьбой политической, борьбой за власть, за конституционные свободы. Нужно было найти выход.
* * *
В далеком Петербурге поворот к политической борьбе вызревал в скорлупе «Земли и воли». Старое народничество изживало себя. Да и как можно было сидеть в глуши, ковыряться в навозе и по складам толковать идеи социализма темному поселянину, позевывающему, почесывающемуся в ответ на рассказ о светлом царстве справедливости и всеобщего счастья! Не усидишь!
А из городов летят пугающие и радостные, вызывающие негодование и трепетные надежды вести.
Подходит к концу русско-турецкая война. И опять, как это было в годы Севастополя и Парижского мира, обнажился развал помещичье-бюрократического аппарата власти. Она не справляется, ей не под силу. Она не может пробить дорогу новым хозяевам жизни – буржуа – к заветным «местам под солнцем», хотя война уже фактически выиграна. Но это с Турцией – «больным человеком», а ведь за ее спиной Англия, Франция.
Шевельнулись земцы: «В России составляют конституцию для Болгарского княжества».
А для России?
Земец – трус, ему не поднять руку на батюшку царя, но он уже тянет ее за подаянием, как осмелевший холоп у постели умирающего барина: «Дай! Подай! Увенчай здание!»
Шепот облетал легким дуновением богатые квартиры адвокатов – «конституция», сдувал пыль с дедовских комодов разжиревших купцов – «конституция», продувал сквознячком редакторские кабинеты – «конст…». Но редакторы не договаривали.
Ах! «Конституция»? Бунтовать?
И щедрая рука «освободителя», удлиненная, усиленная, расползшаяся, как щупальца осьминога, жандармами, прокурорами, городовыми, полицейскими, направо и налево раздавала «милостыни» – тюрьмы, каторги, ссылки, административное изгнание.
Шеф жандармов Мезенцев мстил 193 участникам процесса. «Выслать без права выезда», «приписать в провинции», «под надзор полиции».
Их высылали, они бежали, становились нелегальными, снова съезжались, но не в Глуховы, не в Погорельцы, а в Петербург, Москву, Киев, Харьков, Одессу.
Они хотели мстить. Какая уж тут мирная пропаганда! Руки сами тянулись к оружию. Револьверы, кинжалы заменили социалистические буквари.
23 января 1878 года, когда Особое присутствие освободило Желябова и он ликовал вместе с новыми друзьями, договаривался ехать в деревню, рядом, в том же Петербурге, уже был взведен курок, чтобы подать сигнал – стреляй, коли, уничтожай этих сатрапов, надругавшихся над честью, совестью, волей людей.
Сигнал прозвучал в одиннадцать часов 24 января в приемной градоначальника Трепова.
«Просительница» Вера Ивановна Засулич выстрелила в генерал-адъютанта и не убежала. Она открыто мстила за Боголюбова, наказанного двенадцатью ударами розог.
Желябов ехал домой, в Крым. А 30 января в Одессе тот самый неуклюжий, с льняными волосами кассир и буфетчик студенческой кухмистерской – Ковальский вместе с работниками тайной типографии, основанной им, – Кленовым, Виташевским, Верой Виттен, Владиславом Свитычем – открыл огонь по жандармам, пришедшим их арестовать.
Одесса посылала Желябову револьверный призыв.
Эхом откликнулся Ростов-на-Дону: там 1 февраля покончили со шпионом Никоновым.
В Крым к Желябову долетел и отзвук выстрелов Валериана Осинского. 25 февраля он стрелял в товарища прокурора Котляревского. Толстая шуба спасла этого садиста, строившего свою карьеру на обвинении невинных людей.
Потом Киев. Тихо, на улице, кинжал Григория Попко пресек жизнь жандармского полковника барона Гейкинга.
И снова Петербург. Он аплодирует Вере Засулич, качает на руках ее защитника Александрова. Суд присяжных оправдал мстительницу. Толпа отбила от жандармов, намеревавшихся вновь ее арестовать. И снова выстрелы, жертвы. В Одессе 24 июня, когда Ковальского приговорили к смерти, – демонстрация, стрельба.
Террор созревал на юге и на севере и становился предметом ожесточенных споров, яростных наскоков, запальчивых обвинений.
