355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Прокофьев » Желябов » Текст книги (страница 3)
Желябов
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:07

Текст книги "Желябов"


Автор книги: Вадим Прокофьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Чудновский не заметил, как поведал вслух эту печальную историю пяти-шести студентам, собравшимся вокруг него.

Желябов был в их числе. Он понимал, что Чудновский никакого отношения к нечаевщине не имеет, но кружок Афанасьева поддерживает эти слухи. Они видят в Соломоне противника своим чисто культурническим целям и заранее стараются обезвредить. И Желябов решил привлечь Чудновского к своему кружку, укрепить его положение в студенческой среде. Через несколько дней Андрей предложил избрать Чудновского членом тайной библиотеки. Голосование состоялось. Соломон получил только один черный шар. Афанасьев был достаточно честен и прямодушен, чтобы сказать Чудновскому:

– Вы избраны почти единогласно, за вас подан лишь один черный шар, и я считаю долгом объяснить вам, что черный шар положил я, и положил я его вам потому, что во мне сложилось убеждение, что мы с вами преследуем различные политические цели.

Еще при первом знакомстве с Желябовым Чудновский был поражен его умением наэлектризовать слушателей, подчинить ход их мыслей своей логике, незаметно господствовать над ними. Чудновский с трудом верил, что этот пылкий юноша сын крепостного.

Желябов через организованное им «бюро добывания уроков» очень быстро достал для Соломона работу по переписке бумаг, а затем и уроки. День ото дня эти два человека сближались.

* * *

А март подгонял зиму прочь. Дни стояли ясные, солнечные. Ожили бульвары, сады, лужи весело перемигивались с солнцем и быстро съеживались под его теплыми лучами. Весна спешила с юга, а вместе с ней летели новые, волнующие, пьянящие, как весенний воздух, вести: в Париже революция, создана Коммуна. Пример рабочего Парижа – образец для будущих революционеров России.

В чопорном чиновном Петербурге еще не ощущается порывов весны. Столичные радикалы молчат. И только Государственный совет нет-нет да возвестит о новых ограничениях, ущемлениях в правах, предупреждениях журналам.

Земцы еще на что-то рассчитывают, правительство рассчитывает при помощи земств отвадить Россию от конституции.

Суды заседают в присутствии присяжных, двери открыты для всех. Нарядные дамы, заневестившиеся девицы, скучающие фраеры ходят сюда, как на спектакли. Судебные репортеры отвоевывают у редакторов строку за строкой, полосу за полосой.

Каракозовский процесс читают как роман, нечаевский воспринимается как детектив. Правительство из кожи лезет вон, чтобы опорочить всякого, кто посмел назвать себя революционером.

Адвокаты, которые отважатся произнести слишком смелую речь, административно ссылаются.

И меркли иллюзии. Желябов уже не называл 19 февраля «светлым воскресеньем».

Все чаще и чаще в Одессе раздаются призывы украинских националистов «за самостийную Украину». Их проповедь не имеет успеха среди большинства студентов, но кое-кто уже пытается притеснять русских, евреев, греков. Андрея они считали своим, хохлом. Преподаватель истории Смоленский надеется превратить желябовский кружок в националистическую ячейку.

Поговаривали об эксплуатации народа коммерсантами-евреями, натравливали на них коммерсантов-греков.

Парижская коммуна всколыхнула все слои русского общества. Настроенные оппозиционно к самодержавию радовались ее успехам, правительственные органы печати обливали ее грязью. Реакция насторожилась, сделалась более активной, стремясь направить просыпающиеся силы народа в нужную ей сторону.

Реакционные элементы спровоцировали в Одессе еврейский погром.

Никто, казалось, его не организовывал, но городовые христосовались с громилами. Это был первый день пасхи. Еще никого не убивали, не вспарывали бритвами животов, не выбрасывали из окон младенцев, но белый пух перин, покрывший улицы еврейских кварталов, уже леденил душу, как саван покойника.

Андрей был взбешен. Украинофилы с упоением живописали сцены погрома. Историк Смоленский бродил по улицам вслед за расходившейся ордой и приговаривал: «Бей, брат, жидов!», как будто речь шла о зайцах или собаках.

Три дня буйствовала толпа, учиняя дикую оргию. На четвертый погромщики стали уставать, и тогда появился новороссийский генерал-губернатор Коцебу с войсками. Из бушующей толпы солдаты выхватывали людей десятками, вталкивали за ограду греческой церкви, и розги не знали пощады. Хватали наугад, даже высекли какую-то нарядную даму. «Вожаки» же успели попрятаться. И трудно было решить, что безобразнее – пьяный погром, трезвое подстрекательство или варварская экзекуция. Коцебу подарил России «сеченую Одессу».

Еврейский писатель Бен-Ами во всем обвинял темную стихию толпы, которой подсказали объект нападения. Желябов спорил с ним, считая, что виной всему бесправное гражданское положение еврейства – частный факт общерусского бесправия. Погром – это только линия наименьшего сопротивления, по которой направилось недовольство существующим политическим и экономическим строем.

Андрей был уверен, что погромы станут повторяться. Те, кто уже готов был противостать российскому самодержавию, надеялись использовать стихию разгулявшейся толпы для революционного переворота.

«Революционного переворота»? Это плохо вязалось с идеями Лаврова. Но идеи идеями, а молодые силы искали выхода в поступках, в открытых схватках. Да и пропаганда, по Лаврову, была какой-то малокровной тенью революционной стихии. Андрей еще плохо разбирался в социалистических теориях, а разобраться было нужно, и как можно скорей.

И снова лето стучится в окна аудиторий. Заброшены частные уроки, ученики распущены на каникулы, «учителя» усиленно зубрят.

Легко и даже с блеском сдает Андрей экзамены. Пять, еще пять, опять пять, последний сдан на четверку, проклятая латынь, а может быть и латинист?

Переведен на третий курс, снова освобожден от платы. Это лето придется трудиться в деревне. К тому же нужно понаблюдать жизнь крестьян, казалось, так хорошо им изученную, понаблюдать с точки зрения Лаврова, Бакунина. Они считают крестьянина истинным социалистом. В крестьянском общежитии откапывают зародыши социалистических начал, зовут к народу, в народ.

Что ж, Андрей им верит, но больше доверяет собственным глазам.

* * *

Его убеждали, что мужик – истинный социалист, что издавна в деревне бытуют коллективные начала общинной жизни. Желябов напрасно искал эти начала в родной стороне. В Крыму не было крестьянской общины. Приходилось верить на слово, что артельные, общинные формы владения землей делают крестьянина прирожденным коллективистом, а община, построенная на «коллективных началах», – зародыш «социалистического переустройства».

Но как мало у мужиков земли! И как много крестьянской крови она впитала. И это не только кровь, сочащаяся из сорванных мозолей, это кровь, пролитая в битвах за землю. Тут Андрей не может сомневаться, крестьянин ненавидит помещика, он всегда стремился и после реформы стремится к тому, чтобы изгнать его из деревни, забрать себе помещичьи земли, а заодно прихватить и государственные, удельные, церковные.

Не раз бушевали крестьянские войны, и разинщина, и пугачевщина, да мало ли было схваток помельче, но не менее кровавых.

Люто ненавидит мужик и чиновника – тот всегда на стороне помещика. Андрей и сам ненавидит их. В них все зло. Полицейское государство, буржуазия, помещик – вот кровопийцы; они мешают крестьянам построить на земле справедливую, «праведную», артельную жизнь.

Значит, необходимо их уничтожить – и тогда царство труда восторжествует. Бакунин считает, что все крестьянские движения доказали антигосударственные наклонности поселян, воспитали их «политически».