Андрей поселился на Гулевой улице, в старой квартире. Незадолго перед этим, 4 августа, в Петербурге ударом кинжала был убит ненавистный всем шеф жандармов Мезенцев. Репрессии усилились, усилилась и террористическая борьба с правительством.
Для Андрея настал тот решающий момент, когда он должен был или стать в ряды активных борцов, или вовсе отойти от революционной работы. Третьего пути не было. Оставаться одиночкой-пропагандистом он не мог.
Желябов слишком многое за это время передумал, взвесил, пережил, чтобы решение было внезапным.
Теперь он уже причислял и себя к революционерам. Раньше, по крайней мере, вслух, он этого не говорил. А раз так – долой лишний груз, все, что может мешать в революционной борьбе!
Семья, буржуазные родственники, родные в деревне? Это был тяжелый крест, тем более что Андрей любил сына, отца, мать, сестер. Гораздо проще с Ольгой. Она уже давно чужая. Хотя жена еще надеется, что муж возвратится в лоно умеренности и аккуратности. Напрасно! Андрей настаивал на разводе. Ему предстоят подполье, суды, быть может, виселица. Ее затаскают по канцеляриям и камерам.
Для нее он уже ничего не может сделать, но для сына… Сыну нужна мать.
Андрей считал, что революционеру необходимо запастись практическими знаниями. Гимназический курс естественных наук давно забыт, в университете он изучал историю, право, а в кружках – социалистическую и экономическую литературу.
Ему бы заняться физикой… В этом может помочь Семенюта.
– Ведь ты математик, – упрашивал Желябов, – слушал самого Петрушевского, ну-ка, тряхни стариной!
Впрочем, Желябову теоретический курс физики ни к чему. Его интересовали практические знания и особенно электричество.
Семенюта долго допытывался, для чего все это нужно Андрею. Вряд ли он сам мог ответить на этот вопрос. Но, конечно, не для того, чтобы стать монтером, как предполагал, теряясь в догадках, его незадачливый учитель.
Раньше Андрей никогда не был близок с профессурой артиллерийской академии, техниками военных судов, офицерами. Теперь он заводит и здесь обширные знакомства. В этом помог ему бывший студент университета, затем вольноопределяющийся артиллерии, товарищ по кружку Волховского и «Большому процессу» Виктор Костюрин. Он кое с кем свел Желябова.
Офицеры давали Андрею уроки по минному и артиллерийскому делу. Они не были столь бескорыстны, как Семенюта, – двадцать пять рублей занятие. Много уроков Андрей взять не мог. Но он с удовольствием вникал во все подробности устройства мин, торпед, присутствовал при испытании взрывчатых веществ и даже ухитрился получить легкое ранение. Его полюбили за веселый нрав, богатырскую силу, хотя и побаивались его «нигилизма». Лейтенант Рождественский брал на свой миноносец в экскурсии по Черному морю. Ходил Андрей и с матросами на паровом катере за десять-двенадцать верст от города к Большому фонтану. Матросы добывали «подспорье» к казенному пайку.
Катер еле слышно пыхтит, от носа бурун белой пены веером раскрывается по гладкой синеве. Вдали море сливается с блеклым небом, и нестерпимо режут глаза озорные солнечные блики. От воды веет прохладой, встречный поток воздуха забирается под рубашку, треплет длинные волосы.
Но вот катер сбавил ход. В опавшем буруне замелькали темные сигары рыб.
И в воду летит пироксилиновая шашка, Андрей замыкает ток. Взрыв! Вихрь брызг! Воронки пены!
Рыба, отборная, всплывает белым брюшком к солнцу.
Андрей, взбудораженный, еще долго не может успокоиться. Но он никогда не ел глушенной рыбы.
Однажды в такой экскурсии ему зашибло плечо, и долго еще Семенюта читал лежавшему в постели Андрею нотации.
– Ведь ты знаешь свои нервы, завяжи, милый дружок, себе на память узелок: никогда в практическую часть не вмешивайся – не твое дело. Ты не исполнитель…
Андрей не слушал, думая о своем.