Этого Желябов в крестьянах не замечал, как не замечал и того, что в нем самом борются два противоречивых начала. С одной стороны, он, как и все разночинцы-интеллигенты, тянулся к народу, верил в народ, наделял этот народ несвойственными ему чертами, подкреплял веру иллюзией безгосударственного крестьянского общинного социализма, что было уже утопией. С другой стороны, Желябов был мужик. То, что им принималось на веру, никогда не было прочно. Как истый крестьянин, он хотел до всего дотронуться своими руками, во всем убедиться на опыте, а не на словах. Вера – это учение социалистов об общине, опыт – крестьянин, всегда готовый биться за землю. Вера – это крестьянский социализм, опыт – вот тут-то у Андрея опыта не было и не могло быть. Крестьянин, каким его знал Желябов, был далек от социалиста, каким он мерещился Лаврову и Бакунину.

Еще так много нужно сделать, так много внушить этому лапотнику, просветить его, чтобы он внял идее социализма.

Легко сказать просветить! А как это сделать, когда цензура глушит всякое слово, когда правительство регламентирует «дозволенное и недозволенное» чтение, предает аутодафе сочинения, «опасные для юношества», когда в стране нет парламентской трибуны, оппозиционных партий, запрещаются сходки, собрания?

Вывод напрашивался сам. Лавров и Бакунин считают, что нужно изменить экономические условия жизни крестьян, дать крестьянским общинам землю, уничтожить социальное неравенство в обществе. Бороться же за политические свободы – слова, печати, собраний – это только играть на руку буржуазии.

Социалисты говорили своим ученикам: «Посмотрите на Запад. Великая революция во Франции гордо произнесла слово «гражданин», наделила его всеми политическими правами, а что получилось? Прошло без малого сто лет, и какова цена этому слову, этим свободам?»

Они не осчастливили тружеников, не дали им хлеба, земли, работы. Равенство всех перед законом – фиговый листок, которым прикрывается эксплуатация бедняков кучкой богатеев. К тому же на Западе эти демократические свободы отвоевала буржуазия. Ну, а как обстоит дело с ее развитием в России? В России благодаря отсталости нет условий для утверждения буржуазии. Россия tabula rasa – чистая доска, на ней еще можно записать «социализм», минуя капитализм.

Но и это приходилось принимать на веру. Где-нибудь там, на окраине, где море лесов, где нет городов и железных дорог, – не разглядишь фабричные трубы, не услышишь суетливый гомон торгового порта. На юге же, и особенно в Одессе, Андрей видел растущие, как сорняки, торговые и промышленные компании. Да и сам город пропитан духом буржуазного предпринимательства. И опять теория расходилась с опытом, вера с практикой. Но разве можно не верить Лаврову? Хочется верить. Капитализм, если судить по опыту Запада, развращает людей сильнее, чем царское самодержавие. Буржуазные свободы и разные там парламенты только усугубляют социальное неравенство.

Значит, нельзя призывать к борьбе за эти «свободы», такой призыв – преступление перед народом, крестьянином. Экономическая обеспеченность и социальное равенство – вот дорога к социализму.

«Социализм» противостоит «политике». А Желябов читал не только Лаврова, не только Бакунина, Лассаля, Прудона, читал он и Чернышевского, Писарева – ведь они родоначальники всех этих теорий.

Но разве Чернышевский и «нигилисты» 60-х годов отделяли социализм от политики? Нет, наоборот. Может быть, они еще питали надежды на реформы? Тоже нет. Кто-кто, а Чернышевский первым показал истинное лицо «великой» реформы.

А Андрей еще называл ее когда-то «светлым воскресеньем». Но тогда почему же, почему Бакунин, почему Лавров против завоевания политических свобод?

Это «почему» еще долго будет отравлять Андрею сознание, мучить своей недосказанностью, бросать его в объятия «политиков-либералов», и еще нескоро он выработает свое собственное понимание «борьбы политической».