* * *
Между тем правительственные репрессии коснулись «Земли и воли». Осенью были арестованы Оболешев, Ольга Натансон, Коленкина, то есть одни из первых его учредителей. Уцелели немногие. На них свалилась вся тяжесть восстановления и пополнения пострадавшего центра. Это было трудно, хотя денежные дела общества были более или менее удовлетворительны, сохранилась и тайная типография. Из деревень вызвали некоторых пропагандистов. Для вербовки новых членов «Земли и воли» наиболее энергичные организаторы двинулись по городам, где имелись прежние связи, испытанные друзья.
На юг поехал Александр Дмитриевич Михайлов. Он хорошо знал южан – сам начинал революционную деятельность в Киеве. Еще в 1875 году он познакомился с «Киевской коммуной «вспышкопускателей». Общался с народниками – Чубасовым, Осинским, Лизогубом.
Много воды утекло с тех пор… Александр Михайлов стал не только учредителем, но фактически «хозяином» в «Земле и воле».
Осинского Михайлов в общество привлек. Но Валериан остался недоволен «прозябанием северян» и уехал на юг, где развил бурную деятельность. После покушения на Котляревского ему пришла в голову идея издавать прокламации от имени Исполнительного комитета социально-революционной партии. Хотя никакого комитета не было, как не было и такой партии, но прокламации вышли. Он же изобрел и печать Исполнительного комитета с угрожающей символикой – револьвер, топор, кинжал.
Кравчинский, убивший Мезенцева, опубликовал прокламацию «Смерть за смерть», в которой говорил о правомерности и целесообразности политических убийств, как средства борьбы с правительством, упорно стремящимся к сохранению господствующей системы.
Трудящийся и эксплуататор – вот борющиеся силы в России. Правительство должно отойти в сторону и не мешать этой борьбе, прекратить политические преследования, устранить административный произвол, объявить амнистию.
В общем отойди, правительство, в сторону, и тебя оставят в покое.
Так же думал тогда и Михайлов. Но совсем по-другому рассуждал Драгоманов, брошюры-памфлеты которого, присылаемые из-за границы, читал Осинский.
Драгоманов убеждал революционеров, что хотят они того или нет, сознают или не сознают, а фактически народники уже стали на путь политической борьбы, и перед ними неизбежно должна возникнуть проблема государственной власти, государственного устройства.
Осинский был согласен с Драгомановым, он не боялся политики. Вопросы конституции, ее завоевание не были для него ересью. Его кружок вступил в переговоры с земцами о совместных действиях в этом направлении.
Но «Земля и воля» еще цеплялась за старые, народнические понятия, хотя от них мало что осталось. «Троглодиты», как в шутку прозвали руководящее ядро общества, законспирировавшееся настолько, что их местопребывание не знали многие члены «Земли и воли», пока также не идут за Осинским, хотя они идейно и близки ему.
Тогда Валериан стал собирать вокруг себя отчаянные головы из молодежи. И не было ни одного сколько-нибудь серьезного покушения, в котором бы он не участвовал, которым бы не руководил.
Андрей знал Осинского по Одессе и Киеву, но избегал сближения. Еще весной 1878 года, перед поездкой в Подольскую губернию, он неодобрительно отнесся к той программе «насильственных мер», которую пропагандировал Валериан. Желябов считал, что с деятелями, подобными Осинскому, у него не может быть ничего общего.
Но осенью того же 1878 года мнение его изменилось.
Все чаще и чаще в убогой квартирке на Гулевой появлялись друзья Валериана – Михаил Фроленко, Иннокентий Волошенко, Александр Желтоновский, двоюродный брат Дмитрия, Арон Зунделевич.
Семенюта тоже был хорошо знаком с Осинским. Несколько раз он пытался пригласить к себе Андрея в те дни, когда ожидал Валериана. Но Андрей упрямо отказывался, говоря, что именно в этот день он «очень занят и никак не может явиться».
Однажды Желябов проговорился:
– Да и к чему, брат? Я, ты знаешь, не люблю этих белоручек. У вас, пожалуй, будет Барон Икс со всеми своими хвостами и аксельбантами. Нет, уж пожалуйста, приду, когда никого не будет. Не люблю этих аристократов. Не могу их видеть, противно…
– Ну, какой же Осинский аристократ, – возражал Семенюта, – или Барон Икс? – Так величали довольно известного фельетониста в Одессе.
– О Бароне не говори: это болтун, и., ну его ко всем чертям!
Семенюта предполагал, что Желябов слишком самолюбив и честолюбив. Он готов встретиться с Осинским в толпе, на трибуне, но в обществе… Нет, там Валериану будет принадлежать пальма первенства.
Между тем Желябов попросту хотел в эти дни изолировать себя от всего, что могло напоминать о недавней жизни. А ведь Осинский был сыном генерала и помещика, получил светское воспитание, занимал одно время место секретаря городской управы в Ростове-на-Дону.
Андрей готовился стать нелегальным, чтобы разрубить окончательно гордиев узел.
И все же столкнуться с Валерианом ему пришлось. Понадобился паспорт. У Осинского были знакомства, были и специальные фонды для добывания «видов на жительство».
Михаил Фроленко пригласил Андрея на совещание в гостиницу «Одесскую» на Преображенской улице.
Здесь собрались Александр Квятковский, Иннокентий Волошенко, Александр Желтоновский, Григорий Попко.
Председательствовал Осинский. Все споры, все разговоры, все решения этого совещания были для Андрея уже пройденным этапом. Что же касается террора как универсального средства борьбы, Андрей держался особого мнения и расходился в нем с Осинским и Квятковским.
Но пока он молчал.
Осинский достал Андрею паспорт на имя Василия Андреевича Чернявского. Документ был настоящим.
Теперь уже ничто не связывало Андрея с прошлым, даже фамилия.
Он стал революционером-профессионалом.
ДЕКАБРЬ 1878 – СЕНТЯБРЬ 1879
Николаю Васильевичу Клеточникову тридцать лет. Возраст немалый, а годы прожиты как-то бестолково. Учился в Московском университете – не кончил, перешел в Петербургский – бросил по болезни, служил – надоело, побывал за границей – истратил наследство, потом определился вольнослушателем Медико-хирургической академии – ушел, отвыкнув от занятий.
Нажил чахотку, которая выгнала из родной Пензы. Думал найти приют в Крыму, но Крым оказался слишком жарким.
Николай Васильевич производил впечатление человека тихого, скромного. Так и казалось, что носит он в себе теплую мечту об уютном домике и уютной жене, ребячьем гвалте и спокойной старости под охраной чековой книжки.
Ходил сгорбившись, шаркая.
И как знать, быть может, и кончились бы дни его покойно, незаметно где-либо в провинциальной глуши, если бы не обратил на него внимания Александр Михайлов.
Михайлов умел заглядывать в душу человека. А душа у Клеточникова была кристально чистой, сердце же полно негодования на этот мир, где процветает взяточничество, где глушатся все лучшие проявления человеческой натуры.
Александру Дмитриевичу не хотелось упускать такого человека. Но каждый член тайной организации должен вести определенную революционную работу. Трудно было подыскать подходящее дело для Клеточникова. Ни склонности к литературной деятельности, ни красноречия, только аккуратность, точность, выработанные годами чиновничьей лямки.
А Клеточников загорелся. «Дельце бы мне», – не раз обращался он к Михайлову, не настаивая, робко. Но именно поэтому так трудно отказать.
Порою же бывало не до него. Правительство, Третье отделение наступали широким фронтом. Петербург наводнен «подошвами», «пауками». Шпионы пытаются пролезть в любую щель, и сколько Александр Дмитриевич ни предупреждал, как ни следил, чтобы члены «Земли и воли» соблюдали осмотрительность, нет-нет да кто-нибудь попадался или провокатор вершил свое черное дело.
Сам Михайлов был артистом конспирации, из нее он создал целую науку. Великолепно гримировался, умел с одного взгляда отличить знакомые лица в толпе. Петербург знал, «как рыба свой пруд». У него был составлен подробный список всех проходных дворов.