А пока оставалась вера. Бакунин верил, что всякое государство – это только насилие, голое или прикрытое какими-либо конституционными лохмотьями. Государство должно быть уничтожено, также и буржуазная цивилизация. Вольная организация работной черни, всего освобожденного человечества.

Таким должен быть общечеловечный мир. Так, по крайней мере, уверял Бакунин.

Да, вот что называется экономическим преобразованием народного быта и социальной революцией. А политика? Пусть ею занимаются либералы, пусть тешатся.

Бакунин призывал к бунту. Стихийному, крестьянскому. Доведенный до отчаяния нищетой, разоренный дотла помещиками – мужик готов к бунту, как пушкинский Онегин к дуэли. Революционеры не должны им руководить – бунтом руководит стихия, они обязаны только дать первый толчок.

Бакунин имел успех на севере. Юг же на первых норах больше прислушивался к словам Лаврова. Он согласен с Бакуниным, что нужно уничтожать экономическое неравенство, бороться за социализм, а не за политические свободы, он тоже верил в крестьянскую революцию, но отрицал стихию, в которой так хотелось раствориться интеллигенту-разночинцу. Не верил Лавров и в готовность крестьян к революции. Нет, только настойчивая пропаганда социализма в народе, его просвещение приведут к тому, что народ станет сам пропагандистом, но уже на практике, и совершит революционное переустройство общества.

Лавров подкупал своей философией критически мыслящей личности. А Андрей – критическая, мыслящая личность. Лавров уверяет, что только они, homo sapiens, могут уловить, оформить общественные идеалы и по-своему, «исходя из высших соображений нравственности, истины», повернуть колесо истории в нужную сторону, стать во главе толпы. Герои, а не массы.

Было еще одно направление народнической мысли. Но о нем мало знали в России. И пока критиковали только за «якобинство». Якобинские идеи развивал Ткачев. Он жил за границей, имел очень мало последователей и собирал средства на издание газеты.

Он разделял народническую веру в крестьянскую социалистическую революцию. Но при этом считал, что исходным моментом этой революции должен быть захват власти революционным меньшинством. «…Овладеть правительственною властью и превратить данное консервативное государство в государство революционное». Эти «государственные» теории Ткачева противоречили анархизму Бакунина и Лаврова. А ведь у Лаврова все так просто, так понятно: «Государства так, как они существуют, враждебны рабочему движению, и все они должны окончательно разложиться, чтобы дать место новому общественному строю, где самая широкая свобода личности не будет препятствовать солидарности между равноправными лицами и обширной кооперации для общей цели».

Новая религия разночинцев строилась на антитезах. Разночинцы обращались к народу, но верили в героев, мечтали о социализме, но боялись политики, говорили о революции, а проповедовали бунт.

А если быть логичным до конца? Нет, логика тут только мешает, она сейчас же построит новые антитезы.

Андрей не замечал субъективизма учения Лаврова, его аморфности, отвлеченности. Оно импонировало прежде всего его собственному «я». Но и тут была раздвоенность мужика-интеллигента. Интеллигент тянулся к Лаврову, мужик – к Бакунину.

Хотя бакунизм и лавризм часто уживались вместе в недрах одного и того же кружка. Это Андрей тоже наблюдал, да и приходилось от товарищей, побывавших в Петербурге, слышать, что там создается центральный кружок и филиалы заводит. Их «чайковцами» именуют, живут дружно. И бакунизм с лавризмом ухитряются примирять.