Один нелегальный народник любил рассказывать друзьям по сообществу, как спас его Михайлов:
– Я должен был сбежать с квартиры и скоро заметил упорное преследование. Я сел на конку, потом на извозчика. Ничего не помогло. Наконец мне удалось, бегом пробежавши рынок, вскочить в вагон с другой стороны; я потерял из виду своего преследователя, но не успел вздохнуть свободно, как вдруг входит в вагон шпион, прекрасно мне известный; он постоянно присутствовал при всех проездах царя и выследил меня на моей квартире, откуда я сбежал. Я был в полном отчаянии, но в то же мгновение совершенно неожиданно вижу: идет по улице Александр Дмитриевич Михайлов. Я выскочил из вагона с другого конца и побежал вдогонку. Догнал. Прохожу быстро мимо и говорю, не поворачивая головы: «Меня ловят». Александр Дмитриевич, не взглянувши на меня, ответил: «Иди скорее вперед». Я пошел. Он, оказалось, в это время осмотрел, что такое со мною делается. Через минуту он догоняет меня, проходит мимо и говорит: «Номер тридцать семь, во двор, через двор на Фонтанку, номер пятьдесят, опять во двор, догоню…» Я пошел, увидел скоро номер тридцать семь, иду во двор, который оказался очень темным, с какими-то закоулками, и в конце концов я неожиданно очутился на Фонтанке… Тут я в первый раз поверил в свое спасение… Торопясь, я даже не следил за собой, а только старался как можно скорее идти. Скоро на Фонтанке оказался крутой заворот, а за ним номер пятьдесят – прекрасное место, чтобы исчезнуть неожиданно. Вхожу во двор, а там уже стоит Александр Дмитриевич: оказалось, что дом также проходной в какой-то переулок.
«Земля и воля» нуждалась в «глубокой разведке». Она должна была своевременно узнавать планы и намерения врага. Но для этого необходимо проникнуть в его логово – Третье отделение.
И трудно было подобрать человека, который бы более подходил к такой роли, чем тихий, незаметный Клеточников.
Николай Васильевич пришел в ужас. Долго отпирался, доказывал Михайлову, что такое ему не под силу. Но каждый раз возражал все менее и менее горячо.
Только как попасть туда? Этим занялся Михайлов. На подозрении у подпольщиков давно находилась акушерка Кутузова, проживавшая в притоне шпионов, в доме на углу Надеждинской и Невского.
Клеточников переехал к ней на жительство.
Мадам Кутузова промышляла не столько искусством акушерки, сколько поставкой шпионов для Третьего отделения. Она содержала меблированные комнаты, сдавала их преимущественно интеллигентам, присматривалась к жильцам, некоторых рекомендовала Третьему отделению.
Тихий нрав нового постояльца привлек к нему внимание хозяйки. У Кутузовой возникли свои виды на Николая Васильевича. Хозяйка стала чаще заглядывать к жильцу и скоро обнаружила, что тот не прочь поиграть в картишки по мелочи. Потянулись вечера вдвоем за карточным столом. Клеточников играл усердно, но неизменно проигрывал: когда полтинник, а бывало, и целковый. Разговоры вел самые что ни на есть душеспасительные и часто жаловался, как трудно жить, не имея постоянного места, возмущался нигилистами и ровно в десять аккуратно собирал колоду, одергивал мундир и, приложившись к ручке «очаровательной» хозяюшки, уходил спать.
Кутузова была покорена.
С трепетом шел Николай Васильевич к зданию у Цепного моста на Фонтанке. Ему казалось, что каждый прохожий смотрит с презрением вслед.
Главный подъезд. Лестница, убранная тропическими растениями, белая с золотом мебель. Торжественно, но слишком театрально.
Первый этаж – казначейская, второй – картотека.
Через некоторое время Клеточников уже знал, что здесь в дубовых ящиках помещалась своего рода «книга живота». Если кто-то потерял паспорт и тем самым навел тень подозрения, если соприкоснулся с миром неблагонадежных, выступил публично, подписал воззвание или просто сделался общественным деятелем, рабочим, городовым, студентом, фельдшером – не избежать такому человеку пометки в «книге живота».
Третий этаж. Клеточников приписан к нему. Это самый зловредный этаж – политического сыска. Тут картотеки «сотрудников», или попросту тайных агентов. Здесь же библиотека всех текущих журналов, выходящих за границей, собрание порнографических карточек и рисунков.
На четвертом – библиотека нелегальных изданий и святая святых – отдел перлюстрации писем и иных секретных документов, кабинеты начальников канцелярий, приемная.
Немного ниже, между третьим и четвертым, – фототека. Здесь хранятся негативные копии писем, портреты.
Всюду карточная система. Любая справка – в течение минуты, бланки разных цветов.
И на каждом шагу часовые с лихо заломленными набок бескозырными жандармскими фуражками и обнаженными саблями. Снуют щеголеватые офицеры при всех регалиях: металлические эполеты, аксельбанты, портупеи, шашки, револьверы.
Все бренчит, сияет, напоминает бутафорию комических опер и возвращает мысль к жестокой действительности.
Каждый день Николай Васильевич терпел пытку пребывания в канцелярии его императорского величества. Все черное, продажное справляло здесь тризну. Здесь не было пределов человеческой подлости.
Клеточников не мог подражать, но помнил, что не должен и выделяться.
Григорий Кириллов, заведующий агентурной сетью Третьего отделения, боготворил покойного шефа жандармов Мезенцева и терпеть не может его преемника Дрентельна. Но убийство Мезенцева повысило Кириллова в должности.
Больше власти, больше денег и почти неограниченные возможности в налаживании политического шпионажа. Кириллов доволен. Он мечтает стать кумиром дворцов, огражденных его попечительством от посягательств революционеров.
Кириллов предложил Клеточникову постараться войти в знакомство с учащейся молодежью. Третье отделение хочет получить сведения, которые бы указывали на преступные действия или мысли. Тихий нрав и внешняя интеллигентность нового «шпиона» казались жандарму магическим талисманом, откроющим двери подполья.
Но агент оказался не способен к слежке. И Кириллов быстро потерял к нему интерес как к шпиону. Однако, учитывая, что человек этот болезненный, вялый, несловоохотливый, решил пристроить его по письмоводительской части. Такие, как он, рассуждал Кириллов, весьма пригодны для сохранения тайн.
Клеточников продолжал оставаться в тени, жалованье себе не выпрашивал, любопытства не проявлял, обедал в кухмистерской, компании ни с кем не водил – знал, что жандармы на первых порах проверяют его. Такая удача и не снилась подпольщикам. Теперь важно было, чтобы Клеточникова никто не разоблачил неосторожным словом, случайной встречей. Михайлов всячески его оберегал.
Для свиданий с Николаем Васильевичем была снята легальная квартира. Кроме Михайлова и на случай его провала – Баранникова, ее никто не посещал.
Революционеры могли вздохнуть спокойно – их жизнь, их свобода надежно оберегались.
Николай Васильевич стал «ангелом-хранителем», добровольно наложив на себя печать Каина.
* * *
Между тем в обществе «Земля и воля» дело шло к расколу. Редакторы не ладили между собой. Николай Морозов при поддержке Льва Тихомирова отпечатал своего рода добавление к органу народников – «листок «Земли и воли». В одном из таких листков появилась его статья «По поводу политических убийств». Морозов утверждал, что систематический террор – универсальное средство борьбы. О социализме ни слова.
В ответ на зверства правительства продолжались убийства.
9 февраля 1879 года Григорий Гольденберг выстрелом из револьвера прикончил харьковского губернатора князя Кропоткина.
Гольденберг любил таинственность. Его не считали умным, но никто не сомневался в его честности, преданности делу, храбрости. У него были обширные связи и много добрых друзей.
Он выследил губернатора, когда тот ночью в открытом экипаже возвращался с бала. Друзья укрыли убийцу. 12 марта Мирский стрелял в исполняющего обязанности начальника Третьего отделения Дрентельиа, но промахнулся.
Скоро жандармам стало известно, что в августе прошлого года была заложена мина под пароходную пристань в Николаеве, с которой должен был отправиться Александр II.
События назревали.
* * *
Клеточников почти бежал, не разбирая дороги. Кто-то толкнул его, кому-то он наступил на ногу…
Александр Михайлов терпеливо ждал и, чтобы не выдать своего волнения, расхаживал по тесной гостиной. Третий раз он приходит в обычные дни свиданий с Николаем Васильевичем, а того все нет и нет. Уж не случилось ли что?
Николай Васильевич долго не мог отдышаться, натужно кашлял, непрерывно утирал пот, струившийся по лицу. Александр Дмитриевич никогда не видел Клеточникова таким возбужденным.
– Как это произошло?