Смутно было на душе. Андрей убеждался, что он не теоретик, а железная логика, присущая его мышлению, не находит четких решений, заводит в тупик. Но путаница идей не мешала вере. Верилось в близкую перемену. Хотелось участвовать в борьбе. А пока – прислушаться, приглядеться, уяснить…

Желябов не был одинок в своих попытках до конца разобраться в идеях, которые вскоре стали называться «народническими». Тысячи таких же, как он, юношей и девушек на юге и севере, в Поволжье и Киеве штудировали «Исторические письма» Лаврова, статьи Бакунина, заграничные эмигрантские издания. А заодно и их вдохновителей – Прудона, Лассаля. Одни принимали на веру каждое слово, каждую мысль. Другие что-то отрицали, третьи, подобно Желябову, метались, запутавшись в противоречиях теории и опыта, взятого прямо из жизни. Но все были единодушны – так дальше жить нельзя, нужно бороться, бороться с царизмом, бороться с бюрократизмом, а будущее покажет. О нем не слишком задумывались, веря, что оно будет прекрасным.

До России тогда еще не долетел голос Маркса. Перевод первого тома «Капитала» выйдет только в апреле 1872 года. А Маркс помог бы Желябову выбраться из лабиринта противоречий, раскрыл бы глаза на эклектизм Лаврова, напомнил бы Андрею о тех пароходах и поездах, на которых он ездил, заставил бы по-новому прочесть вывески торговых и промышленных компаний, познакомил бы и с новым человеком России – промышленным пролетарием. И тогда, быть может, Желябов-мужик задумался бы о рабочем классе и его роли в будущей жизни страны, тогда, быть может, Желябов-интеллигент усомнился бы в том, что социалистические преобразования совершатся силами крестьян и минуя капитализм, рождающий истинного социалиста-пролетария, тогда…

Но мало ли что могло бы тогда быть с тысячами Желябовых.

Маркс внимательно следил за ними, убийственно критиковал «друга Петро» – Лаврова, боролся с Бакуниным, подрывающим деятельность пролетарского Интернационала. Но Маркс был и осторожен. Россия становилась в ряды борцов за социализм, не нужно резкой критикой сразу гасить веру разночинцев в возможность его достижения.

Желябов так и не разобрался до конца в теории, но проникся убеждением в необходимости социалистического переустройства мира. Его еще разъедали сомнения и известный скептицизм по отношению к всевозможным доктринам, но это не мешало принять решение встать в ряды тех, кто уже борется.

* * *

На математическом факультете – «история»: Леонтович и шовинисты из университетского совета отвергли кандидатуру поляка Вериго, избранного факультетом на должность экстраординарного профессора.

Негодуя, профессор ботаники Ценковский подает в отставку, а он общий любимец, студенты в нем души не чают.

Мечников из-за границы грозит уходом. Сеченов, только прибывший в Одессу, делает вид, что собирает баулы. Одесские газеты радостно травят порядком надоевших всем «столпов» университета.

Студенческая масса шумит, волнуется, но открыто не выступает.

Каникулы, казалось, должны были утихомирить страсти. Но чуть осень, и снова в стенах университета чувствуется напряженность. Желябов жадно ловит эти первые признаки пробуждения недовольства. Ему обидно за университет. Вон в Москве и Петербурге в 69-м году какие волнения были, студентов повыгоняли, чуть было в солдаты не отдали! Новороссийский же – паинька: начальству не перечит, в кухмистерской кукиш в кармане показывает, а на улице – руки по швам. Быть может, теперь очнутся длинногривые. Только бы повод подходящий нашелся!

Профессор истории славянских законодательств Богишич не отличался эрудицией, едва говорил по-русски, зато хорошо знал, чем и как можно угодить начальству. Студенты-юристы плохо посещали его скучные, косноязычные лекции. Богишич злился, был придирчив на экзаменах, груб.

В субботу 16 октября 1871 года Богишич торопился: субботний день таит столько прелестей, а тут изволь читать в полупустой аудитории. Студенты не могут разобрать слов профессора, монотонно поскрипывающий голос усыпляет.

Всегда усердный, но не блещущий умом тихий Абрам Бер чувствовал, что медленно сползает со скамейки. До соседей донесся его подозрительный носовой посвист. Кто-то больно двинул кулаком под ребро. Бер проснулся, удобнее уселся на скамье и подпер голову руками, дабы она не свалилась на грудь.