Вопрос был задан без адреса и пояснений, но Михайлов понял – речь идет о покушении Соловьева на царя 2 апреля.
Александр Дмитриевич молчал. Он не в силах был снова повторить рассказ о том, как стоял у входа на Дворцовую площадь и наблюдал за Соловьевым.
Может быть, подробности вспомнятся потом, а сейчас у него перед глазами Соловьев и царь. Царь, бегущий, как заяц, зигзагами под спасительные своды Зимнего, а за ним Соловьев с наседающими на него жандармами. И выстрелы: один, второй, третий… пятый… и все мимо, мимо… Потом толпа, крики… Его били…
Михайлов поднимает голову. Николай Васильевич долго смотрит ему в глаза, потом снимает очки и тихо говорит:
– Он сознался во всем, но никого не назвал, никого не выдал. Вот читайте…
Строчки прыгали перед глазами, фразы плохо доходили до сознания.
«Покушавшийся назвал себя Иваном Осиповым Соколовым… Бил его саблей и поймал стражник из охранной стражи Кох. Привели истерзан, и избитого к градоначаль., где он был весь вчер. день. Он отравился, лежал вчера больной…»
– Он жив?
Жив? Напрасный вопрос. Он давал показания. Значит, жив. И опять буквы набегают друг на друга.
«Зовут меня Алек. Кон. Соловьев, коллеж, секретарь из дворян Петерб. губ… Служил учителем в Торопецком уездном училище… В Петербур. прибыл в декабре, постоянной квартиры не имел; то ночевал у родных в здании Каменноостровск. дворца, то где попало, даже на улицах. Сознаюсь, что намер. был убить государя, но действовал я один – сообщников у меня не было. В субботу заходил на Дворцовую площадь, чтобы видеть, в каком направлении гуляет государь. В воскресенье совсем не приходил, а в понедельник произвел покушение. Ночь на второе гулял по Невскому, встретился с проститут. и ночевал где-то у нее на Невском…»
– Как, как?.. Ночевал… у нее… на Невском?.. Да у меня, у меня он ночевал! Вы понимаете, Николай Васильевич, что он наговорил, безумный?
– А вы хотели, чтобы он назвал вашу квартиру?
– Мы сидели с ним далеко за полночь. Это была дружеская, сердечная беседа. Он прощался со мной и с миром. Под утро он ненадолго уснул.
Дальше Михайлов не читал, подошел к окну и забарабанил пальцами по стеклу. За окном ему отвечала дробь апрельской капели.
Клеточников посмотрел на часы.
– Я скоро должен идти. Сегодня ночью будет много работы. Составлены списки на семьдесят шесть подозрительных лиц. Они у меня, с адресами…
Милый Николай, он ведь и не знает, что в Петербурге почти никого нет, все разъехались в ожидании покушения!
– Спасибо, спасибо, Николай Васильевич! Я предупрежу тех, кто еще не уехал.
– Уехали? Они знали, что их намерены арестовать? – В голосе Клеточникова послышались ревнивые ноты, но он тут же спохватился, от волнения закашлялся и долго не мог унять приступ.
Михайлов сел на диван, взял Клеточникова за руку.
– Николай Васильевич, я давно не виделся с вами, и не мудрено, что вы не знаете всех событий, которые произошли за несколько дней до покушения. С Соловьевым я знаком еще по саратовскому поселению, мы были очень близки. Вдруг он приезжает сюда и заявляет мне и Квятковскому, что намерен убить царя… Это не Каракозов, это представитель партии, и нужно было довести до сведения всех о намерении Соловьева. А тут еще и Гольденберг приспел, тот, что князя Кропоткина прикончил. И тоже готов стрелять, в царя стрелять. Вы понимаете, ведь мы только что договорились усилить дезорганизаторскую группу партии, готовились к самозащите… А они прямо в наступление.
И пошла сходка за сходкой. В трактирах. Я вас не мог пригласить. А последняя у меня дома, самая бурная. Схватились мы с пропагандистами, аж жарко стало!
Кто-то из них подлил масла, говорит, что «ввиду того вредного влияния, которое окажет на нашу деятельность новая попытка «дезорганизаторов», он предупредит ее, посоветовав письмом тому высокопоставленному лицу, на жизнь которого готовилось покушение, не выходить из дому».