Профессор заметил непочтительную позу Абрама. И хотя он знал, что студент весьма прилежен, ничем, кроме лекций, не интересуется, почтителен с ним, Богишичем, раздражение, копившееся с утра, вырвалось наружу.

– Что вы – в кабаке? Не хватает еще подушек. Если не умеете вести себя прилично, то можете идти вон!

От неожиданности Бер даже привстал, сон с него мигом слетел.

– Господин профессор…

– Молчать, вон!

Бер съежился и тихо опустился на место. Студенты замерли. Еще минута… но звонок исчерпал инцидент.

Вечером кухмистерская кипела. Бер, не стесняясь, ревел белугой: его выгонят из университета с «волчьим билетом», он сам виноват – уснул, уж очень скучно было, но в понедельник он будет просить прощения.

Желябов выпроводил струсившего студента за дверь. Студенты-юристы всех курсов решили устроить демонстрацию.

20 октября Богишич торопливо вошел в аудиторию, разложил на кафедре конспекты, написанные для него по-русски, но латинскими буквами, и уже произнес обычное: «Итак, господа…» Тишина аудитории поразила профессора. В первый момент Богишич не поверил своим глазам – зал был пуст.

В чем дело? Может быть, перепутал аудиторию? Да нет же, в этом зале слушают первокурсники.

Богишич в негодовании выскочил в коридор и был оглушен свистом. Напротив, в сборном зале, толпились его слушатели. Забыв конспекты, портфель, профессор ринулся по коридору в ректорат. Свистки оборвались. Стала слышна улица.

Медленно, подергивая плечами и поправляя пенсне, проректор Богдановский вышел к студентам. Первокурсники зашевелились. Желябов почувствовал: еще минута, и они разбредутся. Старших, надежных кружковцев нет. Пробравшись вперед, Андрей приготовился говорить, но его опередил проректор.

– Господа, я возмущен вашим поведением… Кто-то шикнул. Студенты загудели. Теперь Андрею уже нечего было опасаться. Проректор несколько раз порывался продолжить речь, но его слова тонули в гомоне десятков возбужденных голосов. Отчаявшись, Богдановский жестом призвал к себе троих студентов и спешно скрылся с ними в своем кабинете.

Через час стало известно, что ректор просит студентов успокоиться, собраться завтра, с тем чтобы выяснить их претензии и похоронить этот печальный случай, позорящий славное имя университета.

Сборный зал набит: здесь и юристы, и математики, и естественники. В профессорской смятение – Богишич напуган и готов принести извинения. Ректор считает, что этого делать не следует. Но ректору не по себе. Он был уверен, что быстро договорится с первокурсниками-юристами. Теперь же придется выступать перед всем университетом. Сеченов, видя колебания ректора, настаивает на извинении. Леонтовича взорвало. Заявив, что он не намерен разговаривать с бунтовщиками, ректор хлопнул дверью.

Богдановский все же уломал студентов, заставил их выбрать нескольких человек для переговоров с Богишичем, – говорить с «толпой» никто из начальства не будет.

Богишич обещал Желябову, возглавившему депутацию, публично извиниться перед студентами.

23 октября аудитория юридического факультета полна. Студенты считают, что задета корпоративная честь не только юристов, но и всех слушателей всех факультетов.

Пора бы явиться и профессору, но Богишича нет.

Проректор сообщил, что профессор заболел. Студенты возмущены: Богишич не желает выполнить данное обещание. Желябов призывает не расходиться до тех пор, пока не будет твердо решено, как дальше относиться к этому делу. Проректор умоляет разойтись, и снова на кафедре Желябов.

Он нападает на университетских ретроградов, говорит о попрании чувства достоинства студентов, обобщает жизнь университета со всеми порядками, царящими в России. Студенты взбудоражены этим экспромтом Андрея, они бурно рукоплещут.

Ректор послал за полицией и объявил, что занятия в университете прекращаются, участники беспорядков предаются суду.

На следующий день министр просвещения граф Толстой уже прислал распоряжение:

«По соглашению с советом университета и генерал-губернатором прошу принять строжайшие меры к немедленному прекращению беспорядков, исключенных немедленно выслать из Одессы.

Граф Толстой».

Решение суда, таким образом, было предопределено. Должны найтись виновные, исключенные, высланные. Министр спешил не случайно: со дня на день ожидался проезд царя через Одессу.

25 октября граф Толстой снова подгоняет университетский совет:

«Прошу ускорить судом и исполнением его определений, исключенных, как бы велико число их ни было, выслать немедленно из Одессы, до тех пор лекции прекратить. О решении суда прошу мне телеграфировать.

Граф Толстой».

Ректор и правление университета готовились к роли судей, готовились к суду и студенты.

На Софийской улице, в доме Маразли, сходка за сходкой. Здесь живет Желябов с Шостаковским и Гардецким.

Желябов спорит, Желябов убеждает в необходимости воспользоваться всей историей с Богишичем, воспользоваться судом, чтобы приобщить Новороссийский университет к духу и интересам всех студентов, всех университетов России…

Следствие по делу Богишича велось по всем правилам. Сначала обвиняемых допрашивали, а затем им предлагали дать письменные показания и письменно же ответить на вопросы.

Участники беспорядков по степени их активности были разбиты на три категории: I – зачинщики; П – студенты-юристы первого курса, не явившиеся 20 октября на лекцию и требовавшие удаления Богишича, а также студенты других факультетов, участники сходок; III – студенты-юристы первого курса, на лекцию 20 октября не явившиеся, но больше ни в чем не участвовавшие.

Ректор обладал известной проницательностью. Ознакомившись с показаниями Желябова, он собственноручно начертал:

«Желябова Андрея причислить к I категории виновных. Предать университетскому суду на основании его показаний, как студента, руководившего студенческими беспорядками».

Суд должен был быть скорый, граф Толстой уже в третий, четвертый раз напоминал об этом Леонтовичу. Поэтому университетский совет заседал ежедневно от десяти до трех часов дня и с пяти до девяти вечера 27, 28, 29 и 30 октября.

31-го был закончен обвинительный акт относительно 34 студентов, причисленных ко II и III категориям, а через неделю объявили приговор:

«Суд признал…» Да, многих признал суд виновными в беспорядках, многим объявил выговоры. С вожаками обошлись более сурово. «…Студенты Белкин, Желябов, виновные в неповиновении приказанию проректора, в крике в присутствии ректора и, сверх того, что принадлежали к числу руководителей и главных деятелей в беспорядках. Поэтому суд определил подвергнуть их увольнению из университета на один год без права поступления в течение этого времени в другое высшее учебное заведение».

Шостаковский был исключен из университета сроком на год, но с правом поступить немедленно в другой университет.

Не все профессора были согласны с мнением суда. Сеченов открыто заявил на совете, «что единственной причиной всех беспорядков были действия профессора Богишича». Совет пошел за Сеченовым и не поддержал мотивировку обвинения. Но решение суда утвердил.

11 ноября в университете возобновились занятия. Желябов, Белкин, Шостаковский, хотя им было известно решение суда, явились на лекции. Студенты шумно приветствовали своих вожаков, крепко пожимали руки. Прошла первая лекция, за ней вторая. В перерыве швейцар нашел Желябова и его друзей за столом, весело смеющимися над карикатурой, которую нарисовал на Андрея Тригони. Он только что приехал в Одессу из дому и не знал еще о «богишичевской истории».

– Пожалуйте в ректорат, господа!

Студенты притихли. Желябов, Белкин, Шостаковский, окруженные толпой слушателей, прошли в ректорат.

В зале заседаний уже собрались члены суда, члены университетского совета. Появление Желябова вызвало легкое движение среди профессоров. Они ожидали увидеть студента, пришибленного горем, а в зал вошел красивый юноша с высоко поднятой головой. Наступила неловкая пауза. Леонтович запаздывал.

Наконец явился и ректор. Председательствовавший в суде профессор уголовного права внятно зачитал приговор. На последнем его слове большие стенные часы неторопливо ударили два раза. И будто по сигналу, распахнулись двери зала, и, чеканя шаг, в него вошли четыре жандарма. Их появления никто не ожидал. Головы профессоров повернулись к ректору. Леонтович рассчитывал на иной эффект. Суетливо поправив галстук, ректор объяснил, что генерал-губернатор приказал взять Желябова и Белкина под стражу и водворить на отходящий в три часа дня крымский пароход.

Ректор боялся студенческих демонстраций, прощания Желябова с товарищами. Все было рассчитано точно. Желябову и Белкину оставалось времени только на то, чтобы кое-как сложить вещи и в жандармской карете прибыть на причал.

Студенты, собравшиеся у зала заседаний, терпеливо ожидали. Звонок никого не тронул с места. Появление жандармов без слов объяснило им все. Друзья Желябова бросились на улицу: Андрей успел крикнуть им, что пароход уходит в три часа.

Когда жандармская карета остановилась у причала, ее окружили. Андрея вынесли на руках. Жандармский унтер растерялся – ему было приказано доставить арестованных в порт, но не сопровождать их на пароходе. Настроение студентов было боевое, и унтер решил за лучшее убраться восвояси, тем более что приказ он выполнил, а остальное – дело начальства.

Пароход уже дал второй гудок, и у сходней пассажиры торопливо обменивались поцелуями с провожающими; многие стояли на палубе и махали шляпами, платками; в машине травили пар.

Море было неспокойно, откуда-то из-за горизонта на берег катилась крутая зыбь, хотя в воздухе не ощущалось ни дуновения.

Уже три часа, начало четвертого, а пароход не дает последнего гудка. Все тревожно вглядываются в море. С Большого фонтана наползает косматое облако тумана. Оно клубится, рвется на волнах, но скоро закрывает горизонт, море, волны. Порт оглашается вскриками гудков. А туман все плотней и плотней…

Пароход не пойдет, это стало известно ранее всего полиции. И когда Желябов еще решал вопрос, где провести ночь, градоначальник распорядился доставить его и Белкина в полицейское управление. Провожающие подняли шум. К градоначальнику направилась депутация во главе с Чудновским и Лордкипанидзе. Отказать им не могли. «Лорд» поручился, что в его доме не произойдет сборищ и Желябов с Белкиным проведут там спокойно ночь, а завтра отбудут с пароходом.

Наступила «спокойная» ночь.

В затемненной комнате ничего лишнего, огромный стол, стулья, на столе лес бутылок, полянки блюд с закуской и тридцать человек гостей. «Лорд» – хозяин-распорядитель, Желябов – «свадебный генерал».

В эту ночь каждый мечтает и веселится по-своему. Желябов предпочитает говорить, забравшись на стол. Его иногда сменяет Тригони. После каждой речи – общий тост и общие песни, старые студенческие и новые, тут же сочиненные:

 
Все студенты собрались
 
 
В  зале  актовой у  нас
 
 
И  отныне  поклялись,
 
 
Что не будут слушать нас.
 
 
(Голоса  профессоров:  «О   ужас!»)
 
 
Мы  пойдем   рубить,  пойдем
 
 
Университетский дом
 
 
И наполним притом
 
 
Взводами солдат.
 

Слов нет, стишки неважные, зато они звучат как гимн вновь «окрещенных» студентов Новороссийского университета.

Утром у причала весь юридический. Опять Лордкипанидзе успел предупредить. К борту парохода тянутся десятки рук: кто передает деньги, собранные тут же на пристани, кто булку, фуражку и даже пальто. Желябов отбивается от подарков, но друзья искренни, они обижаются, и Андрею приходится уступить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю